Она поступила, как все.
- Давай я приеду осенью, - сказала она. - Где-нибудь в ноябре, когда спадет жара.
Она назвала распоследний осенний месяц, Алик с грустью отметил это, но тут же обрадовался, приободрился. Пусть в ноябре, пусть в самом конце ноября, он потерпит, он подождет! Лишь бы не пришлось позориться перед всем отделом, трудно объясняться с начальством, терпеть сочувственно-ироничные взгляды коллег. Кто ж не знает, что все хотят за границу, куда угодно - хоть в удушающую в своих влажных объятиях Гвинею, хоть в Уганду, где постоянно то перевороты, то путчи, то кровавые схватки племен, лишь бы убраться, хотя бы на время, от серой советской действительности, от управдомов, очередей, вечной нехватки то того, то другого, а чаще - всего. А уж в Алжир-то, облагороженный проклятыми колонизаторами, с его мягким климатом, бассейнами, виллами... Да, конечно, поездки в пустыню - не сахар, но жены-то не ездят в пустыню!
- Конечно, конечно, - заторопился Алик. - Только ты сейчас оформляйся, ладно?
Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель.
"Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому, что наконец-то, наконец она стала настоящей женщиной, и ей теперь не хватало мужчины. Рабигуль ужаснулась, сделав такое открытие. Значит, она развратна? Неужели развратна и ей все равно, кто в постели?
- Милая моя, - обнял ее Алик.
Она взглянула на него из-под опущенных ресниц.
Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными.
- И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова.
"Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится.
- Ты чего вздыхаешь? - встревоженно спросил Алик. - О чем думаешь?
Разве заметно? И разве она вздыхает?
- Как ты там будешь один? - Она и вправду об этом подумала. - Хотя есть столовая при посольстве.
Но ведь только обеды...
- А что еще нужно? - обрадовался Алик: о нем, значит, думают! - Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах.
- Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания.
***
- Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах.
- Нет, - покачала головой Рабигуль. - Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое.
Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной.
- Вот-вот, - заторопилась Маша. - Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь?
Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой.
Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать.
- Не сердись, Гулечка, дорогая, не сердись, прошу! Но я и вправду боюсь, что ты ляпнешь сдуру что-нибудь своему Альке. А ведь ему уезжать! С каким сердцем тогда он поедет?
Сейчас Маша была милосердной и понимающей.
- Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль. - Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая.
- Да не лицемерие это! - завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо. - Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной.
- Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно.
- Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль.
***
Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим! - фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром.
Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение.
Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась.
Подошла в перерыве, протянула тетрадь.
- А? Что? - Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа?
Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть...
Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная".
Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант.
- Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы... - неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку.
- Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро. - Покажу, если стоящее, своим.
- Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль.
- Пока не за что, - бросил в ответ маэстро.
И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь.
Нет, пусть скажет свое слово маэстро - строгий, даже суровый, как и положено быть тому, на чью палочку смотрят десятки внимательных глаз, и взмах ее - музыка.
***
- Здравствуй.
Рабигуль вздрогнула и остановилась. Она ушла в себя так глубоко - в ней были только солнце, стихи и музыка, - что преградивший ей путь человек возник словно бы ниоткуда. Высокий, сутуловатый, в светлом костюме. И светлые волосы, и глаза, как синька. Улыбается. Смотрит на нее не отрываясь. Берет в свои ее руки.
- Володя...
- Он самый! Караулю с утра.
Опять этот дурацкий, развязный тон, как тогда, когда встретил ее впервые. А внутри все замерло, затаилось, и он вглядывается, вглядывается в огромные черные очи: рады ему или нет? Помнит или нет Рабигуль обиду? И вдруг в этих глазах что-то блеснуло.
Неужели слезы? Но опустились стрельчатые ресницы, укрыв глаза, а когда поднялись снова, слез уже не было. А может, их не было вовсе и ему показалось?
- Николай раздобыл для меня твой адрес, - уже не так громко, немного успокоившись, продолжал Володя, - болтаюсь тут целыми днями, никак тебя не поймаешь, ну и расписание у тебя...
- А телефон? Узнал бы в справочной...
- Не знаю, не подумал. И вдруг там у тебя другая фамилия? Записано на кого-то другого...
Володя почему-то смутился, выпустил руку в тонких браслетах, уставился в землю.
- Ты обо мне вспоминала? - спросил со страхом.
- Да.
- Правда? - не поверил он своему счастью. - Нет, правда?
- Да, - сдержанно повторила Рабигуль. - А ты?
- А я сходил с ума, - признался Володя, и ему не стыдно было в этом признаться: ведь так оно и было. - Я, знаешь, болел, - пожаловался он Рабигуль, как пожаловался бы маме, если бы она у него была. - Мозговой криз. Серьезный!
- Я все ждала, когда же ты...
- А я валялся ну совершенно без сил!
- Потом пришлось уехать.
- А я тебя все искал, бегал к твоему корпусу.
Эти, с семечками, сказали...
- С какими семечками? Ах, Люда... Ну да, Рита...
- Я сразу полетел в Москву, но в Москве снова случился криз.
Они говорили и говорили, стоя напротив друг-друга, и утомленные жарой, вечно куда-то спешащие москвичи, мельком глянув на этих двоих, огибали их, как река огибает камни, и никто не сказал им ни слова, не толкнул, не отодвинул локтем и не выругался - так счастливы они были, так ясно было, что разговор их чрезвычайно важен и не следует его прерывать, а уж тем более портить - движением или словом.
***
Володя более-менее выздоровел и стал выходить из дома всего неделю назад. Но сразу бросился искать Рабигуль, наврав Соне с три короба. Соня привычно сделала вид, что верит. "Хрен с ним, - спокойно подумала она. Видать, еще не набегался.
А может, и в самом деле решил показать свое новое Ревичу..." Саша Ревич славился неизменным доброжелательством, вел кружок молодых литераторов, переводил стихи французских поэтов - самого Рембо! - и ему тащили на показ свои творения все кому не лень.
Ничего не стоило вообще-то проверить: позвонить Саше да и спросить... И вдруг Соня не без удивления поняла, что если честно, так ей все равно, лишь бы не свалился снова. Не будет она никуда звонить, не станет никого ни о чем спрашивать. Равнодушно отметила, что ей он пятигорские стихи не показал, ну и не надо. Работал - и на том спасибо. Жаль, что все кончилось приступом, да еще с рецидивом. Надо заставить его провериться, долечиться, а то грянет какой-нибудь там инсульт - вот будет радости...
Соня уселась с тряпкой в руке на подвернувшийся стул и задумалась. "А ведь и вправду мне все равно..." Странно... Как раньше она его ревновала!
Выслеживала, выспрашивала, страдала, закатывала такие истерики, что вспомнить стыдно. Нюхом, нутром чуяла, когда смотрел ее Вовка на сторону. Зато когда возвращался к ней, чуть виноватый, смущенный и - да! - снова любящий, какое это было счастье! Он читал ей свои стихи, чересчур откровенные, конечно же, опуская, она слушала и хвалила, стараясь скрыть, как ранят прорвавшиеся сквозь строки чувства - не к ней, а к той ненавистной другой, которую взяла бы и разодрала на части, - иногда придиралась к какому-нибудь неточному, с ее точки зрения, слову, и они спорили, как когда-то давно, когда Соня была славненькой пышечкой и Вовка писал стихи только ей, для нее.
- Надо было не уходить мне с работы, - сказала Соня, и странно прозвучали ее слова в пустой квартире с высокими потолками и широкими подоконниками, просторной кухней и коридором, и все - на двоих. - Хоть бы родила мне Наташка внука. Было б кого любить.
Она тяжело встала, довытирала пыль, пропылесосила, отдуваясь, ковры. Но все это механически, думая о другом: о той бреши в душе, какая образовалась, как видно, давным-давно, но открылась ей только сегодня. Когда-то эрудит Женька, важно оттопырив губу, процитировал в этой самой комнате английскую истину: "It's two - to make love".
- Чего-чего? - переспросил веселый и не очень трезвый Вовка.
- Любят всегда двое, - снисходительно перевел для профанов Женька, а ими, кроме него, были все собравшиеся на день рождения Сони.
"А не любят? Не любят тоже двое? - думала теперь Соня. - Нет, не всегда. Она его любит, он ее - нет... Вся мировая литература стоит на этом. Но у нас с Вовкой..." Соня испугалась собственного прозрения. Это нужно скрывать! Вовка так в ней уверен.
Надо скрывать, притворяться. Да и любят они, наверное, друг друга по-другому, но любят. Они давно вместе, у них есть дочь, они привыкли друг к другу, загибала пальцы Соня. Как будто привычка и даже дочь имеют что-то с любовью общее!
***
- Мне надо отдохнуть, - сказала Рабигуль. - Вечером у меня концерт.
- Конечно, конечно, - заторопился Володя. - Я понимаю.
Расстаться было так трудно, невыносимо было ее снова не видеть. Что-то требовалось срочно придумать. Почему она, как чужому, протягивает ему руку?
Значит, здесь, в Москве, он не смеет ее обнять? А проводить? Тоже не смеет? Что вообще он знает о Рабигуль?
- Можно прийти на концерт? - робко спросил Володя. - Он будет где, когда?
Рабигуль сказала.
- Только, наверное, нет билетов, - добавила не без гордости. - Я закажу тебе пропуск.
- Столько в Москве меломанов? Да еще в такую жару? - удивился Володя.
- На концертный зал хватит, - улыбнулась Рабигуль.
- Да нет, я не в том смысле, - заторопился Володя, но Рабигуль уже уходила, кивнув на прощание, - строгая, тоненькая, как лоза, и он вдруг заметил, какие потрясающие у нее ноги.
"Я ее люблю, - в страхе подумал он. - Так люблю, что щемит сердце. И совсем не знаю".
Он не поехал домой, чтобы не видеть Сони и не отпрашиваться вторично, да и времени оставалось не так много. Он пошел в Дом литераторов, в нижний буфет, и его встретили дружными возгласами:
- О, Вовка, привет! Ну, как Пятигорск?
Он не стал читать свои стихи - вся его любовь, жгучая страсть, какую не испытывал он никогда, воплотились в тех первых удачных строках, а неудачные что ж читать? Поэтому он рассказал о приступе, не о любви, и на него обрушилась куча рекомендаций.
Умный Женька велел принимать ноотропил и пойти в поликлинику Литфонда, к Билич, зав отделением.
- Пока нас оттуда еще не выперли, - загадочно добавил он, но все пропустили эту, как выяснилось позже, пророческую фразу мимо ушей.
Это их поликлиника, на писательские деньги построенная, кто же посмеет их выгнать? О том, что грядет "великий перелом" - передел собственности, никто тогда и во сне б не увидел.
Володя смотрел на Женьку и на всех своих старых товарищей как на существа с другой планеты. Нет, не так!
Он сам теперь был с другой планеты, имя которой - любовь. Он полюбил, как никогда не любил прежде, и чувствовал тяжесть этой любви на своих плечах. Оба они не свободны - он женат, а она при муже, - оба заняты тем, что берет человека всего, целиком: он - поэзией, она - музыкой. И он не знает по-настоящему эту загадочную, таинственную, как ночь, женщину с непроницаемым восточным лицом. Вдруг она не любит его - так безумно, как он? Вдруг в самом деле уедет? Что же тогда с ним станется? А что, если она забудет оставить для него пропуск? Надо спешить, у спекулянтов всегда есть билеты.
- Ну, я пошел. - Он нервно и быстро встал, резко отодвинул стул, и тот грохнулся на пол.
- Вот те на, - вяло удивился медлительный Миша. - Вечер только еще начался. Мы только сели.
Он всегда уходил из ЦДЛ последним.
- Дела, - неопределенно сказал Володя и устремился к выходу.
Огонь нетерпения сжигал его. Он почти бежал к Гнесинке и купил билет у топтавшегося у входа спекулянта, даже не спросив о пропуске, потому что боялся: если Рабигуль забыла, значит, ей все равно.
7
Как давно не был он на концертах! Сто, тысячу лет. Он и забыл, какая здесь симпатичная публика: интеллигентные дамы средних и более лет, реже пары, и есть молодые. На задних рядах - нервные юноши, комкающие программки, девочки-старшеклассницы, мальчики в строгих костюмчиках, с большими, изумленными, даже испуганными глазами - скорее всего учащиеся музыкальных школ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
- Давай я приеду осенью, - сказала она. - Где-нибудь в ноябре, когда спадет жара.
Она назвала распоследний осенний месяц, Алик с грустью отметил это, но тут же обрадовался, приободрился. Пусть в ноябре, пусть в самом конце ноября, он потерпит, он подождет! Лишь бы не пришлось позориться перед всем отделом, трудно объясняться с начальством, терпеть сочувственно-ироничные взгляды коллег. Кто ж не знает, что все хотят за границу, куда угодно - хоть в удушающую в своих влажных объятиях Гвинею, хоть в Уганду, где постоянно то перевороты, то путчи, то кровавые схватки племен, лишь бы убраться, хотя бы на время, от серой советской действительности, от управдомов, очередей, вечной нехватки то того, то другого, а чаще - всего. А уж в Алжир-то, облагороженный проклятыми колонизаторами, с его мягким климатом, бассейнами, виллами... Да, конечно, поездки в пустыню - не сахар, но жены-то не ездят в пустыню!
- Конечно, конечно, - заторопился Алик. - Только ты сейчас оформляйся, ладно?
Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель.
"Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому, что наконец-то, наконец она стала настоящей женщиной, и ей теперь не хватало мужчины. Рабигуль ужаснулась, сделав такое открытие. Значит, она развратна? Неужели развратна и ей все равно, кто в постели?
- Милая моя, - обнял ее Алик.
Она взглянула на него из-под опущенных ресниц.
Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными.
- И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова.
"Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится.
- Ты чего вздыхаешь? - встревоженно спросил Алик. - О чем думаешь?
Разве заметно? И разве она вздыхает?
- Как ты там будешь один? - Она и вправду об этом подумала. - Хотя есть столовая при посольстве.
Но ведь только обеды...
- А что еще нужно? - обрадовался Алик: о нем, значит, думают! - Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах.
- Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания.
***
- Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах.
- Нет, - покачала головой Рабигуль. - Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое.
Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной.
- Вот-вот, - заторопилась Маша. - Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь?
Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой.
Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать.
- Не сердись, Гулечка, дорогая, не сердись, прошу! Но я и вправду боюсь, что ты ляпнешь сдуру что-нибудь своему Альке. А ведь ему уезжать! С каким сердцем тогда он поедет?
Сейчас Маша была милосердной и понимающей.
- Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль. - Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая.
- Да не лицемерие это! - завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо. - Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной.
- Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно.
- Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль.
***
Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим! - фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром.
Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение.
Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась.
Подошла в перерыве, протянула тетрадь.
- А? Что? - Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа?
Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть...
Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная".
Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант.
- Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы... - неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку.
- Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро. - Покажу, если стоящее, своим.
- Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль.
- Пока не за что, - бросил в ответ маэстро.
И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь.
Нет, пусть скажет свое слово маэстро - строгий, даже суровый, как и положено быть тому, на чью палочку смотрят десятки внимательных глаз, и взмах ее - музыка.
***
- Здравствуй.
Рабигуль вздрогнула и остановилась. Она ушла в себя так глубоко - в ней были только солнце, стихи и музыка, - что преградивший ей путь человек возник словно бы ниоткуда. Высокий, сутуловатый, в светлом костюме. И светлые волосы, и глаза, как синька. Улыбается. Смотрит на нее не отрываясь. Берет в свои ее руки.
- Володя...
- Он самый! Караулю с утра.
Опять этот дурацкий, развязный тон, как тогда, когда встретил ее впервые. А внутри все замерло, затаилось, и он вглядывается, вглядывается в огромные черные очи: рады ему или нет? Помнит или нет Рабигуль обиду? И вдруг в этих глазах что-то блеснуло.
Неужели слезы? Но опустились стрельчатые ресницы, укрыв глаза, а когда поднялись снова, слез уже не было. А может, их не было вовсе и ему показалось?
- Николай раздобыл для меня твой адрес, - уже не так громко, немного успокоившись, продолжал Володя, - болтаюсь тут целыми днями, никак тебя не поймаешь, ну и расписание у тебя...
- А телефон? Узнал бы в справочной...
- Не знаю, не подумал. И вдруг там у тебя другая фамилия? Записано на кого-то другого...
Володя почему-то смутился, выпустил руку в тонких браслетах, уставился в землю.
- Ты обо мне вспоминала? - спросил со страхом.
- Да.
- Правда? - не поверил он своему счастью. - Нет, правда?
- Да, - сдержанно повторила Рабигуль. - А ты?
- А я сходил с ума, - признался Володя, и ему не стыдно было в этом признаться: ведь так оно и было. - Я, знаешь, болел, - пожаловался он Рабигуль, как пожаловался бы маме, если бы она у него была. - Мозговой криз. Серьезный!
- Я все ждала, когда же ты...
- А я валялся ну совершенно без сил!
- Потом пришлось уехать.
- А я тебя все искал, бегал к твоему корпусу.
Эти, с семечками, сказали...
- С какими семечками? Ах, Люда... Ну да, Рита...
- Я сразу полетел в Москву, но в Москве снова случился криз.
Они говорили и говорили, стоя напротив друг-друга, и утомленные жарой, вечно куда-то спешащие москвичи, мельком глянув на этих двоих, огибали их, как река огибает камни, и никто не сказал им ни слова, не толкнул, не отодвинул локтем и не выругался - так счастливы они были, так ясно было, что разговор их чрезвычайно важен и не следует его прерывать, а уж тем более портить - движением или словом.
***
Володя более-менее выздоровел и стал выходить из дома всего неделю назад. Но сразу бросился искать Рабигуль, наврав Соне с три короба. Соня привычно сделала вид, что верит. "Хрен с ним, - спокойно подумала она. Видать, еще не набегался.
А может, и в самом деле решил показать свое новое Ревичу..." Саша Ревич славился неизменным доброжелательством, вел кружок молодых литераторов, переводил стихи французских поэтов - самого Рембо! - и ему тащили на показ свои творения все кому не лень.
Ничего не стоило вообще-то проверить: позвонить Саше да и спросить... И вдруг Соня не без удивления поняла, что если честно, так ей все равно, лишь бы не свалился снова. Не будет она никуда звонить, не станет никого ни о чем спрашивать. Равнодушно отметила, что ей он пятигорские стихи не показал, ну и не надо. Работал - и на том спасибо. Жаль, что все кончилось приступом, да еще с рецидивом. Надо заставить его провериться, долечиться, а то грянет какой-нибудь там инсульт - вот будет радости...
Соня уселась с тряпкой в руке на подвернувшийся стул и задумалась. "А ведь и вправду мне все равно..." Странно... Как раньше она его ревновала!
Выслеживала, выспрашивала, страдала, закатывала такие истерики, что вспомнить стыдно. Нюхом, нутром чуяла, когда смотрел ее Вовка на сторону. Зато когда возвращался к ней, чуть виноватый, смущенный и - да! - снова любящий, какое это было счастье! Он читал ей свои стихи, чересчур откровенные, конечно же, опуская, она слушала и хвалила, стараясь скрыть, как ранят прорвавшиеся сквозь строки чувства - не к ней, а к той ненавистной другой, которую взяла бы и разодрала на части, - иногда придиралась к какому-нибудь неточному, с ее точки зрения, слову, и они спорили, как когда-то давно, когда Соня была славненькой пышечкой и Вовка писал стихи только ей, для нее.
- Надо было не уходить мне с работы, - сказала Соня, и странно прозвучали ее слова в пустой квартире с высокими потолками и широкими подоконниками, просторной кухней и коридором, и все - на двоих. - Хоть бы родила мне Наташка внука. Было б кого любить.
Она тяжело встала, довытирала пыль, пропылесосила, отдуваясь, ковры. Но все это механически, думая о другом: о той бреши в душе, какая образовалась, как видно, давным-давно, но открылась ей только сегодня. Когда-то эрудит Женька, важно оттопырив губу, процитировал в этой самой комнате английскую истину: "It's two - to make love".
- Чего-чего? - переспросил веселый и не очень трезвый Вовка.
- Любят всегда двое, - снисходительно перевел для профанов Женька, а ими, кроме него, были все собравшиеся на день рождения Сони.
"А не любят? Не любят тоже двое? - думала теперь Соня. - Нет, не всегда. Она его любит, он ее - нет... Вся мировая литература стоит на этом. Но у нас с Вовкой..." Соня испугалась собственного прозрения. Это нужно скрывать! Вовка так в ней уверен.
Надо скрывать, притворяться. Да и любят они, наверное, друг друга по-другому, но любят. Они давно вместе, у них есть дочь, они привыкли друг к другу, загибала пальцы Соня. Как будто привычка и даже дочь имеют что-то с любовью общее!
***
- Мне надо отдохнуть, - сказала Рабигуль. - Вечером у меня концерт.
- Конечно, конечно, - заторопился Володя. - Я понимаю.
Расстаться было так трудно, невыносимо было ее снова не видеть. Что-то требовалось срочно придумать. Почему она, как чужому, протягивает ему руку?
Значит, здесь, в Москве, он не смеет ее обнять? А проводить? Тоже не смеет? Что вообще он знает о Рабигуль?
- Можно прийти на концерт? - робко спросил Володя. - Он будет где, когда?
Рабигуль сказала.
- Только, наверное, нет билетов, - добавила не без гордости. - Я закажу тебе пропуск.
- Столько в Москве меломанов? Да еще в такую жару? - удивился Володя.
- На концертный зал хватит, - улыбнулась Рабигуль.
- Да нет, я не в том смысле, - заторопился Володя, но Рабигуль уже уходила, кивнув на прощание, - строгая, тоненькая, как лоза, и он вдруг заметил, какие потрясающие у нее ноги.
"Я ее люблю, - в страхе подумал он. - Так люблю, что щемит сердце. И совсем не знаю".
Он не поехал домой, чтобы не видеть Сони и не отпрашиваться вторично, да и времени оставалось не так много. Он пошел в Дом литераторов, в нижний буфет, и его встретили дружными возгласами:
- О, Вовка, привет! Ну, как Пятигорск?
Он не стал читать свои стихи - вся его любовь, жгучая страсть, какую не испытывал он никогда, воплотились в тех первых удачных строках, а неудачные что ж читать? Поэтому он рассказал о приступе, не о любви, и на него обрушилась куча рекомендаций.
Умный Женька велел принимать ноотропил и пойти в поликлинику Литфонда, к Билич, зав отделением.
- Пока нас оттуда еще не выперли, - загадочно добавил он, но все пропустили эту, как выяснилось позже, пророческую фразу мимо ушей.
Это их поликлиника, на писательские деньги построенная, кто же посмеет их выгнать? О том, что грядет "великий перелом" - передел собственности, никто тогда и во сне б не увидел.
Володя смотрел на Женьку и на всех своих старых товарищей как на существа с другой планеты. Нет, не так!
Он сам теперь был с другой планеты, имя которой - любовь. Он полюбил, как никогда не любил прежде, и чувствовал тяжесть этой любви на своих плечах. Оба они не свободны - он женат, а она при муже, - оба заняты тем, что берет человека всего, целиком: он - поэзией, она - музыкой. И он не знает по-настоящему эту загадочную, таинственную, как ночь, женщину с непроницаемым восточным лицом. Вдруг она не любит его - так безумно, как он? Вдруг в самом деле уедет? Что же тогда с ним станется? А что, если она забудет оставить для него пропуск? Надо спешить, у спекулянтов всегда есть билеты.
- Ну, я пошел. - Он нервно и быстро встал, резко отодвинул стул, и тот грохнулся на пол.
- Вот те на, - вяло удивился медлительный Миша. - Вечер только еще начался. Мы только сели.
Он всегда уходил из ЦДЛ последним.
- Дела, - неопределенно сказал Володя и устремился к выходу.
Огонь нетерпения сжигал его. Он почти бежал к Гнесинке и купил билет у топтавшегося у входа спекулянта, даже не спросив о пропуске, потому что боялся: если Рабигуль забыла, значит, ей все равно.
7
Как давно не был он на концертах! Сто, тысячу лет. Он и забыл, какая здесь симпатичная публика: интеллигентные дамы средних и более лет, реже пары, и есть молодые. На задних рядах - нервные юноши, комкающие программки, девочки-старшеклассницы, мальчики в строгих костюмчиках, с большими, изумленными, даже испуганными глазами - скорее всего учащиеся музыкальных школ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19