А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Прощай, забирай свои лица
В свой правый и левый карман,
Заводы, дома и больницы,
Трамваи, мосты и туман.
Я больше тебя не увижу,
Ты таешь как льдышка в руке
Все дальше зрачков и все ближе
В аду шелестящей реке.

II
Я пойду за тобой,
чтоб без платья увидеть тебя.
Там, за черной рекой,
бьют часы, поезда торопя,
там уходят вагоны, вагоны, вагоны
в привокзальную тьму,
там твои растворятся ладони
к сожаленью, к стыду моему.
Это будет не скоро,
мы целую жизнь проживем,
проживем эту ночь, этот город,
а когда рассветет — мы умрем,
любопытные дети найдут и раздвинут тела,
и увидят пылающий гребень на смерти —
наше сросшееся, иссохшее сердце,
и четыре похожих на руки крыла.

III
Наша жизнь прошуршала, как белый виссон,
ты мне снишься и я досмотрю этот сон:
ты подходишь — ко мне подобием солнц
поворачивается твое лицо,
и ладонь просвечивает на груди,
мое сердце под ней как фонарь гудит, —
не гляди назад, не гляди, не гляди,
там на кресле она у окна сидит,
этот сон и свет — он слепит меня,
он слепит меня и при свете дня,
а тебе темно, и звенят, звенят
твои волосы, как копытца ягнят,
по железному цокают по мосту,
не смотри назад в пустоту-пустоту,
я ни глаз твоих, ни рук не пастух,
это зрячего сердца слепнущий стук.
Здесь не гаснет свет и звезда у окна,
во все небо у нас — тишина-тишина,
или крошкой стеклянной после сна —
шорох мелких осколков ночных сонат.
6 окт. 82
АВТОПОРТРЕТ

Я опоздал, я занят был не тем,
чем надобно для сообщенья качеств
возвышенных строению поэм,
все обернулось мусором чудачеств,
развалинами замыслов и форм
их воплотивших, сором запятушек,
духовных жажд не радующий корм
передо мной, взирающим с подушек
дивана на бумажный кавардак,
на простыни соитий с музой скорых,
и видит небо сквозь окна квадрат
разрушенный при построеньи город,
и, может быть, рушителя-творца,
что вытянут в тире вдоль некой стенки,
напоминая позою бойца
подбитого, согнувшего коленки,
в момент смещенья огонька к лицу
на спичке, осветившей его слабо,
потом во мгле, сбивающим пыльцу
щелчками с сигареты на пол.
7 июня 80
ОДНА ЗВЕЗДА

Не спится. Дикая звезда
качается в невидимых качелях,
как дочь небытия, туда-сюда.
Что загадать, покуда ты горишь
скрипящей на зрачках прозрачной солью —
глубокой изморозью мирозданья —
подобьем костяной слюды?
Скорее, чем исполнится желанье,
наступит голубая смерть звезды.
Над неподвижным стадом плоских крыш,
чьи спины обрастают долгой шерстью, —
ночное поле с синими кострами
в грядущем, промороженном до дна,
к которому ладони тянем.
Глазами пью дымящееся небо,
лежащее, как после битвы,
где собираются оставшиеся жить,
друг другу перевязывая раны
несвежими бинтами снисхожденья.
Галактик золотые небеса
вскипают молоком вселенной.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
в вареном темпе плавают планеты
как луковицы света надо мной.
Куда плывут? — Господь не отвечает,
ему понятны эти пустяки.
Чудовищная белая река
течет в окне, куда — не помню,
но отсюда — точно…
Пусть школьники и космонавты
меня поправят, как их научили,
кому ж на свете верить, как не им?
Все реки утекают в никуда
и все на Флегетон похожи,
и посохом слепца стучит Эдип
по рассыхающимся комьям глины.
Не вытянуться на носках, чтоб небо
сползало темной мантией с плеча
и ступни обнимало,
купол мира
глазами стерт до страшной темноты.
…………………………………………..
Одна звезда — далекий сгусток света —
теплом обласканные губы
приблизятся сквозь снег и улыбнутся.
Какой бы не послали ей сигнал —
он к вам вернется, измененный светом,
что излучает запросто она.
За черной площадью шумит ночной вокзал:
считают деньги сонные кассиры,
рыдают дети, грудь суют цыганки
младенцам, закрывающим глаза.
Гуляют мусора в сверкающих калошах,
старухи (в плюшевых на вате куцавейках)
свои узлы от жулика хранят.
И завораживая люд транзитный,
бубнит печальный голос с потолка,
какой перрон предложен для объятий.
Кинотеатр, унылый рынок, парк
в оцепеневших на зиму деревьях,
томящихся в чугунном загражденьи
народовольцами, чей траурный порыв
лишь иногда смущают хулиганы,
нас заведут в картонную квартиру.
Из шкафа книжного Грин Александр — писатель,
стоящий на волнах древесных,
глядит угрюмо на складной диван,
и сразу хочется ступить на гребешки
и в закипающую под стопою пену.
Картонный человек нальет вино
и что-нибудь, наверное, расскажет…
…но это будет десять лет назад.
…………………………………………
Мерещится мне женщина одна,
она светла снаружи и внутри.
На севере ее простоволосом,
быть может, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом — в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.
Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.
Мне жаль себя в себе похоронить.
Мне снятся в Индии ее груди
беспамятные опийные маки
в сплетении индиговых корней.
О, как она в себя впадает,
ее изгибы изгибают взор,
и впадины ее уносят голос,
и тени отнимают тень.
На отмелях ее, на теплых пляжах
с собой играет, затмеваясь, свет,
от запаха ее слабеют руки, —
вдохни — и белые светила
вдруг распадутся в тысячи кусков,
в осколки крови новых поколений.
Мы колыбели множества вселенных
и мир — ребенок наш.
Смотри, смотри — куда он убегает.
Тибет далек, но слышен колокольчик.
Ее цветным песком изобразили.
Какой буддизм нас всех перемешал.
Я вижу — светится она,
невнятных трав волнистое простанство
на нежный и лишенный блеска
и юный вавилонский перламутр,
как беспрбудный сон спадает, —
томится утро розовым младенцем,
все волоски его, все отголоски…
так спутанные струны инструментов
хотят звучать и музыкой поют
ветвей под небом медленно живущих.
Два легких полумесяца взлетают,
как будто предлагая улететь,
две шелковистых, затененных арки,
смущаясь, приглашают в свою сень,
два бедных крылышка настороженной птицы
над нежным выступом у вавилонских век
глазные яблоки под дугами лелеют,
две стайки птиц летят не улетая
над парою белеющих небес
миндального прозрачного оттенка,
в их центрах теплые моря,
два черных солнца из глубин их смотрят
сквозь влажно зеленеющий простор,
и оба моря изгибают спины,
полупрозрачным ходят колесом
и говорят на языке дельфиньем,
а вы читаете его словарь.
……………………………………….
Как только облачко на море набежит,
густыми непроглядными столбами
ресниц — весенний дождь волосяной
тебя от мира грустного укроет
и растворит монетою в морях.
Высокая и тонкая гряда
с прекрасной иудейскою горбинкой
и острием-корабликом, ты дышишь
и крылья бабочки трепещут под тобой,
и плоть твоя просвечивает еле,
как розовый и нежный сердолик
туманным вечером пяти тысячелетий.
Откройся дышащая сцена
всех слов ее, рыданий, поцелуев,
тоски ее, улыбок, слепоты,
дыхания счастливые покровы,
изменчивые, грозные два войска,
что вечно маневрируют друг с другом,
две вечных недоучки страсти,
две ученицы ревности сухой,
две школьницы — вот-вот, сейчас заплачут,
наказанные, встанут в два угла,
толкаются, целуются, сольются,
да тут же разбегутся кто куда —
потом поймай их, приласкай, погладь,
пока никто не видит, как мальчишка, —
так две волны столкуются, столкнутся
и — побежали в стороны — играть.
Ее лицо — открытая печаль,
влечение, сиянье, удивленье
распахнутое улице, ребенку
и чудаку — как приглашенье жить
или заплакать безутешно вместе.
Ее лицо, как девочка в матроске —
была такая легонькая блузка —
гюйс треугольником на худеньких лопатках
и белые полосочки летят.
Ее лицо, как факел незажженный,
к которому так страшно поднести
сухие губы, только карий глаз
еще чуть-чуть на волосок приблизить.
Ее лицо, как озерцо в тумане,
в котором тихо лебеди плывут,
и розовые странные созданья —
фламинго — изгибают шеи
в египетском иль греческом дворце,
в цветущей недоступной Галиллее.
Ее лицо — беспомощный ягненок,
так остренькие звонкие копытца
свои перебирает, спотыкаясь,
по улицам стучит, где тьма народу,
что боязно и страшно за него —
а вдруг его толпа затопчет…
Ее лицо — невиданная птица,
внесенная в единственную книгу,
которую читаю я и Бог,
оно сквозит через страницы,
мерцает, как дрожащая звезда,
то затуманиваясь, то возникая
в зерне зерна
и в сердцевине сердца,
в луне Луны
и солнце Солнца.
12 февр. 1984
x x x

Бесцветных мотыльков ночных,
мохноголовых бабочек полночных,
шуршащих в притолках дверных,
на балках и панелях потолочных,
внезапно возникающих извне
за стеклами, сюда потом проникших,
отшелестевших шубками в луне,
теперь повисшей на ветвях поникших,
покинувших ее на небесах,
общупанных их крылышек касаньем,
в ее пыльце на загнутых усах,
в парящем неуклонном угасаньи,
между домов и влажных скатов крыш,
когда уже все фонари потухли,
когда машин, шагов не слышно, лишь
звенит тихонько лампочка на кухне,
когда весь мир, укутан мглою, спит,
включая черный след луны, весь стынет,
кордебалет порхающих сильфид,
штурмующих стеклянную твердыню —
похож на дни твои, подобье дней,
живое кружево — до полного отпада,
сцепясь в одушевленный сонм теней,
штурмует неподвижную преграду.
Секундный выключателя щелчок —
бестрепетной руки движенье
окрасит красным лампочки зрачок
и успокоит их одушевленье,
забрезжит слепо небо из окна,
отчеркнутое резкими углами
соседних крыш и воздуха волна
плеснет в дома знобящими крылами.
22 июня 84
ОДА

Выдох вянет у рта.
Вся урла
от меня отошла.
За окном кумачевая реет киста
на старинном и милом мне доме.
Одинокий субъект жрет портвейн из горла,
ибо нет утешения кроме.
Пересохшие патлы осенних дерев
за окном распадаются на составные
клочья,
ибо ветер терзает их, озверев,
и честные
прохожие сочно
матом греют друг друга, душевно прозрев.
Сколько лет
протяну еще я на Малом Каретном
под урчащий победно
близ меня в трех кастрюлях обед?
Это вечный кортеж мимо двери моей
в тот таинственный мир,
где цветет сельдерей.
Там порхает инжир.
Там народный кумир
с голубого экрана
объявляет соседям наличье канкана
что плясуньи с Урала в Москву завезли.
Суп дымится, и попки девчачьи вдали,
так как нетути крупного плана.
Поутихли оркестры,
но приблизился гомон толпы,
переулок наполнился людом,
в утвержденном реестре
для вечерней пальбы
предназначено крупное место —
здесь поздней запиздюлят полнеба салютом.
Космонавты с орбиты отстукали текст.
Солнце взлезло на крыши.
Продают в бакалеях и булочных кекс,
и в аллеях
на скамейках кишит бюстатых невест
и мордатых парнишек.
То и славно, что праздник —
всенародный крутой выходной.
На камоде
хвостик нюхает слонику слоник.
Сочлененные пасти
рупоров заливаются песней одной,
сочетающей всех сочетанием вроде
джин-тоник.
Воспоем этот день воспаленной губой —
состругаем, бояре, под праздники оду
не в прибыток себе,
но токмо мечтой голубой,
так Неглинка в трубе
под нелегкой московской землей
в океан и на волю несет свою пленную воду.
20 окт. 84
ВОСПРИЯТИЕ ВЕСНЫ

x x x
На тротуарах, чистых как невесты,
среди любителей-собаководов,
детей плетущихся из школы,
встречаю я приход весны,
всё время небо ощущая над собой,
как будто возвращённое из ссылки.
Читаю… и глазам не верю —
да нет же, точно, вон какая надпись,
глядите сами: ГОЛОВНОЙ ЗАВОД.
Там неуклонно движется конвеер,
и головы, и головы плывут,
и кто-то им прикручивает уши,
привинчивает бородавки,
лекалом меряет косые скулы,
лопаточкой ровняет крылья носа
и кто-то прорезает рты;
занесена рука и ставит штамп на темя —
чернильный треугольник ОТК,
а после шёлковою ниткой пришивает
весёлые блестящие глаза.
Куда ни двинешься — глядят из подворотен
хранящие убитый снег дворы.
Домишки смотрят точно с перепоя —
помятые и грязные ужасно,
и каждому течёт за воротник.
Вот-вот они, болезные, очнулись
и окнами блуждающими водят,
как будто потерялись здесь и надо
им срочно отправляться на вокзал.
Звоню приятелю, узнав мой голос,
он спрашивает — Как? Ты в Горьком? —
И я не знаю, что ему ответить,
что, собственно, имеет он в виду:
в подпитьи ли, обмане, заблужденьи,
весельи, я не знаю, право,
но в чём-то «горьком» явно нахожусь
(а детям тут охота крикнуть «сладкий»,
противно детям «горький» говорить).
Разглядываю лица и одежду:
знакомых нет (и не было быть может)
и надо жизнь здесь начинать с нуля,
как набирают телефон бесплатный:
— Алло! Пожар! Милиция! Больница…
Или: «Прошу вас, назовите номер.
Здесь жил когда-то старый мой приятель.
Его зовут…» и назову его.
А мне ответят: «Нет такого». Ишь ты!
Как любят «нет такого» говорить.
Да разве я кого-то переспорю?
Вот я в витрине скромно отражаюсь.
Вот в трубку телефонную дышу.
А всё ж, желаете до правды докопаться?
Могу вам адрес тут же обозначить:
там есть стеллаж, как постамент, из стали,
под изваяньем юности бумажным,
взгляните сами — кто стоит на «А»?
А здесь я прохожу под тыщей окон,
дымлю своей двадцатой папиросой,
блаженно забывая о зиме.
20 марта 85
x x x
Ночь приходит, она
в шубке из черных кошек.
Черствая в небе луна —
в восьмикопеечный коржик
в школьном буфете, давно,
со стаканом мутного чая,
липа скребет окно,
двор — метелка Бабая.
Два раздолбая растут,
сокрушая казенную мебель.
Как облака плывут
медленно в синем небе…
Между паркетин и
небосводом витаем,
пьем из Кастальской струи
и сигареты стреляем.
Нас из пиратских шхун
вынул времени вектор.
Мост не взорвали, — лгун
оказался директор.
Сдержишь шаги свои,
узрев за чьей-то спиною
мрамор лестницы и
служащих «Метростроя». *
*здание горьковской школы № 49 было отобрано под «Метрострой»
x x x
Затеряться в толпе незаметных людей с восторгом,
затереться в трамвайную прозу c cорванным горлом,
передавать нагретый пятак на билетик,
занимать сидячее место в транспортном кордебалете.
Причёсывать волосы по утрам, исчезая из зеркала, узкой расчёской,
не останавливаться, проходя, у газетных киосков,
забывая ночь на свету — обрывки ночного бреда,
вечно дымя на ходу недокуренной сигаретой.
Видеть как лёд плывёт по гладкой воде в апреле,
подталкиваемый вперёд солнечною форелью,
греметь опавшей листвой, просыпающимся бульваром,
ощущая над головой небо, ставшее старым.
Видеть в чёрных деревьях графику собственных мыслей,
замечать одиноких женщин, усвоивших несколько истин,
до которых других доводит отчаянный возраст,
увидев N, — удержать естественный возглас.
Ходить по правой стороне одной и той же улицы годами,
встречать одни и те же лица над торопливыми шагами,
каждое утро за тысячей спин вбегать на уползающий эскалатор,
мимо блузок и шуб, вот ещё один падает в мраморную прохладу,
мимо шоколадных панелей и теплящихся лампионов,
мимо таких же, как ты — призёров и чемпионов,
под баритон или альт ошеломительных правил,
мимо миллионов лиц — миллионов стёршихся фотографий.
Ждать поезда — нарастающий звук — вас уносит поезд,
ждать вечера, ночи, утра, лета, не беспокоясь,
что они никогда не придут — для тебя исчезнет
весь этот мир возносящих и опускающих лестниц.
Новые двери, вещи, лица, глаза, объятья,
новые президенты, слова, войны, платья,
новые зимы, песенки, дети, тарифы,
новые календари, грачи, ёлки, цифры…
Я устаю от своего лица, от своей походки,
я отличаю в толпе, кто мои одногодки,
я видел девочку из нашего класса, теперь — певица
в шикарном ресторане, куда вечером не пробиться.
Как блестят у неё глаза над рукой с микрофоном,
она поёт не одна — на другой — такое же платье с серебристым шиффоном,
очень белые плечи у обеих певиц, очень стройные спинки,
но не надо приближаться — не увеличивать лиц — пусть не меркнут картинки.
Пусть мигают цветные лампочки и высокий голос
заполняет притихшую залу от потолка до пола,
пусть его вожделенно слышат опоздавшие «гости», давая швейцару
сколько положено — с одного, сколько положено — с пары.
По часам, по кругу вечно бегущие стрелки,
вечно застывшие, вечно замершие на делениях мелких,
маленькие шажки, маленькие остановки жизни
в бесконечно привязанной к тебе отчизне.
День и ночь чередуются, как карты в пасьянсе,
меняются местами, как пара на киносеансе,
чтобы увидеть вдвоём звучащее как далёкая арфа
за головами передних рядов завораживающее ЗАВТРА.
1 2 3 4 5 6 7 8 9