По матери тетя Гриша тоже была знатного рода, из Флейтисовых. Да, дипломатов Флейтисовых, которые в какие-то древние века были послами в Риме, где и соединились надежным браком с семейством некоего Агенбарбини. Здесь было еще множество тайн, о которых я не ведал, но дал себе слово непременно проникнуть в их существо, если успею это сделать до тех пор, пока не сдерут с меня шкуру. Я примечал, что тетя Гриша носила в себе и тайный гнев, и тайную любовь к своим родным и близким. Любовь была так или иначе направлена на Агенобарбов, а гнев — на весь зубаревский род. И гнев был направлен не просто на Зубарева, кузнечных дел мастера, который, в общем-то, никаких бед не принес тете Грише, а против самого генетического кода всех зубаревых, тут я не случайно снова ставлю маленькую букву, ибо речь здесь идет вовсе не о личностях и не о конкретном роде, а скорее о неких абстрактных индивидах или, точнее, генотипном материале, который даже и не приближается к человеческим особям, а является всего лишь неким олицетворением того, что когда-то в древности именовали пролетарскими элементами, а теперь называют клетками слепне-клещевых паразитарных образований, о чем исключительно по большому секрету нам рассказывала Агриппина Домициановна, по матери Флейтисова — прадед был первой флейтой придворного оркестра, отсюда и ее имя, которым она сильно дорожила. Говорят, Флейтисовы были и певчими, и стряпчими, и постельничьими, и охотничьими, и даже поверенными при различных дворах, ибо в роду было немало именитых и сановитых лиц, передававших по наследству не только генотипный материал, но и драгоценности, стоившие немалых денег, на что тетя Гриша изредка намекала или показывала маме одно-два колечка с весьма примечательными камешками и несколько пуговиц, с виду вовсе даже не примечательных, но в руках тети Гриши оживавших, ибо она счищала с них замазку, и пуговички оживали. Даже мне, находящемуся в утробе матери, становилось светло от того, как сверкали эти пуговички. Впрочем, они только назывались пуговичками, а на самом деле эти ювелирные изделия напоминали скорее серьги или кулоны, поскольку все они имели изящные петельки и имели форму украшения, а не пуговицы. Когда мама сказала об этом, тетя Гриша рассмеялась:
— Конечно же, этот великолепный бутон миндалевидной формы я готова носить как украшение, но тогда, в пятнадцатом веке, моя пра-пра-прабабушка эти бутончики использовала в качестве обыкновенных застежек. Смотрите, сколько здесь вьющихся стебельков, а какие крохотные гнездышки для бирюзы и рубинов! А вот эта пуговичка грушевидной формы от верхней одежды моего пра-пра-прадеда — здесь два ряда гнезд, наполненных изумрудами и топазами, а эта ажурная перемычка, украшенная жемчугом…
Все это произносилось шепотом, и свет от драгоценных камней сверкал по комнате, а потом все это складывалось в старую медную коробку с гвоздями и пряталось на антресоли, и в комнате становилось темно.
Я знал, что после восьми революций, двух переворотов, четырех смут и шести восстаний род Флейтисовых многократно страдал — нет, кожу по-настоящему не сдирали, разве что вырезали в предпоследнюю революцию погоны на теле деда тети Гриши, который скрыл, что был штабным работником не то в белой, не то в рыжей армии, но кожу тогда до конца не удалось срезать, и вскоре плечи у деда Флейтисова заросли так, что он даже, будучи в ссылке, мог носить ведра с водой на коромысле.
34
Отец тети Гриши Домициан Феоктистович Агенобарбов в свое время возглавил белое движение, но был наголову разбит и вместе с остатками своей армии бежал в Константинополь, а затем в Париж, где основал ностальгическое акционерное общество широкого профиля. Общество сочиняло песни о господах офицерах, о былой славе кавалергардских мундиров, издавало книги, посвященные царским семьям, а также княжеским и графским родословным. Сам Домициан Агенобарбов был настроен весьма критически по отношению к знатным персонам былой славы, считал их величие далеко не сияющим: большинство офицеров в белом движении были людьми весьма сомнительного благородства, и от всей армии несло явным разложением. Исходя из реальных данных, Домициан Феоктистович создал действительно серьезный исторический труд, в котором проследил своеобразную генеалогию знатного рода. Эта работа дала ему возможность высветить одну любопытнейшую тенденцию, которую он называл тенденцией необратимого выживания. То есть, по его предположениям, четыре основные стадии развития генотипа — обретение вида, расцвет, дряхление и перерождение — как бы многократно повторяются, и на определенном этапе наступает стадия обращения гена в Ничто, то есть как бы полная утрата родовых признаков, но уже после этой стадии следует период непременного возрождения, вид обретает себя в обновленной форме, сохраняя все основные прежние признаки. Тетя Гриша поясняла попроще:
— Сколько нас ни топи, а мы все равно свое возьмем. Породу уничґтожить нельзя. Вы посмотрите, как живут мерлеи. Уже, казалось бы, ничего в них не осталось, а хранят в себе все, что было заложено Господом с незапамятных времен.
35
Я тогда впервые узнал, что такое мерлеи. Я вообще долгое время не мог понять, как это люди делятся на мерлеев и немерлеев. Кто, собственно, их метит и почему они так четко держатся своих меток.
Позднее, когда подрос, я понял, что тетя Гриша, скрывая свое тайное имя, как и свое происхождение, как и свои драгоценные пуговки, ждет от жизни каких-то несбыточных, а может быть, и сбыточных обращений. Однажды я был поражен тем, что на стенке у нас появились ее картинки, на которых были изображены различные именитые особы — кавалергарды, камергеры, фрейлины, а затем появились портреты государей-мучеников, как их называла тетя Гриша, среди них на первом месте были Федор Иоаннович, царевич Дмитрий, Александр II и убиенный большевиками Николай II. Рядом с последним изображением была крохотная фотография небольшого лесочка, где были сожжены тела императрицы и ее детей. Я поразился тому, что были времена, когда даже за одно хранение фотографий царской семьи или отдельных государей полагалась «вышка» или длительное заключение. Тетя Гриша немало рассказала историй об этих временах и убедительным образом доказывала нам, что все возвратится на кр'уги своя (почему она говорила про эти непонятные мне кр'уги и почему произносила именно "кр'уги своя", этого я не знал, я знал лишь то, что тетя Гриша пока что тщательно скрывала свое прошлое от всех чужих людей и упорно ждала часа, когда о ней везде и всюду поведают: вот она веточка славного флейтисовского рода, сумевшая сохранить не только пуговицы грушевидной и миндалевидной формы, но и генотипный свой материал, который еще сослужит пользу этой нашей многострадальной земле).
Чему я поражался в тете Грише, так это ее могучей смиренности. Ее терпение было таким сильным, что его будто бы даже побаивались другие. Когда она ходила среди людей, все точно чувствовали, что она и есть то единственное связующее с животворящей жизнью звено, уничтожив которое погибнет род людской. Это осознавали ее недруги, а потому и не трогали ее. Она гордилась тем, что ей как бы многое было дозволено в этой жизни, потому и не смущало то, что она выполняет грязную, отвратительную работу, которой стыдились всегда в роду Флейтисовых. Еще когда я был совсем крохотный и еще не все мог расслышать до конца, тетя Гриша рассказывала, как ей далеко не просто работать уборщицей в УУУПРе. Но она ценит эту работу, поскольку, опростившись до конца, сумела в полной мере сохранить то, чем так дорожили Флейтисовы: тайное благородство и свободу. Надо сказать, тетя Гриша работала не рядовой уборщицей, она была десятницей, в ее ведении были десять лестничных пролетов, десять лифтов, десять буфетов и десять туалетных комнат. Она приходила с работы усталая, но постоянно с добрыми просветленными глазами. Приносила из УУУПРа куски хлеба, остатки консервов, кусочки колбасы, сыра. Конечно же, мне было рано тогда переходить на такого рода питание, но маме эти продукты годились. Я слышал, как тетя Гриша успокаивала нас:
— Не такое горе перенесли мы, а уж это… Да разве это горе? Подумаешь, участка лишились. Я вот родителей лишилась, живьем их закопали, а что поделаешь — жить надо. Смотри, как солнышко светит, гляди, какие кузнечики в травке прыгают. А он, небось, толкается? Рвется наружу?
— Рвется, — улыбнулась мама. Она так хорошо улыбнулась, что мне сразу стало теплее.
А тетя Гриша сказала:
— Береги его. Я своих сумела сберечь. — И совсем шепотом добавила. — Они еще дадут о себе знать. И Клавдий, и Цезарь. А как своего назовешь?
— Степой уже назван. Так отец велел.
— Степан это хорошо, — пропела так сладко тетя Гриша, что мне и есть перестало хотеться. — Стефан — первомученик.
Тетя Гриша уложила нас у своей печечки, накрыла разным тряпьем, и так хорошо нам с мамой стало, что мы быстро уснули. Утром мама сказала:
— А если они узнают, что ты меня прячешь, и тебя накажут?…
— А как узнают? Неужто я скажу. Сейчас не так строго стало. А вот раньше, когда еще демократию не заводили повсеместно, а наша УПРа ДОПРой называлась, так вот тогда, сказывают, за упрятку родственников арестованных расстрел полагался, без права переписки, конечно. А теперь-то совсем помягче стало. Говори, чего хошь, хоть на улице весь УУУПР критикуй — ничего, лишь бы стекла не били. А к тому же я им нужна пока что. Скажи, кто им, окаянным, будет бутылки сдавать? Всю ночь, не смыкая глаз, я эти бутылки ношу в склад — прибавка к заработку, конечно, я им и за это благодарная, а им, конечно, выгода большая, пить не положено на службе. Одному только комсоставу разрешено, а всей этой мелюзге, которая удержу в этом деле не знает, категорически запрещено, а все равно пьют, идолы, и всякий раз, когда меня увидят, передо мною заискивают, ты уж, тетя Гриша, вынеси бутылочки тихонько, чтобы никто не видел, а как могут увидеть, когда я их на веревке через мусоропровод спускаю, меня к этому делу и к этому порядку еще покойный муж мой Петя Зубарев приучил и веревку сварганил с крючком на конце. Опускаешь баульчик, как в колодец, а на донце, как положено, тряпья накидаешь или чего помягче, сырковой массы или холодцу, эти скоты в одно время холодцом закусывали, а для большей скрытности сырковой массой прикрывались, ну а потом всю эту массу в корзину для бумаг, я этак аккуратненько все рассортирую, сырок отдельно, холодец отдельно, бывало, ведерку целую хороших продуктов насобираю и иду к моим деткам, вот так и выжили мы всем семейством, пока не забрали всех моих мужичков.
— А почему их забрали? — спросила мама и тут же себя выругала. — Да что ж это я спрашиваю! Ни за что всех забирали.
— Да нет, было за что, — сказала тетя Гриша. — Мой Петька удержу не знал, политикой интересовался. Как выпьет, так с соседом Касьяном к памятнику Чернобородому ходил слушать ораторов. Тогда как раз постановление вышло на нашу голову, это постановление про свободу демонстраций. В тот год были открыты эти ВОЭ и ВРД на кооперативных началах. ВОЭ — ведомство по откорму элиты, а ВРД — по реанимации демократии, я в обоих этих конторах уборщицей работала. Тогда совместительство не было запрещено. Особенно мне нравилось в этом ВОЭ — чистота, паркет, на каждые две комнаты отдельный буфет и гостиная с бассейном. Бывало, после работы заберусь в бассейн, плескаюсь в теплой воде, хвоей пахнет, а уж продуктов столько оставалось в буфетах, все высококачественное, без всяких там дефолиантов, нитратов и хлорнатриев. А это как раз моего Петьку и бесило: "Гляди, как сами жрут! А нам чего дают!" — Я ему: "Петька, тебе-то какое дело?!" — "Как какое? Меня с Касьяном обирают. Тут механизм простой. Прибавочную стоимость сначала они в общий котел складывают, а потом дележ идет, им — бублик, а нам дырка от бублика". — "А ты все равно не в накладе остаешься. Жить-то можно. Какие это объедки? Гляди, цельное все, непочатое!" А он как закричит на меня, сгреб весь продукт и в мусорное ведро: "Не буду жрать. И тебе не дам!" И пошел к своему Чернобородому. Я ему кричала вслед: "Не лезь туда! Шею свернут". Так оно и получилось. Засекли его с поличным. И приборы показали одни минусы. При мне его гнули в бараний рог. Я плакала. Билась как рыба об лед, да меня… припугнули, будешь, сказали, орать, и тебя наизнанку вывернем, и твоих ублюдков. Замолкла я. Увидели они, что я повела себя как надо, пожалели и моего Петьку, кинули на транспортер и увезли в УЗЕ.
— А это что такое?
— А это Учреждение по замораживанию, ну скажем так… чокнутых.
— Все вы знаете, тетя Гриша.
— Как не знать, милая! Я все эти дела прошла, можно сказать, самолично, всего повидала в этой жизни. Вижу все, а молчу и глазом другой раз не поведу, когда к горлу боль подступает и слезой собственной давишься. На моих глазах столько добрых людей на тот свет отправили, кого в окно выбрасывали с 10-го этажа, а кого в духовке или в морозильнике приканчивали, а еще страшнее всего, когда медленным током убивают, чернеет человек, страшным делается…
Я никак не мог тогда понять, о чем тетя Гриша рассказывает маме, но кое-что засеклось в душе: молчала, потому и спаслась. На всю жизнь запомнил тогда что-то такое, чего не мог объяснить и что по сей день жжет мою душу. Я и теперь думаю, как же это не буйствовать, когда видишь беду? Как же не сопротивляться, когда тебя на костер тянут?! Как же не пристукнуть мерзавца, когда окажется это возможным?! Как же не отомстить и не наказать зло, когда самому ничего не грозит?!
И непонятно мне было, когда тетя Гриша говорила:
— А мне жалко окаянных. Гляжу иной раз на них, ну прямо дети малые. Дурят друг друга, бегают по лестницам, важничают, прячутся друг от друга…
Я думал, как же это тете Грише их всех жалко, а мне нет. Я у мамы спрашивал потом: "Права ли тетя Гриша?" Мама отвечала: "Тетя Гриша — самая умная". Моя мама никогда не ошибалась. Я ей верил, а все равно не мог понять, как это в одном человеке могут жить два разных лица — тетя Гриша и Агриппина Домициановна. Когда я подрос, часто обращался к тете Грише: "Покажите пуговички". Она гладила меня по головке теплой рукой своей и говорила: "Будет праздник, покажу". И когда наступал праздник, она вытаскивала с антресоли позеленевшую медную коробку и доставала оттуда заветные пуговички, и в комнатке становилось светло и даже будто бы теплее. На столе в такие дни красовался пирог, посыпанный сахаристой сладкой штуковиной, от которой все во мне переиначивалось, а во рту становилось так хорошо, что долгое время не хотелось ничего есть, чтобы не вышла совсем та настоящая сладость, которая была в пироге, а за столом не сидела, а восседала Агриппина Домициановна вся в голубом, а лицо у нее было розовым, царским.
36
Я беру в руки пропуск. Вхожу в лифт. Смотрюсь в зеркало. Замечаю на своем лице подловатую испарину. Скомканная улыбка. Зайти бы в туалет умыться. Сейчас увижу Шубкина и осклаблюсь. Во мне вспыхивает буйство. Но я знаю: как только увижу Шубкина, оно, мое буйство, осядет. Моя душа в синяках и кровоподтеках шепчет: «Смирись». И я смиряю себя. И гаснут мои тирады, обращенные к Шубкину: "Как тебя я, гадина, ненавижу. Как же мне отвратительна твоя гнусная физиономия!" Но я выйду из лифта, стукну в его дверь костяшками своей руки, войду и расплывусь в улыбке. Он подойдет ко мне, и я потянусь к нему своими мерзкими губами. Он имеет обыкновение целоваться в губы. Черт знает что придумано нашей вывернутой наизнанку цивилизацией. Он скажет: "Здорово тебе" и чмокнет меня. И тут же отвернется и как ни в чем ни бывало:
— Ну что там у тебя?
Этот вопрос я понимаю двояко. С одной стороны, что там у тебя с твоим увольнением? Это так, для приличия. И с другой — что там у тебя в сумке? Я беру сумку, она тяжела, и он доволен.
— Тут, брат, есть кое-что, — говорю я.
А он напускает на себя серьезность и обрывает меня, точно к содержимому сумки не имеет никакого отношения.
— Ты погоди, что у тебя с работой?
— Уволен.
— Ладно, хватит балаганить. Я звонил, мне сказали: «Повременим». Еще один экспертный совет пройдешь. Этого не миновать. Они должны юридически оформить все, как следует. Кузьма Федорович знает. Я его держу в курсе. А как они ведут себя?
— Обнаглели.
— Должны обнаглеть. А тебе нужно как-то сбалансировать.
— Хожу по всем канатам.
— Вот и ходи. Знаешь, у меня нет времени. Я убегаю, — говорит Шубкин. Это означает следующее: давай-ка, брат, вываливай из своей сумки все, что принес, и убирайся поскорее отсюда…
Я вытаскиваю красивую бутылку шотландского виски. Эта бутылка стояла в моей убогой квартирке около двух лет, но куда денешься, надо, как говорила тетя Гриша, спасать душу, а это самое главное. Хотя трудно сказать, спасешь ли душу таким образом. Вот хватить бы премерзкого Шубкина этим виски по темечку и легонько выйти из УУУПРа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
— Конечно же, этот великолепный бутон миндалевидной формы я готова носить как украшение, но тогда, в пятнадцатом веке, моя пра-пра-прабабушка эти бутончики использовала в качестве обыкновенных застежек. Смотрите, сколько здесь вьющихся стебельков, а какие крохотные гнездышки для бирюзы и рубинов! А вот эта пуговичка грушевидной формы от верхней одежды моего пра-пра-прадеда — здесь два ряда гнезд, наполненных изумрудами и топазами, а эта ажурная перемычка, украшенная жемчугом…
Все это произносилось шепотом, и свет от драгоценных камней сверкал по комнате, а потом все это складывалось в старую медную коробку с гвоздями и пряталось на антресоли, и в комнате становилось темно.
Я знал, что после восьми революций, двух переворотов, четырех смут и шести восстаний род Флейтисовых многократно страдал — нет, кожу по-настоящему не сдирали, разве что вырезали в предпоследнюю революцию погоны на теле деда тети Гриши, который скрыл, что был штабным работником не то в белой, не то в рыжей армии, но кожу тогда до конца не удалось срезать, и вскоре плечи у деда Флейтисова заросли так, что он даже, будучи в ссылке, мог носить ведра с водой на коромысле.
34
Отец тети Гриши Домициан Феоктистович Агенобарбов в свое время возглавил белое движение, но был наголову разбит и вместе с остатками своей армии бежал в Константинополь, а затем в Париж, где основал ностальгическое акционерное общество широкого профиля. Общество сочиняло песни о господах офицерах, о былой славе кавалергардских мундиров, издавало книги, посвященные царским семьям, а также княжеским и графским родословным. Сам Домициан Агенобарбов был настроен весьма критически по отношению к знатным персонам былой славы, считал их величие далеко не сияющим: большинство офицеров в белом движении были людьми весьма сомнительного благородства, и от всей армии несло явным разложением. Исходя из реальных данных, Домициан Феоктистович создал действительно серьезный исторический труд, в котором проследил своеобразную генеалогию знатного рода. Эта работа дала ему возможность высветить одну любопытнейшую тенденцию, которую он называл тенденцией необратимого выживания. То есть, по его предположениям, четыре основные стадии развития генотипа — обретение вида, расцвет, дряхление и перерождение — как бы многократно повторяются, и на определенном этапе наступает стадия обращения гена в Ничто, то есть как бы полная утрата родовых признаков, но уже после этой стадии следует период непременного возрождения, вид обретает себя в обновленной форме, сохраняя все основные прежние признаки. Тетя Гриша поясняла попроще:
— Сколько нас ни топи, а мы все равно свое возьмем. Породу уничґтожить нельзя. Вы посмотрите, как живут мерлеи. Уже, казалось бы, ничего в них не осталось, а хранят в себе все, что было заложено Господом с незапамятных времен.
35
Я тогда впервые узнал, что такое мерлеи. Я вообще долгое время не мог понять, как это люди делятся на мерлеев и немерлеев. Кто, собственно, их метит и почему они так четко держатся своих меток.
Позднее, когда подрос, я понял, что тетя Гриша, скрывая свое тайное имя, как и свое происхождение, как и свои драгоценные пуговки, ждет от жизни каких-то несбыточных, а может быть, и сбыточных обращений. Однажды я был поражен тем, что на стенке у нас появились ее картинки, на которых были изображены различные именитые особы — кавалергарды, камергеры, фрейлины, а затем появились портреты государей-мучеников, как их называла тетя Гриша, среди них на первом месте были Федор Иоаннович, царевич Дмитрий, Александр II и убиенный большевиками Николай II. Рядом с последним изображением была крохотная фотография небольшого лесочка, где были сожжены тела императрицы и ее детей. Я поразился тому, что были времена, когда даже за одно хранение фотографий царской семьи или отдельных государей полагалась «вышка» или длительное заключение. Тетя Гриша немало рассказала историй об этих временах и убедительным образом доказывала нам, что все возвратится на кр'уги своя (почему она говорила про эти непонятные мне кр'уги и почему произносила именно "кр'уги своя", этого я не знал, я знал лишь то, что тетя Гриша пока что тщательно скрывала свое прошлое от всех чужих людей и упорно ждала часа, когда о ней везде и всюду поведают: вот она веточка славного флейтисовского рода, сумевшая сохранить не только пуговицы грушевидной и миндалевидной формы, но и генотипный свой материал, который еще сослужит пользу этой нашей многострадальной земле).
Чему я поражался в тете Грише, так это ее могучей смиренности. Ее терпение было таким сильным, что его будто бы даже побаивались другие. Когда она ходила среди людей, все точно чувствовали, что она и есть то единственное связующее с животворящей жизнью звено, уничтожив которое погибнет род людской. Это осознавали ее недруги, а потому и не трогали ее. Она гордилась тем, что ей как бы многое было дозволено в этой жизни, потому и не смущало то, что она выполняет грязную, отвратительную работу, которой стыдились всегда в роду Флейтисовых. Еще когда я был совсем крохотный и еще не все мог расслышать до конца, тетя Гриша рассказывала, как ей далеко не просто работать уборщицей в УУУПРе. Но она ценит эту работу, поскольку, опростившись до конца, сумела в полной мере сохранить то, чем так дорожили Флейтисовы: тайное благородство и свободу. Надо сказать, тетя Гриша работала не рядовой уборщицей, она была десятницей, в ее ведении были десять лестничных пролетов, десять лифтов, десять буфетов и десять туалетных комнат. Она приходила с работы усталая, но постоянно с добрыми просветленными глазами. Приносила из УУУПРа куски хлеба, остатки консервов, кусочки колбасы, сыра. Конечно же, мне было рано тогда переходить на такого рода питание, но маме эти продукты годились. Я слышал, как тетя Гриша успокаивала нас:
— Не такое горе перенесли мы, а уж это… Да разве это горе? Подумаешь, участка лишились. Я вот родителей лишилась, живьем их закопали, а что поделаешь — жить надо. Смотри, как солнышко светит, гляди, какие кузнечики в травке прыгают. А он, небось, толкается? Рвется наружу?
— Рвется, — улыбнулась мама. Она так хорошо улыбнулась, что мне сразу стало теплее.
А тетя Гриша сказала:
— Береги его. Я своих сумела сберечь. — И совсем шепотом добавила. — Они еще дадут о себе знать. И Клавдий, и Цезарь. А как своего назовешь?
— Степой уже назван. Так отец велел.
— Степан это хорошо, — пропела так сладко тетя Гриша, что мне и есть перестало хотеться. — Стефан — первомученик.
Тетя Гриша уложила нас у своей печечки, накрыла разным тряпьем, и так хорошо нам с мамой стало, что мы быстро уснули. Утром мама сказала:
— А если они узнают, что ты меня прячешь, и тебя накажут?…
— А как узнают? Неужто я скажу. Сейчас не так строго стало. А вот раньше, когда еще демократию не заводили повсеместно, а наша УПРа ДОПРой называлась, так вот тогда, сказывают, за упрятку родственников арестованных расстрел полагался, без права переписки, конечно. А теперь-то совсем помягче стало. Говори, чего хошь, хоть на улице весь УУУПР критикуй — ничего, лишь бы стекла не били. А к тому же я им нужна пока что. Скажи, кто им, окаянным, будет бутылки сдавать? Всю ночь, не смыкая глаз, я эти бутылки ношу в склад — прибавка к заработку, конечно, я им и за это благодарная, а им, конечно, выгода большая, пить не положено на службе. Одному только комсоставу разрешено, а всей этой мелюзге, которая удержу в этом деле не знает, категорически запрещено, а все равно пьют, идолы, и всякий раз, когда меня увидят, передо мною заискивают, ты уж, тетя Гриша, вынеси бутылочки тихонько, чтобы никто не видел, а как могут увидеть, когда я их на веревке через мусоропровод спускаю, меня к этому делу и к этому порядку еще покойный муж мой Петя Зубарев приучил и веревку сварганил с крючком на конце. Опускаешь баульчик, как в колодец, а на донце, как положено, тряпья накидаешь или чего помягче, сырковой массы или холодцу, эти скоты в одно время холодцом закусывали, а для большей скрытности сырковой массой прикрывались, ну а потом всю эту массу в корзину для бумаг, я этак аккуратненько все рассортирую, сырок отдельно, холодец отдельно, бывало, ведерку целую хороших продуктов насобираю и иду к моим деткам, вот так и выжили мы всем семейством, пока не забрали всех моих мужичков.
— А почему их забрали? — спросила мама и тут же себя выругала. — Да что ж это я спрашиваю! Ни за что всех забирали.
— Да нет, было за что, — сказала тетя Гриша. — Мой Петька удержу не знал, политикой интересовался. Как выпьет, так с соседом Касьяном к памятнику Чернобородому ходил слушать ораторов. Тогда как раз постановление вышло на нашу голову, это постановление про свободу демонстраций. В тот год были открыты эти ВОЭ и ВРД на кооперативных началах. ВОЭ — ведомство по откорму элиты, а ВРД — по реанимации демократии, я в обоих этих конторах уборщицей работала. Тогда совместительство не было запрещено. Особенно мне нравилось в этом ВОЭ — чистота, паркет, на каждые две комнаты отдельный буфет и гостиная с бассейном. Бывало, после работы заберусь в бассейн, плескаюсь в теплой воде, хвоей пахнет, а уж продуктов столько оставалось в буфетах, все высококачественное, без всяких там дефолиантов, нитратов и хлорнатриев. А это как раз моего Петьку и бесило: "Гляди, как сами жрут! А нам чего дают!" — Я ему: "Петька, тебе-то какое дело?!" — "Как какое? Меня с Касьяном обирают. Тут механизм простой. Прибавочную стоимость сначала они в общий котел складывают, а потом дележ идет, им — бублик, а нам дырка от бублика". — "А ты все равно не в накладе остаешься. Жить-то можно. Какие это объедки? Гляди, цельное все, непочатое!" А он как закричит на меня, сгреб весь продукт и в мусорное ведро: "Не буду жрать. И тебе не дам!" И пошел к своему Чернобородому. Я ему кричала вслед: "Не лезь туда! Шею свернут". Так оно и получилось. Засекли его с поличным. И приборы показали одни минусы. При мне его гнули в бараний рог. Я плакала. Билась как рыба об лед, да меня… припугнули, будешь, сказали, орать, и тебя наизнанку вывернем, и твоих ублюдков. Замолкла я. Увидели они, что я повела себя как надо, пожалели и моего Петьку, кинули на транспортер и увезли в УЗЕ.
— А это что такое?
— А это Учреждение по замораживанию, ну скажем так… чокнутых.
— Все вы знаете, тетя Гриша.
— Как не знать, милая! Я все эти дела прошла, можно сказать, самолично, всего повидала в этой жизни. Вижу все, а молчу и глазом другой раз не поведу, когда к горлу боль подступает и слезой собственной давишься. На моих глазах столько добрых людей на тот свет отправили, кого в окно выбрасывали с 10-го этажа, а кого в духовке или в морозильнике приканчивали, а еще страшнее всего, когда медленным током убивают, чернеет человек, страшным делается…
Я никак не мог тогда понять, о чем тетя Гриша рассказывает маме, но кое-что засеклось в душе: молчала, потому и спаслась. На всю жизнь запомнил тогда что-то такое, чего не мог объяснить и что по сей день жжет мою душу. Я и теперь думаю, как же это не буйствовать, когда видишь беду? Как же не сопротивляться, когда тебя на костер тянут?! Как же не пристукнуть мерзавца, когда окажется это возможным?! Как же не отомстить и не наказать зло, когда самому ничего не грозит?!
И непонятно мне было, когда тетя Гриша говорила:
— А мне жалко окаянных. Гляжу иной раз на них, ну прямо дети малые. Дурят друг друга, бегают по лестницам, важничают, прячутся друг от друга…
Я думал, как же это тете Грише их всех жалко, а мне нет. Я у мамы спрашивал потом: "Права ли тетя Гриша?" Мама отвечала: "Тетя Гриша — самая умная". Моя мама никогда не ошибалась. Я ей верил, а все равно не мог понять, как это в одном человеке могут жить два разных лица — тетя Гриша и Агриппина Домициановна. Когда я подрос, часто обращался к тете Грише: "Покажите пуговички". Она гладила меня по головке теплой рукой своей и говорила: "Будет праздник, покажу". И когда наступал праздник, она вытаскивала с антресоли позеленевшую медную коробку и доставала оттуда заветные пуговички, и в комнатке становилось светло и даже будто бы теплее. На столе в такие дни красовался пирог, посыпанный сахаристой сладкой штуковиной, от которой все во мне переиначивалось, а во рту становилось так хорошо, что долгое время не хотелось ничего есть, чтобы не вышла совсем та настоящая сладость, которая была в пироге, а за столом не сидела, а восседала Агриппина Домициановна вся в голубом, а лицо у нее было розовым, царским.
36
Я беру в руки пропуск. Вхожу в лифт. Смотрюсь в зеркало. Замечаю на своем лице подловатую испарину. Скомканная улыбка. Зайти бы в туалет умыться. Сейчас увижу Шубкина и осклаблюсь. Во мне вспыхивает буйство. Но я знаю: как только увижу Шубкина, оно, мое буйство, осядет. Моя душа в синяках и кровоподтеках шепчет: «Смирись». И я смиряю себя. И гаснут мои тирады, обращенные к Шубкину: "Как тебя я, гадина, ненавижу. Как же мне отвратительна твоя гнусная физиономия!" Но я выйду из лифта, стукну в его дверь костяшками своей руки, войду и расплывусь в улыбке. Он подойдет ко мне, и я потянусь к нему своими мерзкими губами. Он имеет обыкновение целоваться в губы. Черт знает что придумано нашей вывернутой наизнанку цивилизацией. Он скажет: "Здорово тебе" и чмокнет меня. И тут же отвернется и как ни в чем ни бывало:
— Ну что там у тебя?
Этот вопрос я понимаю двояко. С одной стороны, что там у тебя с твоим увольнением? Это так, для приличия. И с другой — что там у тебя в сумке? Я беру сумку, она тяжела, и он доволен.
— Тут, брат, есть кое-что, — говорю я.
А он напускает на себя серьезность и обрывает меня, точно к содержимому сумки не имеет никакого отношения.
— Ты погоди, что у тебя с работой?
— Уволен.
— Ладно, хватит балаганить. Я звонил, мне сказали: «Повременим». Еще один экспертный совет пройдешь. Этого не миновать. Они должны юридически оформить все, как следует. Кузьма Федорович знает. Я его держу в курсе. А как они ведут себя?
— Обнаглели.
— Должны обнаглеть. А тебе нужно как-то сбалансировать.
— Хожу по всем канатам.
— Вот и ходи. Знаешь, у меня нет времени. Я убегаю, — говорит Шубкин. Это означает следующее: давай-ка, брат, вываливай из своей сумки все, что принес, и убирайся поскорее отсюда…
Я вытаскиваю красивую бутылку шотландского виски. Эта бутылка стояла в моей убогой квартирке около двух лет, но куда денешься, надо, как говорила тетя Гриша, спасать душу, а это самое главное. Хотя трудно сказать, спасешь ли душу таким образом. Вот хватить бы премерзкого Шубкина этим виски по темечку и легонько выйти из УУУПРа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69