- переспросил Володя и коснулся губами закрытых век Рабигуль. - Чтобы мы встретились. Разве неясно?
Рабигуль только вздохнула, теснее прижалась к теплому, родному плечу. О чем там поет Эолова арфа?
Отзывается струнами на дуновение ветра, шепот листвы, на их мысли и чувства.
- У тебя есть бумага? - задыхаясь от волнения и отчаянной надежды, спросила Рабигуль.
Володя понял ее мгновенно.
- Блокнот, - быстро ответил он. - И ручка. Только отодвинься, ради Бога, от края. А то я боюсь тебя потерять.
- Не бойся.
- Вон же лавочка.
- Ах, ладно, - с досадой бросила Рабигуль, и видно было, что она уже не с ним, далеко от него, в какой-то другой Вселенной.
Выхватив у Володи блокнот и ручку каким-то новым, неизвестным ему хищным движением, вскочила - он едва успел ее поддержать, - не глядя на Володю, не видя его, вообще ничего перед собой и вокруг не видя, вывернулась из-под его руки, в несколько легких шагов очутилась у лавочки, села на краешек, и вот уже точки и линии - вверх, вниз, и двойные разбивки стали ложиться на чистые страницы блокнота. Володя тихонько сел в отдалении. Не говоря ни слова, искоса поглядывая на Рабигуль - новую, чужую, отстраненную от него, - почувствовал такую печаль, какой не испытывал давным-давно, со дня смерти матери, когда подростком еще ощутил каждой клеточкой тела, что не будет ее никогда - ни рук ее, ни ее голоса, что никогда не услышит он знакомых, привычных шагов, позвякивания посуды на кухне, ее добродушной ворчни по поводу рваных брюк и грязных рубашек...
- Она всегда любила зеленое, - тихо сказал отец. - Говорила, это цвет жизни.
Гроб был обит зеленым и черным. Красивый был гроб.
"Да что это я? - ужаснулся себе Володя. - Как смею сравнивать? Это же творчество - мне ли не знать? Она ушла от меня лишь на время. Она вернется!" Но что-то внутри противилось этому превращению, замерло перед новой, чужой Рабигуль, которая сегодня утром так покорно и нежно лежала в его объятиях, и сейчас они пойдут к нему снова, и все у них повторится. Почему же так больно?..
Рабигуль склонилась над блокнотом ниже: на Кавказе темнеет быстро. Она уже не писала, а вслушивалась в себя, в то, что в ней зрело. Потом снова по блокноту заскользила ручка, и нервно, отрывисто ложились точки и линии. И что-то она, досадливо хмурясь, чертила, и Володя понял что: нотное поле для этих точек и черточек.
2
Домик Лермонтова напоминал "Тамань". Чистенький, ухоженный, маленький и уютный. Так Рабигуль и сказала.
- Почему "Тамань"? - буркнул Володя. - Там, сколько я помню, рыбачья хижина. Бедная, грязная... - Он расстегнул ворот рубахи. - Духотища какая...
- Почему "Тамань"? - переспросила рассеянно Рабигуль. - По настроению...
И улыбнулась загадочно. И взяла Володю за руку, и уже не выпускала ее из своих смуглых рук. Так они и ходили по крохотным зальцам, точно влюбленные школьники. Потом вышли из домика, сели на лавочку, и в сей же миг, как чертик из табакерки, перед ними возник господин Майер. Упитанный, с округлым уютным животиком, в шортах и пестрой майке, в своей неизменной тирольской шляпе с пером, со своей неизменной улыбкой - от уха до уха.
- О Господи, - вздохнул Володя. - Да он за тобой просто охотится!
Рабигуль виновато моргнула.
- Он любознательный.
- Он влюбился, старый дурак, - стиснул зубы Володя.
Рабигуль хотела сказать, что не такой уж немец и старый, но вовремя спохватилась: не стоит сердить Володю, он и так почему-то сердится. От жары, что ли?
Жизнерадостный толстячок бесцеремонно плюхнулся рядом, отирая со лба обильный и крупный пот.
- О-о-о, колоссаль! - заговорил он, не особенно заботясь о лексике, полагаясь в основном на собственную жестикуляцию и догадливость слушателей.
С возрастающим бешенством наблюдал Володя за тем, как чертов фриц то и дело касался руки Рабигуль, похлопывая себя по волосатым голым коленкам, хохотал во всю глотку, заглядывал Рабигуль в глаза.
- Все! - встал Володя. - Уже поздно. Мы уходим.
- Поздно? - не понял немец. - Что есть "поздно"?
- Ну-у-у, - смешалась Рабигуль, - он хочет сказать, что у нас дела.
Немец оглушительно расхохотался.
- Дела? Там, дома, дела, в Баварии... И в Москве... Здесь у всех релакс, отдых.
Он развел руки, как бы приглашая полюбоваться домиком, садом, синим небом, горами вдали...
- А у нас, русских, везде дела, - вызывающе заявил Володя.
- Да, да, я знаю, - радостно закивал в ответ немец. - У вас все, как это, миш-маш... - Он завертел руками, завинчивая невидимую крышку на банке.
- Вперемежку, - машинально подсказала Рабигуль.
- Как-как? - залюбопытствовал немец, но Володя уже тащил Рабигуль от лавочки - вон из сада.
Он был так зол, так красен, взбешен, что Рабигуль засмеялась.
- Эй, - тронула она его за рукав, - ты чего?
- А чего он лезет? - совсем по-мальчишески вспыхнул Володя. - Пристал как банный лист...
- Так ведь наши комнаты рядом, - попыталась объяснить Рабигуль.
- Это не основание! - снова вскипел Володя. - Зачем он до тебя дотрагивается?
- Может, у него такая привычка? - предположила Рабигуль.
- Козел!
Это недавно вошедшее в моду слово вырвалось у Володи совершенно случайно: ну какой в самом деле господин Майер козел? Такой толстый, розовощекий и добродушный. Логичнее было бы обозвать его поросенком...
Володя вдруг остановился и остановил Рабигуль.
Повернул ее лицом к себе и, никого не видя, кроме нее, ничего не видя перед собой, кроме огромных огорченных глаз, прижал к себе свою драгоценную женщину.
- Я тебя люблю, - беспомощно признался он. - Так люблю, так...
Он искал и не находил слов - он, литератор, поэт, привыкший мыслить образами, чувства облекать в слова.
- Я - тоже.
Рабигуль, успокаивающе погладила Володю по голове - как маленького, как ребенка. И он всхлипнул, как ребенок, и крепче прижал Рабигуль к себе.
Что это сегодня у него с правым глазом? Что-то давит там, изнутри, какая-то мешает соринка. Володя закрыл глаза.
- Я так мучаюсь, - стыдясь самого себя, сказал он. - Так ревную...
- К кому? - обрадовалась Рабигуль: так вот почему он такой хмурый! - К симпатяге Майеру?
- Не надо, не называй его симпатягой, - взмолился Володя и сжал Рабигуль так сильно, что ей стало больно. - Зачем он говорит по-русски, раз не умеет? - пытался отыскать он причины острой своей неприязни. - Зачем вставляет английские слова, раз сам - немец?
- Думает, так понятнее...
- Ах, - скривился Володя, - вообще-то дело не в нем.
- А в ком?
- В тебе.
- Почему?
- Не знаю. Ты такая.., такая... - Володя столь же неожиданно, как обнял, столь же резко и сильно отстранил от себя, почти оттолкнул Рабигуль. - Пошли ко мне!
Он схватил Рабигуль за руку и, преодолевая непонятную слабость и бессильную, тоскливую злобу, потащил в гору, к их санаторию.
***
Там, за окном, правила бал великолепная южная ночь. У них в Москве таких ночей не бывает. Огромные яркие звезды подрагивали на черном бархатном бездонном небе. Пахло свежестью и весной, робкими первоцветами. Утомившаяся от любви Рабигуль сладко спала на его плече, а Володя все не мог насмотреться на небо, на звезды, шептавшие ему о вечности, о том, что жизнь - всего лишь миг, сладкий, тревожный, печальный. Странная тоска теснила грудь, мешала дышать, томила и мучила. Легкие занавески трепетали от ветра, вздувались белыми прозрачными парусами, тяжелые портьеры часовыми застыли по сторонам.
Тихонько, чтобы не разбудить Рабигуль, Володя освободил руку, встал, надел халат, задернул портьеры, сел к столу, сначала накрыл полотенцем, а уж потом зажег настольную лампу - так, чтобы круг света падал лишь на бумагу, и стал писать то, что видел и ощущал: о беспредельности чувств, об этой волшебной ночи, о таинстве жизни.
Но сегодня ему не писалось: строки ложились неохотно и вяло, и не было в них того огня, какой полыхал только что, когда под ним вздыхала, постанывая, Рабигуль, обнимала его крепко-крепко, а потом он почувствовал на своей щеке ее слезы. Она шептала непонятные, загадочные слова на родном языке, и слова эти были как шум ветра или степная песня.
- Что, что такое ты говоришь?
- Ничего...
- Но что?
- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...
Рабигуль выскользнула из-под него, приподнявшись на руках, оказалась сверху - легкая, как перышко, ее девичья, совершенно не женская грудь коснулась волосков на его груди, и это прикосновение зажгло в нем такое пламя, словно не отбушевало оно только что до конца. С превеликим трудом он уговорил Рабигуль не задергивать портьеры - "Я хочу тебя видеть!" - и теперь, при свете мерцающих звезд, он видел провалы глаз; волна блестящих волос накрыла его, нежные руки легли на плечи. Какая женщина любит его!
- Я так горжусь тем, что ты меня любишь, - прошептал Володя.
- Дурачок, - улыбнулась Рабигуль. - Чем тут гордиться? Полюбить можно кого угодно.
Как это - кого угодно? Володя застыл от обиды.
Что значит - кого угодно? Разве он - кто угодно?
Уж он-то знает себе цену. Да любая женщина в санатории... Да девчонки в нижнем буфете - там, в его клубе... И тут же ему стало стыдно за мелкое свое тщеславие.
- Ты всегда говоришь все, что думаешь? - не удержался он от вопроса.
- Не знаю, - медленно ответила Рабигуль. - Кажется, да. А ты?
- На одной правде не проживешь. - Володя старался сдержать растущее раздражение. - Приходится иногда промолчать, схитрить. , - Но это так трудно, - зевнула Рабигуль. Она уже засыпала.
- Что трудно? - не понял Володя.
- Хитрить, молчать...
Огромные черные глаза закрылись. Рабигуль обняла Володю легко и нежно, примостилась поуютнее на его груди, чмокнула куда-то в ухо и заснула, вздохнув, как ребенок.
И вот он сидит над листом бумаги, но мысли его разбегаются, голова снова тяжелая - как там, в музее, - и он все обижается, обижается, сердится на Рабигуль, и ничего на этой самой бумаге у него отчаянно не получается. Володя горестно усмехнулся: счастье творчества, муки творчества - все это есть на самом деле; шаловливая муза улетает-прилетает, когда ей вздумается, дух Божий витает, где хочет...
В десятый раз перечитал он написанное и расстроился окончательно: вся эта галиматья никуда не годится! Разорвать бы ее к чертовой матери, но не хватает духу: может, утром покажется все иначе? Да и Рабигуль разбудишь... Володя еще посидел, помаялся еще над листками, потом перевернул их вверх рубашкой, как игральные карты, чтоб не мозолили глаза неуклюжие, бездарные строфы, взял чистый лист.
Так и проторчал за столом полночи, ничего из себя не выдавил, маету свою не избыв. Потом осторожно прилег рядом с Рабигуль, с непонятной враждебностью покосившись на разметавшиеся по подушке волосы, и заснул сном тревожным, но крепким.
***
Солнце заливало комнату, чирикала какая-то беззаботная птаха, когда он проснулся, открыл глаза и увидел ее, Рабигуль. Она сидела за столом неприбранные волосы тяжелой волной падали на прямые плечи - и читала его стихи. Его стихи! Не законченные, не отделанные, бездарные! Бешеный гнев вспыхнул, как пламя, залил тело горячей волной. Володя вскочил с постели, и его странно качнуло в сторону.
Он накинул на голое тело халат, в два шага очутился рядом, одним резким движением сгреб бумаги, вырвал листок из рук Рабигуль.
- Ты что? - Она подняла на Володю изумленные, непонимающие глаза.
- Как ты могла? Как ты смела?
Он рвал, комкал бумагу, бросал идиотские стишата в корзину, и у него кружилась голова и болело сердце.
- А что, нельзя? - совершенно растерялась Рабигуль. - Почему? Это же не дневники и не письма...
- Это больше! - заорал в ответ Володя, прижимая пальцем правый глаз, в котором росла какая-то травинка, очень быстро превращаясь в толстый камыш, а затем - в дерево. Дерево качалось, плыло, мешало смотреть, видеть, вызывало жгучую ярость. - Стихи - это.., это.., интимнее, чем дневник, и лучше бы ты прочла письмо к другой женщине...
Он сам не понимал, что несет. В голове гудело, звенело, пол уплывал из-под ног.
- Да моя жена - и та не смеет, - прохрипел он. - И она никогда, понимаешь ты, никогда...
Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка.
- Не знаю, - не мог остановиться он, - как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают...
Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что.
И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха - может, ее напугал дикий Володин крик? - выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце - стало пасмурно, хмуро, темно, - чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос:
- У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь.
Она так и сказала - "провели ночь", - словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь.
- Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных...
Рабигуль что-то добавила по-уйгурски - негромко, высокомерно, - и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор - а он-то потешался над толстяком Майером! - кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза.
Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон - на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло - дзинь! - и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму.
3
Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было...
Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги - вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать!
- Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович.
Над ним наклонилась женщина в белом халате.
Он, конечно, видел это лицо.
- Не узнаете? - добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. - Я - Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. - Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. - Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали.
- Так ведь она.., в Дубултах...
Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще.
- Это потому, что вы все работали, - уважительно заметила Маша. - Как ни приду - весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи...
Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..."
Володя засмеялся - хрипло и безобразно.
- Тише, тише, - переполошилась Маша. - Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной.
Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза - от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук...
Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль?
Он сел рывком.
- Тихо, - прикрикнула на него Серафима Федоровна.
Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты.
- Что со мной, доктор? - спрашивает Володя.
Собственное косноязычие пугает его.
- Ничего особенного, - бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Рабигуль только вздохнула, теснее прижалась к теплому, родному плечу. О чем там поет Эолова арфа?
Отзывается струнами на дуновение ветра, шепот листвы, на их мысли и чувства.
- У тебя есть бумага? - задыхаясь от волнения и отчаянной надежды, спросила Рабигуль.
Володя понял ее мгновенно.
- Блокнот, - быстро ответил он. - И ручка. Только отодвинься, ради Бога, от края. А то я боюсь тебя потерять.
- Не бойся.
- Вон же лавочка.
- Ах, ладно, - с досадой бросила Рабигуль, и видно было, что она уже не с ним, далеко от него, в какой-то другой Вселенной.
Выхватив у Володи блокнот и ручку каким-то новым, неизвестным ему хищным движением, вскочила - он едва успел ее поддержать, - не глядя на Володю, не видя его, вообще ничего перед собой и вокруг не видя, вывернулась из-под его руки, в несколько легких шагов очутилась у лавочки, села на краешек, и вот уже точки и линии - вверх, вниз, и двойные разбивки стали ложиться на чистые страницы блокнота. Володя тихонько сел в отдалении. Не говоря ни слова, искоса поглядывая на Рабигуль - новую, чужую, отстраненную от него, - почувствовал такую печаль, какой не испытывал давным-давно, со дня смерти матери, когда подростком еще ощутил каждой клеточкой тела, что не будет ее никогда - ни рук ее, ни ее голоса, что никогда не услышит он знакомых, привычных шагов, позвякивания посуды на кухне, ее добродушной ворчни по поводу рваных брюк и грязных рубашек...
- Она всегда любила зеленое, - тихо сказал отец. - Говорила, это цвет жизни.
Гроб был обит зеленым и черным. Красивый был гроб.
"Да что это я? - ужаснулся себе Володя. - Как смею сравнивать? Это же творчество - мне ли не знать? Она ушла от меня лишь на время. Она вернется!" Но что-то внутри противилось этому превращению, замерло перед новой, чужой Рабигуль, которая сегодня утром так покорно и нежно лежала в его объятиях, и сейчас они пойдут к нему снова, и все у них повторится. Почему же так больно?..
Рабигуль склонилась над блокнотом ниже: на Кавказе темнеет быстро. Она уже не писала, а вслушивалась в себя, в то, что в ней зрело. Потом снова по блокноту заскользила ручка, и нервно, отрывисто ложились точки и линии. И что-то она, досадливо хмурясь, чертила, и Володя понял что: нотное поле для этих точек и черточек.
2
Домик Лермонтова напоминал "Тамань". Чистенький, ухоженный, маленький и уютный. Так Рабигуль и сказала.
- Почему "Тамань"? - буркнул Володя. - Там, сколько я помню, рыбачья хижина. Бедная, грязная... - Он расстегнул ворот рубахи. - Духотища какая...
- Почему "Тамань"? - переспросила рассеянно Рабигуль. - По настроению...
И улыбнулась загадочно. И взяла Володю за руку, и уже не выпускала ее из своих смуглых рук. Так они и ходили по крохотным зальцам, точно влюбленные школьники. Потом вышли из домика, сели на лавочку, и в сей же миг, как чертик из табакерки, перед ними возник господин Майер. Упитанный, с округлым уютным животиком, в шортах и пестрой майке, в своей неизменной тирольской шляпе с пером, со своей неизменной улыбкой - от уха до уха.
- О Господи, - вздохнул Володя. - Да он за тобой просто охотится!
Рабигуль виновато моргнула.
- Он любознательный.
- Он влюбился, старый дурак, - стиснул зубы Володя.
Рабигуль хотела сказать, что не такой уж немец и старый, но вовремя спохватилась: не стоит сердить Володю, он и так почему-то сердится. От жары, что ли?
Жизнерадостный толстячок бесцеремонно плюхнулся рядом, отирая со лба обильный и крупный пот.
- О-о-о, колоссаль! - заговорил он, не особенно заботясь о лексике, полагаясь в основном на собственную жестикуляцию и догадливость слушателей.
С возрастающим бешенством наблюдал Володя за тем, как чертов фриц то и дело касался руки Рабигуль, похлопывая себя по волосатым голым коленкам, хохотал во всю глотку, заглядывал Рабигуль в глаза.
- Все! - встал Володя. - Уже поздно. Мы уходим.
- Поздно? - не понял немец. - Что есть "поздно"?
- Ну-у-у, - смешалась Рабигуль, - он хочет сказать, что у нас дела.
Немец оглушительно расхохотался.
- Дела? Там, дома, дела, в Баварии... И в Москве... Здесь у всех релакс, отдых.
Он развел руки, как бы приглашая полюбоваться домиком, садом, синим небом, горами вдали...
- А у нас, русских, везде дела, - вызывающе заявил Володя.
- Да, да, я знаю, - радостно закивал в ответ немец. - У вас все, как это, миш-маш... - Он завертел руками, завинчивая невидимую крышку на банке.
- Вперемежку, - машинально подсказала Рабигуль.
- Как-как? - залюбопытствовал немец, но Володя уже тащил Рабигуль от лавочки - вон из сада.
Он был так зол, так красен, взбешен, что Рабигуль засмеялась.
- Эй, - тронула она его за рукав, - ты чего?
- А чего он лезет? - совсем по-мальчишески вспыхнул Володя. - Пристал как банный лист...
- Так ведь наши комнаты рядом, - попыталась объяснить Рабигуль.
- Это не основание! - снова вскипел Володя. - Зачем он до тебя дотрагивается?
- Может, у него такая привычка? - предположила Рабигуль.
- Козел!
Это недавно вошедшее в моду слово вырвалось у Володи совершенно случайно: ну какой в самом деле господин Майер козел? Такой толстый, розовощекий и добродушный. Логичнее было бы обозвать его поросенком...
Володя вдруг остановился и остановил Рабигуль.
Повернул ее лицом к себе и, никого не видя, кроме нее, ничего не видя перед собой, кроме огромных огорченных глаз, прижал к себе свою драгоценную женщину.
- Я тебя люблю, - беспомощно признался он. - Так люблю, так...
Он искал и не находил слов - он, литератор, поэт, привыкший мыслить образами, чувства облекать в слова.
- Я - тоже.
Рабигуль, успокаивающе погладила Володю по голове - как маленького, как ребенка. И он всхлипнул, как ребенок, и крепче прижал Рабигуль к себе.
Что это сегодня у него с правым глазом? Что-то давит там, изнутри, какая-то мешает соринка. Володя закрыл глаза.
- Я так мучаюсь, - стыдясь самого себя, сказал он. - Так ревную...
- К кому? - обрадовалась Рабигуль: так вот почему он такой хмурый! - К симпатяге Майеру?
- Не надо, не называй его симпатягой, - взмолился Володя и сжал Рабигуль так сильно, что ей стало больно. - Зачем он говорит по-русски, раз не умеет? - пытался отыскать он причины острой своей неприязни. - Зачем вставляет английские слова, раз сам - немец?
- Думает, так понятнее...
- Ах, - скривился Володя, - вообще-то дело не в нем.
- А в ком?
- В тебе.
- Почему?
- Не знаю. Ты такая.., такая... - Володя столь же неожиданно, как обнял, столь же резко и сильно отстранил от себя, почти оттолкнул Рабигуль. - Пошли ко мне!
Он схватил Рабигуль за руку и, преодолевая непонятную слабость и бессильную, тоскливую злобу, потащил в гору, к их санаторию.
***
Там, за окном, правила бал великолепная южная ночь. У них в Москве таких ночей не бывает. Огромные яркие звезды подрагивали на черном бархатном бездонном небе. Пахло свежестью и весной, робкими первоцветами. Утомившаяся от любви Рабигуль сладко спала на его плече, а Володя все не мог насмотреться на небо, на звезды, шептавшие ему о вечности, о том, что жизнь - всего лишь миг, сладкий, тревожный, печальный. Странная тоска теснила грудь, мешала дышать, томила и мучила. Легкие занавески трепетали от ветра, вздувались белыми прозрачными парусами, тяжелые портьеры часовыми застыли по сторонам.
Тихонько, чтобы не разбудить Рабигуль, Володя освободил руку, встал, надел халат, задернул портьеры, сел к столу, сначала накрыл полотенцем, а уж потом зажег настольную лампу - так, чтобы круг света падал лишь на бумагу, и стал писать то, что видел и ощущал: о беспредельности чувств, об этой волшебной ночи, о таинстве жизни.
Но сегодня ему не писалось: строки ложились неохотно и вяло, и не было в них того огня, какой полыхал только что, когда под ним вздыхала, постанывая, Рабигуль, обнимала его крепко-крепко, а потом он почувствовал на своей щеке ее слезы. Она шептала непонятные, загадочные слова на родном языке, и слова эти были как шум ветра или степная песня.
- Что, что такое ты говоришь?
- Ничего...
- Но что?
- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...
Рабигуль выскользнула из-под него, приподнявшись на руках, оказалась сверху - легкая, как перышко, ее девичья, совершенно не женская грудь коснулась волосков на его груди, и это прикосновение зажгло в нем такое пламя, словно не отбушевало оно только что до конца. С превеликим трудом он уговорил Рабигуль не задергивать портьеры - "Я хочу тебя видеть!" - и теперь, при свете мерцающих звезд, он видел провалы глаз; волна блестящих волос накрыла его, нежные руки легли на плечи. Какая женщина любит его!
- Я так горжусь тем, что ты меня любишь, - прошептал Володя.
- Дурачок, - улыбнулась Рабигуль. - Чем тут гордиться? Полюбить можно кого угодно.
Как это - кого угодно? Володя застыл от обиды.
Что значит - кого угодно? Разве он - кто угодно?
Уж он-то знает себе цену. Да любая женщина в санатории... Да девчонки в нижнем буфете - там, в его клубе... И тут же ему стало стыдно за мелкое свое тщеславие.
- Ты всегда говоришь все, что думаешь? - не удержался он от вопроса.
- Не знаю, - медленно ответила Рабигуль. - Кажется, да. А ты?
- На одной правде не проживешь. - Володя старался сдержать растущее раздражение. - Приходится иногда промолчать, схитрить. , - Но это так трудно, - зевнула Рабигуль. Она уже засыпала.
- Что трудно? - не понял Володя.
- Хитрить, молчать...
Огромные черные глаза закрылись. Рабигуль обняла Володю легко и нежно, примостилась поуютнее на его груди, чмокнула куда-то в ухо и заснула, вздохнув, как ребенок.
И вот он сидит над листом бумаги, но мысли его разбегаются, голова снова тяжелая - как там, в музее, - и он все обижается, обижается, сердится на Рабигуль, и ничего на этой самой бумаге у него отчаянно не получается. Володя горестно усмехнулся: счастье творчества, муки творчества - все это есть на самом деле; шаловливая муза улетает-прилетает, когда ей вздумается, дух Божий витает, где хочет...
В десятый раз перечитал он написанное и расстроился окончательно: вся эта галиматья никуда не годится! Разорвать бы ее к чертовой матери, но не хватает духу: может, утром покажется все иначе? Да и Рабигуль разбудишь... Володя еще посидел, помаялся еще над листками, потом перевернул их вверх рубашкой, как игральные карты, чтоб не мозолили глаза неуклюжие, бездарные строфы, взял чистый лист.
Так и проторчал за столом полночи, ничего из себя не выдавил, маету свою не избыв. Потом осторожно прилег рядом с Рабигуль, с непонятной враждебностью покосившись на разметавшиеся по подушке волосы, и заснул сном тревожным, но крепким.
***
Солнце заливало комнату, чирикала какая-то беззаботная птаха, когда он проснулся, открыл глаза и увидел ее, Рабигуль. Она сидела за столом неприбранные волосы тяжелой волной падали на прямые плечи - и читала его стихи. Его стихи! Не законченные, не отделанные, бездарные! Бешеный гнев вспыхнул, как пламя, залил тело горячей волной. Володя вскочил с постели, и его странно качнуло в сторону.
Он накинул на голое тело халат, в два шага очутился рядом, одним резким движением сгреб бумаги, вырвал листок из рук Рабигуль.
- Ты что? - Она подняла на Володю изумленные, непонимающие глаза.
- Как ты могла? Как ты смела?
Он рвал, комкал бумагу, бросал идиотские стишата в корзину, и у него кружилась голова и болело сердце.
- А что, нельзя? - совершенно растерялась Рабигуль. - Почему? Это же не дневники и не письма...
- Это больше! - заорал в ответ Володя, прижимая пальцем правый глаз, в котором росла какая-то травинка, очень быстро превращаясь в толстый камыш, а затем - в дерево. Дерево качалось, плыло, мешало смотреть, видеть, вызывало жгучую ярость. - Стихи - это.., это.., интимнее, чем дневник, и лучше бы ты прочла письмо к другой женщине...
Он сам не понимал, что несет. В голове гудело, звенело, пол уплывал из-под ног.
- Да моя жена - и та не смеет, - прохрипел он. - И она никогда, понимаешь ты, никогда...
Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка.
- Не знаю, - не мог остановиться он, - как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают...
Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что.
И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха - может, ее напугал дикий Володин крик? - выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце - стало пасмурно, хмуро, темно, - чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос:
- У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь.
Она так и сказала - "провели ночь", - словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь.
- Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных...
Рабигуль что-то добавила по-уйгурски - негромко, высокомерно, - и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор - а он-то потешался над толстяком Майером! - кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза.
Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон - на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло - дзинь! - и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму.
3
Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было...
Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги - вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать!
- Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович.
Над ним наклонилась женщина в белом халате.
Он, конечно, видел это лицо.
- Не узнаете? - добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. - Я - Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. - Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. - Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали.
- Так ведь она.., в Дубултах...
Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще.
- Это потому, что вы все работали, - уважительно заметила Маша. - Как ни приду - весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи...
Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..."
Володя засмеялся - хрипло и безобразно.
- Тише, тише, - переполошилась Маша. - Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной.
Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза - от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук...
Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль?
Он сел рывком.
- Тихо, - прикрикнула на него Серафима Федоровна.
Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты.
- Что со мной, доктор? - спрашивает Володя.
Собственное косноязычие пугает его.
- Ничего особенного, - бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19