- Предметом философии в "philosophia prima" является априорная сущностная структура мира, а в метафизике - вечно воскресающий вопрос о том, что же вообще вызвало к наличному бытию ту или иную вещь этой сущности". Позитивная же наука, напротив, начинает свой вопрос "почему" не с удивления, а "с потребности (вызванной изумлением перед непривычным, новым событием, отклоняющимся от "регулярного" хода вещей) это "новое" ожидать в другой раз, предсказать и, наконец, мочь воспроизвести его - как если бы это можно было бы "сделать". Если "новое", изумляющее, воплотилось в идеи о регулярном ходе вещей, если "законы природы" определены так, что событие при точно указанных обстоятельствах оказывается "следствием" этих законов и тем самым уже относительно известным, то тут "наука" вполне удовлетворена".
Но именно здесь, где останавливается наука, и начинаются, по Шелеру, собственно философские вопросы, требующие от человека "с тем же самым прилежанием, точностью и неминуемо с помощью своеобразной техники духа учиться не принимать во внимание здесь (и теперь) данное так-бытие всех вещей", учиться получать знание, предметы которого уже безотносительны по своему наличному бытию к жизни. "В своем отношении к природе философия не имеет ничего общего с законами пространственно-временного совпадения явлений в численно определяемом, измеримом количестве", - утверждает он. Она имеет дело с вопросом о константной "сущности" и причинно-следственном происхождении каких-либо вещей этой сущности; далее - со смыслом и целью того, что вообще дано в явлении, - безразлично, в какой пространственно-временной взаимосвязи и в каком количестве. Относительно этих взаимосвязей философия снова спрашивает: что они такое? Что они означают? Что предопределяет их в их сущности?"311.
Когда мы утверждаем, что наука, как и здравомыслие, остается погруженной в свой конкретный опыт (не трансцендируя область его конкретных содержаний к сфере метафизических оснований с целью исследования, по большому счету, "правового статуса" своего познавательного аппарата), в то время как философия - будучи критикой, в том числе, и
[188]
этих двух конкретных разновидностей человеческого опыта, метафизическим усмотрением их сущностных структур, их априорных онтологических схем и производя собственный, самостоятельный, сущностный тип знания - является одновременно и самосознанием любых форм опыта, включая науку и повседневность, мы вовсе не хотим просто сказать, что эти "другие" не стремятся к критичности и самосознательности, что они вовсе не некритичны и не самосознательны.
Однако их критичность и самосознательность - принципиально иного уровня и ранга, нежели философские. И можно согласиться с Гуссерлем, считавшим естествознание в своем роде весьма критичным. "Один только разрозненный, хотя бы при этом и значительно накопленный, опыт, имеет для него малое значение. В методическом распорядке и соединении отдельных опытов, во взаимодействии между опытом и мышлением, которое имеет свои логически прочные правила, разграничивается годный и негодный опыт, каждый опыт получает свое определенное значение и вырабатывается вообще объективно значимое познание - познание природы. Однако, как бы ни удовлетворял нас этот род критики опыта, пока мы находимся в естествознании и мыслим в его направлении, остается еще возможной и незаменимой совершенно иная критика опыта, которая ставит под знак вопроса весь опыт вообще и в то же время опытно-научное мышление"312. (Курсив мой. - Т.Т.)
Обнаруживая с помощью своих предельных средств исходную укорененность человека в его опыте мира (или, что одно и то же, исходное присутствие мира в нем), проясняя, расшифровывая, истолковывая, обосновывая и удостоверяя его изначальное присутствие в конкретных содержаниях опыта, философия пытается предостеречь от объективизма, натурализма, догматизма. Тем самым она помогает и всем другим дискурсам осознавать природу, возможности и границы их собственного "мыслительного арсенала" - методов, понятий и идей. А в конечном счете, - и статус знания, добываемого ими в их собственных, специфических пространствах и предметных областях.
Различия между научным и философским дискурсами и обязаны своим существованием тому факту, что именно философия - трансцендируя фактическое к предельному Целому и проясняя предельные предпосылки возможности этого фактического как фактического в человеческом мире - с необходимостью имеет дело с тем, что или является свободой, или помечено ее присутствием. (Это определяет место проблематики свободы, сознания, субъективности, экзистенции как центральной в теоретическом и методологическом корпусе философии). И именно философия, эксплицируя конститутивное присутствие сознания (понимания, субъективности, экзистенции) в тотальностях, предметах и отношениях социально
[189]
исторического и культурного пространства человеческой жизни, есть форма духовного опыта человека, дающая "прибежище свободе" (Т. Адорно).
Это делает "аналитизм" философского мышления (его требование, которое мы встречаем в платоновской диалектике, в картезианском поиске "абсолютнейшего", "простейшего", в гегелевской диалектике и др., предельно различать то, что только можно различить в исследуемом событии, ситуации, отношении, состоянии, акте) аналитизмом особого рода, принципиально отличным от научного аналитизма как аналитизма, во-первых, элиминирующего свободу (как способность "желать", осознавать себя и самоопределяться) из изучаемых явлений, и, во-вторых, имеющего дело с отдельными, конкретными предметными областями.
"Различая", полагая нечто "на пределе", философ задает свои основные понятия таким образом, что их предельно концентрированные, чистые смыслы минуя все отклоняющие и рассеивающие их эмпирические, случайные опосредования - уже изначально и изнутри самих себя как бы подразумевают и необходимость своего экзистенциального обеспечения, то есть в самом своем содержании как бы уже предполагают, как бы содержат отсылку к тому, где должно и может осуществляться их экзистенциальное обеспечение. (Например, данность подразумевает отсылку к тому, кому она дана; бытие - к существованию, или сознанию как ничто; ценность имплицирует вопрошание о том, для кого она является ценностью и т.д.)
Эту взаимную связь можно было бы назвать их встречной направленностью друг к другу, их метафизической разрешимостью друг на друге; и именно поиску того момента, той плоскости, когда они абсолютно соединяются в Событии (здесь уместно было бы воспользоваться и гегелевским определением Понятия как единства бытия и сущности), и подчинена философская рефлексия в ее стремлении понять условия его возможности.
Иными словами, содержание предельных философских понятий вычленяется таким способом, что - изнутри себя самого отсылая к обеспечивающему его реализацию агенту (воспринимающему, понимающему, истолковывающему и принимающему решение) - оно несет в себе принципиальное указание на сопряженность индивидуального и всеобщего, свободы с ее универсальным измерением, данности со свободой, с отношением человека к ней. В этой плоскости их помысленной "встречи" философ и конституирует содержание своих понятий.
Поэтому язык философа, внешне совпадая с языком представителя, например, естествознания, принципиально отличен от него; "причинность" философии - не причинность естествознания; между воздействием на человека извне (внешним обусловливанием какого бы то ни было характера) и "самостью" человека философ вводит и удерживает невидимую живую, то есть постоянно продуцируемую и удерживаемую самим человеком, дистанцию, непреодолимую границу для естественнонаучной при
[190]
чинности. Эта дистанция, это присутствие нас самих в нашем опыте "заполняется" нашим собственным "ответом" на содержание внешнего обусловливания. В этом зазоре, этом "ответе" только и воплощается сущность, смысл, бытие философа в человеческом мире; в этом же ответе конституируется личность в требовательном философском смысле слова.
"Ответ" - не просто калькулирующая, рефлексивная работа взвешивания, обдумывания и расчета наших возможностей, но то, что осуществляется до нее, в качестве спонтанно, изнутри нашей экзистенции изобретаемого нами самими нашего способа быть в мире, в ситуации, среди вещей и других, и быть "под знаком" бытия. В философском понятии свободы и фиксируется эта изначальная открытость экзистенции - как живого делания - бытию. А само понятие экзистенции задается как сама наша работа изобретения должного, себя и своей ситуации - изобретения, определяющего и способ присутствия данного в нашем опыте.
Поэтому для философии, в отличие от науки, мир - всегда только человеческий мир, всякая ситуация является человеческой ситуацией, отсылает человеку его собственный образ, всякое обусловливание опосредовано мною самим, принято мною, сделано моим.
И не только, как мы видели, Толстой, Сартр, но и всякий философ будет говорить о ситуации как изначальном сопряжении обстоятельств и свободы "свободы хотения", свободы воли. Гегель, предельно очистив сущность свободы так, что в ней не предполагается существования чего бы то ни было, что она сама не сделала бы своим, писал: "Часто выражаются так: моя воля была определена такими-то мотивами, обстоятельствами, соблазнами и побуждениями. Это выражение содержит прежде всего ту мысль, что я был при этом пассивен. На самом же деле я был при этом не только пассивен. Я был также и существенно активен в том именно, что моя воля приняла эти обстоятельства как мотивы, допускает их как мотивы. Причинно-следственное отношение при этом не имеет места. Обстоятельства не являются причинами, а моя воля - их следствием. Согласно причинно-следственному отношению, то, что содержится в причине, должно последовать необходимо. Я же в качестве рефлексии могу выйти за пределы всякого определения, установленного обстоятельствами. Если человек ссылается на то, что с истинного пути его совратили обстоятельства, соблазны, и т.д., то этим он хочет как бы отстранить от себя поступок, но тем самым лишь принижает себя до несвободного существа - существа природы, в то время как на самом деле его поступок всегда является его собственным поступком, а не поступком кого-то другого, т.е. не является следствием чего-либо вне этого человека. Обстоятельства или мотивы господствуют над человеком лишь в той мере, в какой он сам по
[191]
зволяет им это. ...сущность его воли в том и состоит, что в ней не бывает ничего, чего бы она сама не сделала своим"313.
Поэтому в самом предмете философии, в самом ее языке, знании (неэмпирическом, умозрительном) должное - не просто некие извне фиксируемые и регистрируемые, описываемые и оцениваемые "наборы" социально-исторических и культурных объективаций (норм, установлений, предписаний, "принятого" и т.п.), в противном случае она превратилась бы в историю, этнографию и др. Понятие должного, задаваясь и вычленяясь философами эйдетически, как бы через, сквозь исторически существующие объективации, одновременно изначально и нерасторжимо завязано на свободе, экзистенции, человеческой спонтанности, единичном человеческом существовании. "...Если берут слово желание и страсть, если велико искушение, если мы едва не падаем, если внезапно мы распрямляемся, то что же нас распрямляет? В игру вступает некая сила, которую мы назвали "целостностью обязанности": концентрированный экстракт, квинтэссенция тысяч специфических привычек подчиняться тысячам отдельных требований социальной жизни, которым мы согласились повиноваться. Сила эта не есть ни указанные требования, ни привычки; она предпочитает действовать, но если бы она могла говорить, то сказала бы: "Надо, потому что надо"314.
Это "Надо, потому что надо" - живое, индивидуальное человеческое переживание очевидности чистоты и непреложности морального императива.
И у Сартра мы читаем: универсальное существует "только в проекте индивидуального", индивидуальное, само не поддающееся универсализации, является опорой и основанием универсального. "Нужно ... создавать конкретное универсальное. К конкретной морали (синтезу универсального и историчного)"315 - такова интенция его "Тетрадей о морали", утверждающих единственной не подлежащей сомнению отправной точкой исследования "интериорность cogito", единственной основой моральной жизни "спонтанность, то есть непосредственное, иррефлексивное".
Философская рациональность, таким образом, есть способ мышления, который - основывая возможное на должном - позволяет помыслить мир, историю, ситуацию так, чтобы в них было предусмотрено (и предусмотрено изначально) место для человека как уникальной живой реальности (не только как конкретного единичного существования, но как существования специфического типа: двумерного, стоящего в "просвете бытия", а поэтому не определяемого целиком "отсюда"; имеющего другое измерение, и именно его философия всегда пытается удерживать); как ав
[192]
тономной спонтанной точки продуцирования свободных, не предопределенных никакой объективной, научной картиной мира актов.
И уже с самим этим специфическим (открытым) предметом философской рефлексии связано то, что философия есть предприятие мысли, основанное на предположении и требовании принципиальной открытости собственного знания.
Исследуя свободу, единичное, сингулярное в качестве онтологически конститутивного элемента бытия, мира, истории, ситуации, философия всегда ищет рациональные основания понимания этого конституирования и конституированного, правила интеллигибельности способов инкорпорирования конституированного в тотальности и структуры социально-исторического, культурного и других полей, его движения в них и взаимоотношений с человеком в этом движении.
В этом смысле можно сказать, что знаменитое разделение философских течений и направлений на так называемые рационалистические и иррационалистические в действительности оказывается разделением различных типов и видов философской рефлексии и философской рациональности. То есть и феноменологические, и экзистенциалистские концепции, в том числе и концепция ситуации Сартра, его экзистенциальный психоанализ, суть, таким образом, способы рационального (в широком смысле слова) постижения мира и человеческого бытия в мире. И хотя их тип рациональности весьма радикально расходится с научной рациональностью, а также с рациональностью классической философии, это не делает их ущербными и неполноценными. Они просто другие. Но все - в том числе и научные, и повседневные - постигают только крохотную часть (каждая - свою) живой, негомогенной, слитной, ускользающей в силу этого между пальцами исследователей реальности. Ибо никакие рациональные конструкции никогда не смогут полностью покрыть собой все реальное многообразие взаимосплетений фактического человеческого опыта. Жизнь в принципе не сводима к знанию о ней, и, в качестве таковой, она всегда будет сохранять какие-то важные (может быть, самые главные для нее) области непредвидимости, плотности, непрозрачности, неподдатливости. И как подмечает Гуссерль, "наука является одной среди других одинаково правоспособных ценностей"316.
В отличие от научной рациональности (аналитического детерминизма), опирающейся на картину мира и концептуальный аппарат, исключающие живого, конкретного агента, его способ понимать (переживать) ситуацию и действовать сообразно своему пониманию (переживанию), феноменологический и экзистенциалистский способы исследования истории как живой, открытой событийности предполагают онтологическую конститутивность, недедуцируемость и нередуцируемость индивидуально
[193]
го существования. То есть изначальную включенность, кристаллизованность личностных структур в порядках культуры, социума, бытия.
Поэтому они незаменимы в исторических исследованиях как исследованиях, имеющих дело с человеческими ситуациями в мире, ибо из ситуации можно, с большим или меньшим ущербом для ее понимания, изымать многое, но никогда человеческую интенцию, проект, цель. А именно они - основа рациональности феноменологической и экзистенциалистских стратегий исследования. И инаковость их техник понимания, их типов рациональности по сравнению с научной, связана именно с тем, что они учитывают и эксплицируют - во всех своих предметных сферах исследования - "эту странную реальность человеческую жизнь", реальность, которую три века культа физики приучили нас игнорировать как "нечто несущественное и нереальное"317. Они учитывают и эксплицируют онтологическую самостоятельность, самосущественность, самоценность и продуктивность сингулярного, единичного, частного, этой бытийной основы не только объективной мысли и ее универсальных содержаний, но и вообще человеческого, культурного порядка в универсуме как ценностнои смыслонесущих пунктирных линий и точек опоры в хаосе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Но именно здесь, где останавливается наука, и начинаются, по Шелеру, собственно философские вопросы, требующие от человека "с тем же самым прилежанием, точностью и неминуемо с помощью своеобразной техники духа учиться не принимать во внимание здесь (и теперь) данное так-бытие всех вещей", учиться получать знание, предметы которого уже безотносительны по своему наличному бытию к жизни. "В своем отношении к природе философия не имеет ничего общего с законами пространственно-временного совпадения явлений в численно определяемом, измеримом количестве", - утверждает он. Она имеет дело с вопросом о константной "сущности" и причинно-следственном происхождении каких-либо вещей этой сущности; далее - со смыслом и целью того, что вообще дано в явлении, - безразлично, в какой пространственно-временной взаимосвязи и в каком количестве. Относительно этих взаимосвязей философия снова спрашивает: что они такое? Что они означают? Что предопределяет их в их сущности?"311.
Когда мы утверждаем, что наука, как и здравомыслие, остается погруженной в свой конкретный опыт (не трансцендируя область его конкретных содержаний к сфере метафизических оснований с целью исследования, по большому счету, "правового статуса" своего познавательного аппарата), в то время как философия - будучи критикой, в том числе, и
[188]
этих двух конкретных разновидностей человеческого опыта, метафизическим усмотрением их сущностных структур, их априорных онтологических схем и производя собственный, самостоятельный, сущностный тип знания - является одновременно и самосознанием любых форм опыта, включая науку и повседневность, мы вовсе не хотим просто сказать, что эти "другие" не стремятся к критичности и самосознательности, что они вовсе не некритичны и не самосознательны.
Однако их критичность и самосознательность - принципиально иного уровня и ранга, нежели философские. И можно согласиться с Гуссерлем, считавшим естествознание в своем роде весьма критичным. "Один только разрозненный, хотя бы при этом и значительно накопленный, опыт, имеет для него малое значение. В методическом распорядке и соединении отдельных опытов, во взаимодействии между опытом и мышлением, которое имеет свои логически прочные правила, разграничивается годный и негодный опыт, каждый опыт получает свое определенное значение и вырабатывается вообще объективно значимое познание - познание природы. Однако, как бы ни удовлетворял нас этот род критики опыта, пока мы находимся в естествознании и мыслим в его направлении, остается еще возможной и незаменимой совершенно иная критика опыта, которая ставит под знак вопроса весь опыт вообще и в то же время опытно-научное мышление"312. (Курсив мой. - Т.Т.)
Обнаруживая с помощью своих предельных средств исходную укорененность человека в его опыте мира (или, что одно и то же, исходное присутствие мира в нем), проясняя, расшифровывая, истолковывая, обосновывая и удостоверяя его изначальное присутствие в конкретных содержаниях опыта, философия пытается предостеречь от объективизма, натурализма, догматизма. Тем самым она помогает и всем другим дискурсам осознавать природу, возможности и границы их собственного "мыслительного арсенала" - методов, понятий и идей. А в конечном счете, - и статус знания, добываемого ими в их собственных, специфических пространствах и предметных областях.
Различия между научным и философским дискурсами и обязаны своим существованием тому факту, что именно философия - трансцендируя фактическое к предельному Целому и проясняя предельные предпосылки возможности этого фактического как фактического в человеческом мире - с необходимостью имеет дело с тем, что или является свободой, или помечено ее присутствием. (Это определяет место проблематики свободы, сознания, субъективности, экзистенции как центральной в теоретическом и методологическом корпусе философии). И именно философия, эксплицируя конститутивное присутствие сознания (понимания, субъективности, экзистенции) в тотальностях, предметах и отношениях социально
[189]
исторического и культурного пространства человеческой жизни, есть форма духовного опыта человека, дающая "прибежище свободе" (Т. Адорно).
Это делает "аналитизм" философского мышления (его требование, которое мы встречаем в платоновской диалектике, в картезианском поиске "абсолютнейшего", "простейшего", в гегелевской диалектике и др., предельно различать то, что только можно различить в исследуемом событии, ситуации, отношении, состоянии, акте) аналитизмом особого рода, принципиально отличным от научного аналитизма как аналитизма, во-первых, элиминирующего свободу (как способность "желать", осознавать себя и самоопределяться) из изучаемых явлений, и, во-вторых, имеющего дело с отдельными, конкретными предметными областями.
"Различая", полагая нечто "на пределе", философ задает свои основные понятия таким образом, что их предельно концентрированные, чистые смыслы минуя все отклоняющие и рассеивающие их эмпирические, случайные опосредования - уже изначально и изнутри самих себя как бы подразумевают и необходимость своего экзистенциального обеспечения, то есть в самом своем содержании как бы уже предполагают, как бы содержат отсылку к тому, где должно и может осуществляться их экзистенциальное обеспечение. (Например, данность подразумевает отсылку к тому, кому она дана; бытие - к существованию, или сознанию как ничто; ценность имплицирует вопрошание о том, для кого она является ценностью и т.д.)
Эту взаимную связь можно было бы назвать их встречной направленностью друг к другу, их метафизической разрешимостью друг на друге; и именно поиску того момента, той плоскости, когда они абсолютно соединяются в Событии (здесь уместно было бы воспользоваться и гегелевским определением Понятия как единства бытия и сущности), и подчинена философская рефлексия в ее стремлении понять условия его возможности.
Иными словами, содержание предельных философских понятий вычленяется таким способом, что - изнутри себя самого отсылая к обеспечивающему его реализацию агенту (воспринимающему, понимающему, истолковывающему и принимающему решение) - оно несет в себе принципиальное указание на сопряженность индивидуального и всеобщего, свободы с ее универсальным измерением, данности со свободой, с отношением человека к ней. В этой плоскости их помысленной "встречи" философ и конституирует содержание своих понятий.
Поэтому язык философа, внешне совпадая с языком представителя, например, естествознания, принципиально отличен от него; "причинность" философии - не причинность естествознания; между воздействием на человека извне (внешним обусловливанием какого бы то ни было характера) и "самостью" человека философ вводит и удерживает невидимую живую, то есть постоянно продуцируемую и удерживаемую самим человеком, дистанцию, непреодолимую границу для естественнонаучной при
[190]
чинности. Эта дистанция, это присутствие нас самих в нашем опыте "заполняется" нашим собственным "ответом" на содержание внешнего обусловливания. В этом зазоре, этом "ответе" только и воплощается сущность, смысл, бытие философа в человеческом мире; в этом же ответе конституируется личность в требовательном философском смысле слова.
"Ответ" - не просто калькулирующая, рефлексивная работа взвешивания, обдумывания и расчета наших возможностей, но то, что осуществляется до нее, в качестве спонтанно, изнутри нашей экзистенции изобретаемого нами самими нашего способа быть в мире, в ситуации, среди вещей и других, и быть "под знаком" бытия. В философском понятии свободы и фиксируется эта изначальная открытость экзистенции - как живого делания - бытию. А само понятие экзистенции задается как сама наша работа изобретения должного, себя и своей ситуации - изобретения, определяющего и способ присутствия данного в нашем опыте.
Поэтому для философии, в отличие от науки, мир - всегда только человеческий мир, всякая ситуация является человеческой ситуацией, отсылает человеку его собственный образ, всякое обусловливание опосредовано мною самим, принято мною, сделано моим.
И не только, как мы видели, Толстой, Сартр, но и всякий философ будет говорить о ситуации как изначальном сопряжении обстоятельств и свободы "свободы хотения", свободы воли. Гегель, предельно очистив сущность свободы так, что в ней не предполагается существования чего бы то ни было, что она сама не сделала бы своим, писал: "Часто выражаются так: моя воля была определена такими-то мотивами, обстоятельствами, соблазнами и побуждениями. Это выражение содержит прежде всего ту мысль, что я был при этом пассивен. На самом же деле я был при этом не только пассивен. Я был также и существенно активен в том именно, что моя воля приняла эти обстоятельства как мотивы, допускает их как мотивы. Причинно-следственное отношение при этом не имеет места. Обстоятельства не являются причинами, а моя воля - их следствием. Согласно причинно-следственному отношению, то, что содержится в причине, должно последовать необходимо. Я же в качестве рефлексии могу выйти за пределы всякого определения, установленного обстоятельствами. Если человек ссылается на то, что с истинного пути его совратили обстоятельства, соблазны, и т.д., то этим он хочет как бы отстранить от себя поступок, но тем самым лишь принижает себя до несвободного существа - существа природы, в то время как на самом деле его поступок всегда является его собственным поступком, а не поступком кого-то другого, т.е. не является следствием чего-либо вне этого человека. Обстоятельства или мотивы господствуют над человеком лишь в той мере, в какой он сам по
[191]
зволяет им это. ...сущность его воли в том и состоит, что в ней не бывает ничего, чего бы она сама не сделала своим"313.
Поэтому в самом предмете философии, в самом ее языке, знании (неэмпирическом, умозрительном) должное - не просто некие извне фиксируемые и регистрируемые, описываемые и оцениваемые "наборы" социально-исторических и культурных объективаций (норм, установлений, предписаний, "принятого" и т.п.), в противном случае она превратилась бы в историю, этнографию и др. Понятие должного, задаваясь и вычленяясь философами эйдетически, как бы через, сквозь исторически существующие объективации, одновременно изначально и нерасторжимо завязано на свободе, экзистенции, человеческой спонтанности, единичном человеческом существовании. "...Если берут слово желание и страсть, если велико искушение, если мы едва не падаем, если внезапно мы распрямляемся, то что же нас распрямляет? В игру вступает некая сила, которую мы назвали "целостностью обязанности": концентрированный экстракт, квинтэссенция тысяч специфических привычек подчиняться тысячам отдельных требований социальной жизни, которым мы согласились повиноваться. Сила эта не есть ни указанные требования, ни привычки; она предпочитает действовать, но если бы она могла говорить, то сказала бы: "Надо, потому что надо"314.
Это "Надо, потому что надо" - живое, индивидуальное человеческое переживание очевидности чистоты и непреложности морального императива.
И у Сартра мы читаем: универсальное существует "только в проекте индивидуального", индивидуальное, само не поддающееся универсализации, является опорой и основанием универсального. "Нужно ... создавать конкретное универсальное. К конкретной морали (синтезу универсального и историчного)"315 - такова интенция его "Тетрадей о морали", утверждающих единственной не подлежащей сомнению отправной точкой исследования "интериорность cogito", единственной основой моральной жизни "спонтанность, то есть непосредственное, иррефлексивное".
Философская рациональность, таким образом, есть способ мышления, который - основывая возможное на должном - позволяет помыслить мир, историю, ситуацию так, чтобы в них было предусмотрено (и предусмотрено изначально) место для человека как уникальной живой реальности (не только как конкретного единичного существования, но как существования специфического типа: двумерного, стоящего в "просвете бытия", а поэтому не определяемого целиком "отсюда"; имеющего другое измерение, и именно его философия всегда пытается удерживать); как ав
[192]
тономной спонтанной точки продуцирования свободных, не предопределенных никакой объективной, научной картиной мира актов.
И уже с самим этим специфическим (открытым) предметом философской рефлексии связано то, что философия есть предприятие мысли, основанное на предположении и требовании принципиальной открытости собственного знания.
Исследуя свободу, единичное, сингулярное в качестве онтологически конститутивного элемента бытия, мира, истории, ситуации, философия всегда ищет рациональные основания понимания этого конституирования и конституированного, правила интеллигибельности способов инкорпорирования конституированного в тотальности и структуры социально-исторического, культурного и других полей, его движения в них и взаимоотношений с человеком в этом движении.
В этом смысле можно сказать, что знаменитое разделение философских течений и направлений на так называемые рационалистические и иррационалистические в действительности оказывается разделением различных типов и видов философской рефлексии и философской рациональности. То есть и феноменологические, и экзистенциалистские концепции, в том числе и концепция ситуации Сартра, его экзистенциальный психоанализ, суть, таким образом, способы рационального (в широком смысле слова) постижения мира и человеческого бытия в мире. И хотя их тип рациональности весьма радикально расходится с научной рациональностью, а также с рациональностью классической философии, это не делает их ущербными и неполноценными. Они просто другие. Но все - в том числе и научные, и повседневные - постигают только крохотную часть (каждая - свою) живой, негомогенной, слитной, ускользающей в силу этого между пальцами исследователей реальности. Ибо никакие рациональные конструкции никогда не смогут полностью покрыть собой все реальное многообразие взаимосплетений фактического человеческого опыта. Жизнь в принципе не сводима к знанию о ней, и, в качестве таковой, она всегда будет сохранять какие-то важные (может быть, самые главные для нее) области непредвидимости, плотности, непрозрачности, неподдатливости. И как подмечает Гуссерль, "наука является одной среди других одинаково правоспособных ценностей"316.
В отличие от научной рациональности (аналитического детерминизма), опирающейся на картину мира и концептуальный аппарат, исключающие живого, конкретного агента, его способ понимать (переживать) ситуацию и действовать сообразно своему пониманию (переживанию), феноменологический и экзистенциалистский способы исследования истории как живой, открытой событийности предполагают онтологическую конститутивность, недедуцируемость и нередуцируемость индивидуально
[193]
го существования. То есть изначальную включенность, кристаллизованность личностных структур в порядках культуры, социума, бытия.
Поэтому они незаменимы в исторических исследованиях как исследованиях, имеющих дело с человеческими ситуациями в мире, ибо из ситуации можно, с большим или меньшим ущербом для ее понимания, изымать многое, но никогда человеческую интенцию, проект, цель. А именно они - основа рациональности феноменологической и экзистенциалистских стратегий исследования. И инаковость их техник понимания, их типов рациональности по сравнению с научной, связана именно с тем, что они учитывают и эксплицируют - во всех своих предметных сферах исследования - "эту странную реальность человеческую жизнь", реальность, которую три века культа физики приучили нас игнорировать как "нечто несущественное и нереальное"317. Они учитывают и эксплицируют онтологическую самостоятельность, самосущественность, самоценность и продуктивность сингулярного, единичного, частного, этой бытийной основы не только объективной мысли и ее универсальных содержаний, но и вообще человеческого, культурного порядка в универсуме как ценностнои смыслонесущих пунктирных линий и точек опоры в хаосе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43