февр. 94
СЕМЬ ЛЕСТНИЧНЫХ МАРШЕЙ
I
На чистое звучание
меняет голос свой
привычное отчаянье —
им и живет живой,
подходит к небу сонный,
вернувшийся сейчас…
Громадно отдаленное,
не помнящее нас
пространство… в крыши рыжие
уставлено окно,
он смотрит в него, дышит
и нежное пятно
дыханья испаряется
с холодного стекла,
и вечность покупается
на денежку тепла.
II
Там ожили троллейбусы
и вздернули усы.
Уже жужжат пропеллером
по радио басы.
И закружились глобусы
в заставках новостей,
смотрите, вот подробности
полученных вестей.
Вот новые события —
их выше головы,
зачем же ночью спите вы?
все проморгали вы.
Вставай, дружок, наверстывай
что мимо уплыло,
и разливай наперстками
дыхания тепло.
III
Уходят ночи призраки.
Прощайте, не до вас,
и утро входит близкое
в умытый круглый глаз.
Так снова совмещается
рисунок бытия
с вчерашним обещанием
возврата в Мир и Я.
Мы заполняем сызнова
все контуры свои,
мы вызволены — вызваны
из сонной колеи,
в которой исчезали мы,
какой-то были срок,
и не оттуда ль залита
нам чернота в зрачок?
IV
Неведомо где были мы,
мне не пересказать
нежитое бессилие,
что нежило глаза,
что я впритык разглядывал
до голубой зари,
скитался и разгадывал
под веком изнутри.
И нерадивым школьником —
учеником тоски,
я провожу угольником
по ужасу доски.
Не знаю, как я выкручусь,
какой я друг ночам…
Когда-нибудь я выучусь
бессмысленным вещам.
V
Кто помнит контур смазанный
мучительной земли,
селеновыми фазами очерченной вдали?
— И загремели крышками,
вставая в полный рост,
мы их подсказки слышали
как излученья звезд.
Их пальцы в кляксах двигались
к тому, что было ртом,
их жизнь клубилась выдохом
на воздухе крутом.
Не небо — синь еловая,
в нее белым-бело
уходит «бестолковое
последнее тепло".
VI
Равнина, даль безмолвная,
забор, а там — простор,
земля зеленокровная,
без звука разговор,
вся выглаженно-плоская,
зеркальна и странна,
свинцовою полоскою
над нею — тишина.
Дыхание оборвано,
за битвой этажей,
а здесь — пространство сорное
в обломках падежей.
И не хватает воздуха
вдохнуть, шагнуть сейчас
на улицы раскосые
в разрез глядящих глаз.
VII
Беззвучные известия
безжизненных полей,
как бедные предместия
и мерзость пустырей,
сюда не знают выхода
из собственных границ —
огромным общим выдохом
отсутствующих лиц.
И дерзкая забывчивость
проснувшихся честна,
нахмурена, улыбчива,
уступчива, ясна.
Дыхания сцепления,
тепла опрятный дым,
неровные движения
по лестницам крутым.
20 июня 94
КИНОТЕАТР «ВСТРЕЧА»
I
Ночь облегла, колеблется неба каштановый бархат,
на дребезжащем троллейбусе едем вдоль черного парка.
Окна в молочном наросте греются нашим дыханьем,
плещут туманные крылышки каторжного уюта.
Плохо стоять в темноте деревьям посмертным изданьем.
Жизнь в переулках гремит битой посудой.
II
Месяц декабрь и железный мороз нелюдим.
Если есть человек — он как мы,
он бредет через срезанный сон, через вежливый дым.
Он в тяжелой одежде
покроя Усть-Кут и Нарым.
Он руки засунул в карманы
и кажется всех потерявшим.
Он держит
дыхания образ туманный,
чуть влажный,
папиросным цветком голубым.
Есть у него два билета
синего цвета,
типа «мне Родина снится»,
один он кому-то продаст,
если нет — он шапку положит на свободное рядом сиденье.
Тепло его головы
улетучится в сумраке млечном,
по которому скачут убийцы
и свистят безопасные пули.
III
У кассирши стрелковые были перчатки без пальцев,
она хорошо отрывала билеты.
Обращенье к мужчинам: «Мужчина!»,
а к женщинам только «гражданка…»
Глаза — два пограничника на советско-монгольской границе.
… прыйтулив к каменюге Павло карабин:
— Спасибо, Джульбарс, шо прийнес мне зеленую эту хвуражку,
пусть клыками помял козырек,
дай, красавица, белую ляжку,
для тебя я припас пузырек
и надраил гвардейскую бляшку.
…Розенбаум зудит, что «продрог»…
Юнга тщательно производит отмашку
и мелькает-мелькает над палубой белый флажок.
янв. 90
ПОДВАЛ
Уходит вниз стена в засохших язвах
к живущим под землей,
в подвалах пахнущих мышами.
Свет маленький, как родинка, в окне
бесцветные травинки греет.
Они укрупнены
вниманьем настороженным ребенка,
боящегося их исчезновенья,
потери линий, липкой пустоты
неосвещенного пространства,
его подстерегающего всюду.
На поворотах лестниц затхлый воздух
играет серым черепом своим:
то ниточкой гнилой его потянет,
а то подбросит, расколов пинком.
Что мне мерещится за этим спуском,
который, может, быть всю жизнь продлится,
кого внизу я встречу?
Вот проходит
наполненная временем старуха.
Младенец толстый шлепает босыми
ногами по огромным половицам.
И грязный кот, как сморщенная тряпка
лежит в углу и сохнет.
На меня уставились все трое.
Мне хочется уйти отсюда,
но лестницы широкие ступени
куда-то провалились. Я вперед
иду и сразу попадаю
в какой-то узкий, страшненький коридор,
набитый скарбом, все в чехлах из пыли.
Здесь по-другому, кажется, темно
от лампочки в янтарной паутине,
и двери в клочьях ваты, из клеенки
торчащей, будто когти их скребли
неведомого зверя, но и он
не уцелел.
дек. 93
ФАБУЛА
Младенец белый, как сметана,
ступал по полу пухлыми ногами.
В углу шуршала радиотарелка,
прибитая к засаленным обоям
в коричневых, клопиных кляксах.
И отшуршав, загрохотала басом,
в котором цвел металл и назиданье,
стране притихшей объявив войну.
Был летний день, похожий на другие:
ревел с Оки колесный пароход,
чтобы ему расчистили фарватер.
Чекист, разбивший в кровь шпиону морду,
на утомительном (всю ночь не спал) допросе,
хлебал из оловянной кружки пиво
и воблой колошматил по столу,
чтоб размягчив ее, потом покушать.
Стахановец натруженной рукою
ласкал прядильщицу на черноморском пляже.
Она ему разглаживала кудри,
не зная, что его жена в июле
девочку родит, Марусю,
а ныне ждет ответа на письмо,
предполагая, впрочем, что гуляет
ее кудрявый сокол, или запил,
хотя, скорей гуляет с кем, кобель!
Светило солнце. В поле колокольчик
покачивал лиловою головкой.
К нему прижалась белая ромашка
под тяжестью гудящего шмеля.
В прозрачной синеве свистели птички.
Мужик, попыхивая самокруткой,
глядел на небо ясными глазами,
выискивая признаки дождя.
23 февр 94
ОРФЕЙ
Я удивляюсь тому, что тебя еще помню,
как аденоидов в детстве кровавые комья,
тащат из горла щипцами над кафелем в бурую клетку
пальцы врача в волосках, остальное кануло в лету.
Ты же осталась, какой мне казалась,
как на веках зрачки у Марии Казарес*,
вниз опускает ресницы, сама надзирает за нами,
как мы на фурках летим, воздух хватаем губами,
в узкую улицу лет, то есть в гулкие будни,
встретимся, не уцелев, в голосе струнных орудий,
жизнь зазубрив назубок, зауськанный зуд ее, резус.
Свист в перепонках стоит — стеклом по стеклу, по железу…
июнь 93
*Мария Казарес играла Смерть в фильме Жана Кокто «Орфей». На ее веках были нарисованы вертикальные зрачки; она ими видела.
ГЕРОЙ
Я не жил в городе,
где разводят мосты,
где пейзаж не портит
даже конус трубы
над красным заводом,
там поворачивает канал
мармеладную воду,
унося из окна чей-то взгляд
проверяющий: «Я — жив.
Я вижу ныряющий
под скулу баржи
ржавый катер». Так,
примерно,
должен думать герой, отходя
от окна в трехмерный
зыбкий мрак,
неизвестно куда.
июнь 93
ЧЕРНОВИК
…на разутых плюснах отплеснулась от сна
ей тут холодно ропщет
какого рожна я должна быть нежна ни сестра ни жена
что хлопочешь
бессонный колобродишь колотишься время ушло
хорошо отболело отбилось от стада
людей и минут в только шепот и шок
только шепот и шок от распада
связей с Азией той желторозовой больною землей
глиной липкой длинной равниной долиной убогой
становящейся к утру сплошною золой
с догорающей в ней дорогою дорогой
кто над нею трубит кто на бледной крови
чертит кровью червленой горящей
намокает рукав и немеет рука
окропить помещенье и — в ящик.
апр. 94
УТРО
Начинается утро
перламутровым перебором минут,
и ныряющей уткой
падает облако вниз
серой, перистой грудкой.
Сновиденья смыкают, как части рассудка,
ту и эту страну.
Начинается утро —
садок выпускающий птиц,
треугольными лицами раздвигающих воздух, спадающий ниц
к первым прохожим, шагающим гулко.
Так дворы
сосчитают шаги, шорох, шарканье, скрежет подковок.
Как проветрены улицы, даже те что стары,
даже те что с крестами церковок.
Поднимай же себя, смешной человек —
близнеца своей тени крестовой,
по биению спрятанных кожею рек
кровных, сложенных снова.
Я увидел, запомнил твой выдел, лицо,
я собрал тебя в новые звенья.
Начинается утро кольцо за кольцом —
узнаванье — движенье — забвенье.
апр. 94
ПОРТ
В. Гандельсману
Как зябнущий воздух был нужен, был жалок,
заужен в недужных портовых кварталах,
он жался под тонны бетона, к каркасам
скрежещущих кранов, к железу без мяса.
Там пахло подвалом и кислой водою,
там ночь голодала, питаясь слюдою.
Горели софиты и оба буксира
крутили баржу и базарили сипло.
Там цепи ржавели, душившие кнехты,
к груди сухогруза прижавшись заветной,
держа его жестко, короста аж слезла
с шпангоута бурого, с трубок железа.
Я видел все это из чрева трамвая,
он бег замедлял здесь, потом, наддавая,
взбирался на спину дрожавшего моста
и порт раскрывался, как ржавая роза.
Я помню, как свет проходил осторожно,
прикованный к ветру, как к тачке острожной
тоской пробужденья в пейзажах унылых,
у ртутной воды на мазутных стропилах.
Как там поднимаются лица с подушек
за окнами в локонах тюлевых кружев,
и как там не хочется из одеяла
высовывать руки, вставать, жить сначала.
апр. 94
x x x
Смерть не имеет значенья. Клейкая крышка черна.
Ходишь по вечерам к ней в заочную школу,
парта другими старательно иссечена —
так высекали на стеллах глаголы.
Жизнь не имеет значенья. Это то что забыл,
несколько правил простых досконально усвоив,
и расточив на урок ученический пыл —
что от нее — принимаешь спокойно.
Если значенье чему-то еще придавать —
пусть это будут слова, слова на бумаге,
те что мерещатся утром неясно, едва,
в кровь проникая потом из воздуха, света и влаги.
19 июня 94
x x x
Когда разговоры скелетов зеленой луной зажжены —
полночная кислая плесень цветет на железе и окнах,
а лампы клубятся на лапах отцеженной тишины
колбами слепоты на чистом щелканье тока,
я слышу мышиный почти, стеснительный, парусный скрип
полок библиотек, книжек в обложках покойных,
всей теснотою своей сжавших осмысленный вскрик
в щелоком вымытых добела целлюлозных пеленах.
Но из щелей дверных, но из скважин замков
пьются эфиром ручьи непрозрачного существованья,
— Кто там? — там ничьи тихоходы смертельных стихов
стадом косматым бредут к водопою страданья.
19 июня 94
x x x
Не разобраться в дневных очертаньях,
я повернул в сторону лета:
птица с паузами читает
«Книгу Псалмов» и качает ветку.
Странно, что в гору идет дорога,
а подниматься по ней все легче,
странно, что тишь, не шурша осокой,
красной насечкой штрихует плечи.
Странно, что сон этот непрерывен,
он переходит в ночь, как в веру,
и зажигаются в небе рыбин
хорды, трогающие Венеру.
21 июня 94
x x x
Будет полдень, будет много солнца,
будет только абрис облаков
пробегать по небу сосен
сонных выше шелушащихся стволов.
Дальше я увижу на тропинке
бабочек ковровый магазин,
медленно бредущие пылинки
в ярусный Ерусалим разинь.
Поднимая к небесам запястья,
я туда их мигом донесу
в воздухе исполненном участья
даже к насекомым на весу.
Пусть хвоя усохшая устелет
пересыпанный, процеженный песок,
мураши в нем справят новоселье…
…с тиканьем невидимых часов
жизнь моя опять соединится
детскими сандальями шурша,
вслушиваясь в звяканье синицы
маленькой, пугливой как душа.
3 июля 94
x x x
Сухая кровь метафоры.
Предметы оставляют хвост кометы.
Движенья суетливых птиц у лиц.
Смерть фосфорна и ждет, как Пенелопа,
тебя, мой хитроумнейший Улисс,
пока ты перебьешь всех женихов
(так в эпосе) и в жизни точно так же.
5 июля 94
БАБОЧКА
«Искусство всегда движется против солнца».
В. Набоков
I
Из жизни бабочек и сумерек —
печали скрещенных орудий,
звучащих непрерывным зуммером —
Набоковым ветвей упругих,
выпархивает мягко прошлое
и крылышками помавая,
ощупывает время рожками
троллейбуса, сачком трамвая.
Всего за восемьдесят выстрелов
в минуту — продадут билетик
к такому будущему чистому,
что надобны ему лишь дети,
сияющему белой лестницей —
за жестью крыш оно мелькает —
и жестом невозможно медленным
закручивает кровь в спирали.
5 июля 94
II
Сухой походкой эмигрантской,
с сачком альпийским на плече,
вдруг появляется из транса,
из прошлого в параличе,
из грусти ртутного миманса,
писатель сумрачного вида,
на нем профессорский пиджак —
такой весь в елочку, из твида,
и бабочка в его руках
бьет крылышками, как обида.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
оставьте ваши сантименты —
не детство ль наше им виной
и памяти больной моменты?
А расправилки, а булавки,
эфирный сладкий аромат,
латынь, чьи черненькие лапки
защемят пятнышки стигмат
распятых или смятых в давке?
Он входит в дивный лабиринт —
в его беспамятные звенья,
как заскорузлый, бурый бинт
он отрывает от забвенья
живой, кровящий жизни вид.
5 июля 94
x x x
Это только чернота зрачка —
света уходящие ступени.
Вход прозрачен, каряя река
отступает в стороны от тени.
Чистый день развернут — прочитай
текст его, теснящийся к надбровью,
то, что неприкаянный чудак —
череп, поворачиваясь, ловит.
3 сент. 94
x x x
В сумерки львиные лапы
настольной лампы,
вечер теряет глаголы,
улицы голы,
звезды высохли и невнятны —
зачатья пятна,
тронул откуда-то сзади
небо Создатель.
Что же мне делать на свете,
ромашка-цветик,
жизнь вытягивать в строчку
по лепесточку,
дни, один за другим обрывая,
двинуть к солнцу горячему — в желтую сердцевину.
5 июля 94
УЛИСС
Ключ в скважине
и рябь дождя,
в разглаженном
коллаже дня
исклеванные впечатленья.
За ними плыл?
По щучьему веленью
ты есть и был.
Талата! Грудь волны бела.
Их было много, чтоб запомнил —
земля полоскою легла
за хлопающим пологом огромным,
набухла гласных долгота
колоколов за монотонным морем,
где нас уж нет и улиц тех, куда
стихами впуска безнадежно молим.
авг. 93
x x x
Как павильоны осени печальны,
как мало листьев в небе уцелело,
дома проходят как кортеж прощальный,
лежат мосты в воде оцепенелой —
и мерзнущими узкими плечами
в пустом трамвае пожимает некто,
плывущий с уходящими вещами
на запад по сужению проспекта.
Ему перебирают светофоры
созвездия свои, несут витрины
рубашки, парфюмерные наборы,
и вывески читают магазины,
ему еще стихи читают стыки
железных рельс, трамвайные колеса
вращают опрокинутые лики
фасадов, в лужи погруженных косо.
Ему приносят черные ограды
прозрачных парков воробьев на пиках,
как примеряющие в ателье наряды
деревья руки поднимают пылко,
ему афиши машут на прощанье
залатанным платком в широких буквах
и лицах синих — в каждом обещанье
прекрасных снов и слов и сладких звуков.
Ему несет дневное освещенье
свой легкий мир подробный и знобящий,
сиротским холодком освобожденья
его запоминающий и длящий…
27 авг.93
* НАБЛЮДЕНИЕ ВОДЫ *
I
… и улица у розовых холмов,
впитавших травами цвета заката
и ржавой жестью маленьких домов,
всё слушающих пение наяды
в колодах обомшелых, там вода
прозрачней, чем вода, и ломозуба,
а если тронуть пальцами — звезда
всплывает синей бабочкой из сруба
и вспархивает в небо без труда.
Шуршание песка и пахнет грубо
застывший сгустками на шпалах жир,
на насыпи цветы с цыганских юбок,
и — вязкая, как под ножом инжир —
стоит Ока вполгоризонта, скупо,
вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир,
чем отражая. Свет идёт на убыль
в голубизну глубоких звёздных дыр.
II
Построенный столетие тому
и брошенный теперь на разрушенье
вокзал, уже не знаю почему,
похож скорее на изображенье
своё, чем на ненужный нашим дням
приют толпы, сновавшей беспрестанно,
и паровозов тупиковый храм,
удобно совместивший ресторана
колонны с помещением «для дамъ»
несущим пиктограммы хулигана.
Весь этот некогда живой цветник
густой цивилизации транзитной,
что к услажденью публики возник,
поник, увы, главой своей в обидной
оставленности, так страницы книг
желтеют и ломаются от пальцев
листающих их хрупкие поля,
неважны напечатанные в них
слова, упрёки, выводы страдальцев,
их еженощно пожирает тля
забвения, и бедные предметы
не могут избежать ужасной меты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9