На стадионе, получив выговор за то, что пропускал занятия и даже сейчас опоздал, я стал прыгать и бегать, как зверь, так что тренер даже удивился. Он всегда говорил, что из меня мог бы выйти толк, если бы я старался и не жалел себя, и тут он увидел, что я стараюсь до того, что у меня язык висит чуть ли не через плечо, и удивился, а рыжий Витька сказал, что я подлизываюсь и замаливаю грехи, и тренер сказал, что, наверно, это так и есть, иначе непонятно, какая меня муха укусила… Но я-то знал, какая это муха, и бегал и прыгал до седьмого пота, а потом дольше всех мылся под душем и пускал ледяную воду, так что рыжий Витька с визгом выскочил из моей кабинки и заорал, что Брумель из меня все равно не выйдет. Мне на это было наплевать.Я оделся и пошел домой – несколько остановок пешком. Еле взобрался по лестнице и сразу же завалился спать, радуясь, что бати еще нет дома. И заснул как убитый, успев только вспомнить, что́ мне однажды сказал батя. Он сказал, что все это в порядке вещей, что так и должно быть – возраст такой, но надо об этом поменьше думать и, чтобы в голову, особенно ночью, не лезли всякие такие мысли, лучше всего основательно заняться физкультурой. Вот я и занялся физкультурой и заснул как убитый, несмотря на все мои переживания.Утром у меня болит все тело, но эта боль хорошая. Бати уже нет, и я доволен – от него только записка, чтобы я обязательно навестил вечером Нюрочку.Я быстренько делаю зарядку, принимаю холодный душ, завтракаю, делаю себе пару бутербродов, прячу портфель в ящик стола и выскакиваю во двор. Выходя со двора, я вижу, как к нашей парадной решительным шагом направляется Ольга. Гнусно хихикая, я догоняю трамвай, вскакиваю в него и еду в «цыпочку» – ЦПКиО. Там у меня на лодочной станции работает знакомый парень. Он дает мне лодку, и я разъезжаю по прудам и каналам, на дне которых уже толстым слоем лежат опавшие листья. Осеннее солнце сегодня даже немного припекает, и я гребу, гребу и раздумываю над своим житьем-бытьем, но раздумываю как-то лениво, перескакивая с одной мысли на другую. Знаю, что надо принимать какое-то решение, но ничего у меня не принимается. На душе, в общем-то, довольно муторно, но плеск воды и ровное движение лодки немного успокаивают, и я гребу тихонько и даже мурлыкаю про себя нашу с батей любимую: И в беде, и в радости, и в гореТолько чуточку прищурь глаза,В флибустьерском дальнем синем мореБригантина поднимает паруса. Словом, постепенно я начал приходить к выводу, что ничего особенно страшного не произошло и мне совершенно незачем было пропускать школу, – наоборот, надо было пойти и держать себя гордо и независимо. В самом деле, что я такого сделал? Ну, написал письмо девчонке, которая мне нравится, – так ведь я знаю ребят, которые чуть ли не с первого класса пишут девчонкам письма, я даже помню, как во втором классе маленькая белобрысенькая девчонка – косички у нее еще так смешно торчали – написала мне: «Саша, я тибя люблу!!» – и я был ужасно горд, и ведь ничего страшного не произошло.Конечно, седьмой класс – это не второй, тут дела посерьезней, но что же делать, если мне Наташка действительно очень нравится? Молчать и переживать? Так я молчал и переживал, а когда невмоготу стало молчать, взял и написал. Я ведь ничего плохого не писал, а когда писал, ничего плохого не думал, а думал только хорошее. И ведь это не мешало мне, например, в прошлом году учиться неплохо и быть вполне нормальным парнем, наоборот, хоть об этом говорить как-то смешно (во всяком случае, я знаю ребят, которые над этим бы посмеялись, – ну и дураки) – наоборот, мне даже хотелось стать лучше.Так что ж тут плохого – я же не виноват, что есть такие взрослые, вроде нашей Евглены, которым мерещится всегда бог знает что. Мне-то ведь ничего не мерещится, а просто это хорошо, когда есть человек, о котором ты думаешь, которого тебе хочется видеть и разговаривать с ним, и быть ему самым-самым хорошим другом, и защищать его от всяких неприятностей. Ну, тут таким человеком оказалась девчонка, и все. Хотя, пожалуй, нет – тут все-таки дело другое. В самом деле, разве я стал бы, например, Оське или Гришке писать, что я их люблю, или Пантюхе? Ха-ха! Не то что писать, а и говорить-то я им этого не стал бы – со света бы сжили!Тут, конечно, другое, и я это великолепно понимаю. Просто я сам знаю, для чего пытаюсь себе внушить, что это одно… почти одно и то же. В общем, нечего придуриваться – прекрасно я понимаю, что к чему. И тут мне в голову ни с того, ни с сего полезла Лелька. И вдруг на месте Лельки я вижу Наташу, и мне почему-то становится жутко – я даже перестаю грести и долго сижу с опущенными веслами… Нет! Не могу я себе этого представить. Не могу, и все! Вот тут уж и в самом деле что-то совсем другое и, может быть, не очень… хорошее, и с этим надо развязаться поскорее – так я думаю и чувствую, что где-то в глубине ползает мыслишка: «А зачем развязываться?..»И, запутавшись совершенно, я начинаю грести так, что уже через десять минут становлюсь мокрым, как мышь, но гребу еще долго, пока сердце не начинает колотиться, как бешеное, и весла чуть не вываливаются из рук. Великая вещь физкультура, и… завтра я пойду в школу гордый и неприступный, как Печорин, и пусть Евглена хоть сбесится, а на ее уроках я назло всем буду смотреть только на Наташку – просто буду пялить на нее глаза весь урок – и буду получать одни пятерки.С такими мыслями я еду домой и во дворе вижу Наташку. Она сидит на скамейке прямо напротив нашей парадной и делает вид, что читает.Живет она совсем на другой улице. Я хорошо знаю ее дом, потому что часто хожу мимо него и поглядываю на окна ее квартиры. Иногда я даже вижу ее в окне, и тогда я останавливаюсь и смотрю, как она ходит по комнате, или причесывается, или еще что-то делает. Я смотрю, и мне делается грустно и легко, и… «печаль моя светла, печаль моя полна тобою». Вот как здорово сказал Пушкин, и я хорошо понимаю это, когда смотрю на Наташины окна.И вот она сейчас под моими окнами сидит на скамеечке и делает вид, что читает. Раньше она никогда не бывала в нашем дворе. С Ольгой она не дружит, а больше из девчонок нашего класса здесь никто не живет, так что ей ходить сюда вроде бы не к чему. Я стою в подворотне и гадаю, к кому же она все-таки пришла, хотя великолепно знаю, что она ждет меня. Сердце у меня замирает, и я не знаю, что мне делать, и думаю, что я трус, и хочу проскочить мимо нее, чтобы она ничего не заметила, и хочу вот так просто подойти к ней и сказать: «Здравствуй, Наташа», и сесть рядом с ней, и… сам не знаю, что я еще хочу. Стою и трушу. И злюсь. А потом все-таки иду к скамейке. Какой-то идиотской стильной походкой. И насвистываю. И сердце у меня замирает и замирает.– Приветик, – говорю я, подходя к скамейке. – Ты что тут делаешь?– Это ты, Саша? – говорит она, ничуть не удивившись, и встает, и вид у нее при этом какой-то… торжественный.– Нет, это не я, – говорю я и глупо смеюсь, – это моя тень.– А я жду тебя, – говорит Наташа торжественно.– Вот я и пришел, – тоже торжественно говорю я, но она не обращает на мой тон никакого внимания и вообще, мне кажется, даже смотрит куда-то сквозь меня, такой у нее торжественный вид.– Нам надо поговорить, – это она говорит еще торжественней, и мне, хоть я и волнуюсь, почему-то делается немного смешно.– Надо, – говорю я также, – надо поставить точки над «и».– Да, ты прав, – говорит Наташа.– Сядем, – говорю я.– Нет, пойдем, – говорит она, и мы молча идем на нашу школьную аллею и там садимся на скамейку и сидим на самом краешке, потому что смешно говорить о серьезных вещах развалившись, чуть не лежа. А на краешке тоже сидеть не очень удобно – жестковато, но я стараюсь не обращать на это внимания и жду, что мне скажет Наташа. И сердце у меня по-прежнему замирает и совсем уж катится куда-то, когда она берет меня за руку. Рука у нее тоненькая и прохладная…
Она начинает говорить, а я не сразу понимаю, что она говорит, – в голове у меня вертятся обрывки каких-то стихов, и я думаю, что мне обязательно надо сказать ей, что я ее… люблю… именно с к а з а т ь, потому что того письма как бы и не было, раз все о нем знают. А потом до меня начинают доходить ее слова.– Я тебя очень уважаю, Саша, – говорит она вся так же торжественно. – Ты очень хороший, и честный, и смелый…Я становлюсь гордым, как индюк, и начинаю другой рукой слегка поглаживать Наташину руку, а она продолжает:– Да, смелый и умеешь отстаивать свои убеждения, как тогда в классе, и я считаю, что ты молодец, что не отказался от того письма. Ты поступил по-настоящему, и я тебя уважаю за это. Но ты несерьезный.И дальше она очень рассудительно начинает говорить, что нам еще мало лет, чтобы думать о любви, что нам надо думать об учебе, и что, конечно, мы можем дружить и она очень хочет со мной дружить, но надо, чтобы я стал серьезнее, и что про любовь в таком возрасте сочиняют только писатели, которые не знают жизни, и что… словом, все в таком же роде. Она говорит и говорит, а я потихонечку отпускаю ее руку, и она даже не замечает этого, а я начинаю чувствовать, как неудобно сидеть на краешке этой скамейки, и постепенно разваливаюсь с полным удобством и думаю, что вот сейчас она скажет, что мне надо больше заниматься физкультурой.– По-моему, тебе надо записаться в какой-нибудь кружок, чтобы как можно больше времени было занято, – говорит она и смотрит на меня вопросительно.– И заняться физкультурой, – говорю я.Она кивает и чуточку краснеет. Ага, наверно, и ей говорили о физкультуре. Сердце у меня уже не замирает. Но мне довольно-таки плохо. Вот и все, думаю я. Из литературы я знаю, что, когда не любят, всегда предлагают дружбу, и от этого мне становится невесело. А на что ты, собственно рассчитывал? А не знаю, на что я рассчитывал. На все, что угодно, только не на то, что мне предложат… заниматься в кружке…Она говорит еще что-то, но я уже не слушаю, и у меня такое ощущение, что это говорит не Наташа, моя одноклассница, а по крайней мере ее… бабушка. Так все правильно, и так все не так. А как должно быть – я и не знаю. И все равно я ее люблю. Пусть она что угодно говорит, – а я люблю! Она, наверно, заметила, что у меня изменилось настроение, и замолчала. Потом наклонилась ко мне и спросила:– Ты на меня не сердишься, Саша?Она спросила это совсем не торжественно, а как-то очень по-хорошему, и это меня немножко успокоило. Я покачал головой.– Ну, вот и хорошо, – сказала она и встала. – Так мы будем дружить, Саша?Я тоже встал.– Конечно, – сказал я весело. – Ты мне очень здорово все объяснила…Она покраснела. Я подумал, что она обиделась, но она покраснела оттого, что ей в голову пришла потрясающая мысль.– Можно, – слегка запинаясь сказала она, – я тебя… поцелую?Я обалдел, а она подошла ко мне, обняла одной рукой за шею и поцеловала… в щеку, не обращая внимания на прохожих.Ишь ведь какая храбрая! Губы у нее были холодные и твердые, и она только прикоснулась ими к моей щеке, а я… я сразу вспомнил Лельку.Потом я проводил ее до автобусной остановки, и по дороге мы говорили о школе, о ребятах, поругали Евглену, и Наташа была очень довольна, как будто выполнила какой-то очень серьезный долг, а я думал, какая она… правильная.И когда пришел домой, то по лестнице промчался мимо Пантюхиной квартиры на второй космической скорости и долго не мог отдышаться…А вскоре пришла Ольга. Я было хотел сделать вид, что меня нет дома, но быстро передумал. Чего мне бояться, подумал я и смело открыл Ольге дверь.– Ты трус, – сказала Ольга сразу, как только вошла, – и, пожалуйста, не ври, что ты был у Нюрочки или еще что-нибудь. Я знаю, почему ты не пришел в школу, и перестала тебя уважать. Вчера я тебя уважала, а сегодня не уважаю… Ты трус.Что я ей мог возразить? Я действительно хотел соврать насчет Нюрочки – прямо мысли прочитала, а что я трус – так она ведь права, чего уж там, я только себе не признавался и все какие-то объяснения придумывал… Ага, и она об уважении! Ну, ладно!– Не лезь не в свое дело, – сказал я, – ты вообще слишком много на себя берешь, а сама ничего не понимаешь. И не нуждаюсь я в твоем уважении – подумаешь.– Я думала, что ты настоящий человек, и уважала тебя. Ты вчера, когда Евглена прочла… письмо, был настоящим человеком, и я тебя… уважала. Я думала…– А-а-а! Ты думала! – заорал я. – Ты думала! Мне плевать на то, что ты думала! Я и сам не знаю, какой я человек! Настоящий или не настоящий! А вы только настоящих уважаете? Ну и катитесь себе колбаской по Малой Спасской. Друзья называется! Только воспитывать и умеете! Чихал я на таких друзей!Я орал, а сам мысленно хватался за голову – дурак, осел, чего я ору, но меня уже занесло, и я никак не мог остановиться и остановился только тогда, когда Ольга вдруг тихо спросила:– Ты очень переживаешь, да?Я хотел опять заорать, что это не ее дело, но Ольга так смотрела на меня, что крик застрял у меня где-то в горле, и я только молча кивнул.– Завтра я приду в школу, – сказал я, помолчав.– Правильно, – сказала Ольга. – Вот тебе домашнее задание. Учти – завтра зоология.– Учту, – сказал я.Ольга ушла, и я яростно принялся зубрить устройство лягушки и вызубрил до того, что эта проклятущая лягушка мне потом снилась всю ночь. Вызубрив лягушку и решив задачки по алгебре, я поехал к Ливанским и там пробыл до самого вечера. Нюрочке стало еще лучше, и я играл с ней и читал ей разные забавные книжки.Тетя Люка была очень ласковой – я ее такой видел очень редко, а Кедр изредка заходил к нам с Нюрочкой, но ничего не говорил, а только вздыхал как-то неопределенно.Нюрочка опять спрашивала меня, когда же приедет мама, и я не знал, что ей ответить, и что-то придумывал, а потом решил спросить у Ливанских – может быть, они что-нибудь знают. С тех пор как я увидел афишу, а потом съездил в театр, мне казалось, что от меня что-то скрывают. У бати я спросить не мог, потому что эти дни его почти не видел, а потом все эти штуки, которые со мной приключились за последние дни, так забили мне голову, что афиша отошла на задний план, – я все говорил себе, что надо, надо наконец выяснить, в чем тут дело, но все время забывал – так здорово была забита голова.Я пошел к Ливанскому в кабинет. Он что-то выстукивал на пишущей машинке.– Дядя Юра, вы не знаете, когда мама приедет? – спросил я и рассказал ему про афишу.Дядя Юра подергал себя за усы, покосился на меня и позвал тетю Люку.– Вот, Лиза, – сказал он, – мальчик хочет знать, когда приедет его мама.При этом он даже не то что сердито, а даже зло посмотрел на нее. Я удивился, – никогда Ливанский не смотрел так на свою Лизу, даже когда они ссорились, и то он так не смотрел. А тетя Люка испугалась – это я видел совершенно точно. Она здорово испугалась и сказала жалобным голосом:– Ну вот, откуда же я знаю, когда она приедет… Она и нам ничего не пишет. Когда у них кончатся эти гастроли – бог их знает…Она смотрела в сторону.– Гастроли кончились, – сказал я.– А она не приехала? – спросила тетя Люка каким-то противным голосом.Я повернулся и вышел, не попрощавшись даже с Нюрочкой. Я спускался по лестнице и услыхал, как наверху открылась дверь и тетя Люка закричала:– Саша, Саша, боже мой, ну куда же ты?Я молчал и услышал, как на площадку выскочил дядя Юра.– Иди домой, – сказал он. – Мальчишка прав, а мы старые слюнявые идиоты.Дверь захлопнулась. Ладно. Не хотите – не надо. Не такой уж я сопляк и все узнаю сам. Вот сейчас приду домой и поговорю с отцом как мужчина с мужчиной. И не смейте мне врать – мне не три года, и я тоже человек. Все Лельки, Наташи, Евглены, Пантюхи, письма, свадьбы и экскаваторы вылетели у меня из башки. Осталась только лягушка, которую я вызубрил и которую не забуду, наверно, до самой смерти, и мама, с которой что-то случилось, – это теперь я знал наверняка. С ней что-то случилось, и мне не хотят об этом говорить, а только врут.Я приехал домой около одиннадцати, но бати дома еще не было. Злой и расстроенный, я позвонил Федору – Федору Алексеевичу. Я знаю, когда бате плохо, он всегда идет к Федору, а сейчас ему плохо – это я тоже понял.– Федор Алексеевич, это Саша говорит, – сказал я, когда он взял трубку. – Папа не у вас?– Какой Саша? – спросил хриплый голос. – Ах, Саша! Ну, как ты там живешь? Как отметочки?Очень интересовали его мои отметочки! И этот врет.– Папа у вас?– Папа? Х-м-м…– Да, папа, Николай Николаевич Ларионов, – сказал я, начиная злиться.– Ну, у меня твой папа, – прохрипел Федор. – Да ты не волнуйся – никуда он не денется.– Попросите его к телефону, пожалуйста.– К телефону?– К телефону, – повторил я спокойно, хотя у меня аж скулы сводило от злости и от обиды.– К телефону, значит… Видишь ли… Х-м-м…Что он там хмыкает, что он хмыкает? Я не выдержал и заорал в трубку:– Что вы меня дурачите! Если он у вас, так и скажите, а хмыкать нечего!Ужасно грубо, конечно, тем более что я очень уважал Федора, но что я мог сделать, когда все меня дурачат.– Ты как со мной разговариваешь, паскудник! – захрипел Федор. – Я тебе кто? Ровесник? Или, может быть, подчиненный?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Она начинает говорить, а я не сразу понимаю, что она говорит, – в голове у меня вертятся обрывки каких-то стихов, и я думаю, что мне обязательно надо сказать ей, что я ее… люблю… именно с к а з а т ь, потому что того письма как бы и не было, раз все о нем знают. А потом до меня начинают доходить ее слова.– Я тебя очень уважаю, Саша, – говорит она вся так же торжественно. – Ты очень хороший, и честный, и смелый…Я становлюсь гордым, как индюк, и начинаю другой рукой слегка поглаживать Наташину руку, а она продолжает:– Да, смелый и умеешь отстаивать свои убеждения, как тогда в классе, и я считаю, что ты молодец, что не отказался от того письма. Ты поступил по-настоящему, и я тебя уважаю за это. Но ты несерьезный.И дальше она очень рассудительно начинает говорить, что нам еще мало лет, чтобы думать о любви, что нам надо думать об учебе, и что, конечно, мы можем дружить и она очень хочет со мной дружить, но надо, чтобы я стал серьезнее, и что про любовь в таком возрасте сочиняют только писатели, которые не знают жизни, и что… словом, все в таком же роде. Она говорит и говорит, а я потихонечку отпускаю ее руку, и она даже не замечает этого, а я начинаю чувствовать, как неудобно сидеть на краешке этой скамейки, и постепенно разваливаюсь с полным удобством и думаю, что вот сейчас она скажет, что мне надо больше заниматься физкультурой.– По-моему, тебе надо записаться в какой-нибудь кружок, чтобы как можно больше времени было занято, – говорит она и смотрит на меня вопросительно.– И заняться физкультурой, – говорю я.Она кивает и чуточку краснеет. Ага, наверно, и ей говорили о физкультуре. Сердце у меня уже не замирает. Но мне довольно-таки плохо. Вот и все, думаю я. Из литературы я знаю, что, когда не любят, всегда предлагают дружбу, и от этого мне становится невесело. А на что ты, собственно рассчитывал? А не знаю, на что я рассчитывал. На все, что угодно, только не на то, что мне предложат… заниматься в кружке…Она говорит еще что-то, но я уже не слушаю, и у меня такое ощущение, что это говорит не Наташа, моя одноклассница, а по крайней мере ее… бабушка. Так все правильно, и так все не так. А как должно быть – я и не знаю. И все равно я ее люблю. Пусть она что угодно говорит, – а я люблю! Она, наверно, заметила, что у меня изменилось настроение, и замолчала. Потом наклонилась ко мне и спросила:– Ты на меня не сердишься, Саша?Она спросила это совсем не торжественно, а как-то очень по-хорошему, и это меня немножко успокоило. Я покачал головой.– Ну, вот и хорошо, – сказала она и встала. – Так мы будем дружить, Саша?Я тоже встал.– Конечно, – сказал я весело. – Ты мне очень здорово все объяснила…Она покраснела. Я подумал, что она обиделась, но она покраснела оттого, что ей в голову пришла потрясающая мысль.– Можно, – слегка запинаясь сказала она, – я тебя… поцелую?Я обалдел, а она подошла ко мне, обняла одной рукой за шею и поцеловала… в щеку, не обращая внимания на прохожих.Ишь ведь какая храбрая! Губы у нее были холодные и твердые, и она только прикоснулась ими к моей щеке, а я… я сразу вспомнил Лельку.Потом я проводил ее до автобусной остановки, и по дороге мы говорили о школе, о ребятах, поругали Евглену, и Наташа была очень довольна, как будто выполнила какой-то очень серьезный долг, а я думал, какая она… правильная.И когда пришел домой, то по лестнице промчался мимо Пантюхиной квартиры на второй космической скорости и долго не мог отдышаться…А вскоре пришла Ольга. Я было хотел сделать вид, что меня нет дома, но быстро передумал. Чего мне бояться, подумал я и смело открыл Ольге дверь.– Ты трус, – сказала Ольга сразу, как только вошла, – и, пожалуйста, не ври, что ты был у Нюрочки или еще что-нибудь. Я знаю, почему ты не пришел в школу, и перестала тебя уважать. Вчера я тебя уважала, а сегодня не уважаю… Ты трус.Что я ей мог возразить? Я действительно хотел соврать насчет Нюрочки – прямо мысли прочитала, а что я трус – так она ведь права, чего уж там, я только себе не признавался и все какие-то объяснения придумывал… Ага, и она об уважении! Ну, ладно!– Не лезь не в свое дело, – сказал я, – ты вообще слишком много на себя берешь, а сама ничего не понимаешь. И не нуждаюсь я в твоем уважении – подумаешь.– Я думала, что ты настоящий человек, и уважала тебя. Ты вчера, когда Евглена прочла… письмо, был настоящим человеком, и я тебя… уважала. Я думала…– А-а-а! Ты думала! – заорал я. – Ты думала! Мне плевать на то, что ты думала! Я и сам не знаю, какой я человек! Настоящий или не настоящий! А вы только настоящих уважаете? Ну и катитесь себе колбаской по Малой Спасской. Друзья называется! Только воспитывать и умеете! Чихал я на таких друзей!Я орал, а сам мысленно хватался за голову – дурак, осел, чего я ору, но меня уже занесло, и я никак не мог остановиться и остановился только тогда, когда Ольга вдруг тихо спросила:– Ты очень переживаешь, да?Я хотел опять заорать, что это не ее дело, но Ольга так смотрела на меня, что крик застрял у меня где-то в горле, и я только молча кивнул.– Завтра я приду в школу, – сказал я, помолчав.– Правильно, – сказала Ольга. – Вот тебе домашнее задание. Учти – завтра зоология.– Учту, – сказал я.Ольга ушла, и я яростно принялся зубрить устройство лягушки и вызубрил до того, что эта проклятущая лягушка мне потом снилась всю ночь. Вызубрив лягушку и решив задачки по алгебре, я поехал к Ливанским и там пробыл до самого вечера. Нюрочке стало еще лучше, и я играл с ней и читал ей разные забавные книжки.Тетя Люка была очень ласковой – я ее такой видел очень редко, а Кедр изредка заходил к нам с Нюрочкой, но ничего не говорил, а только вздыхал как-то неопределенно.Нюрочка опять спрашивала меня, когда же приедет мама, и я не знал, что ей ответить, и что-то придумывал, а потом решил спросить у Ливанских – может быть, они что-нибудь знают. С тех пор как я увидел афишу, а потом съездил в театр, мне казалось, что от меня что-то скрывают. У бати я спросить не мог, потому что эти дни его почти не видел, а потом все эти штуки, которые со мной приключились за последние дни, так забили мне голову, что афиша отошла на задний план, – я все говорил себе, что надо, надо наконец выяснить, в чем тут дело, но все время забывал – так здорово была забита голова.Я пошел к Ливанскому в кабинет. Он что-то выстукивал на пишущей машинке.– Дядя Юра, вы не знаете, когда мама приедет? – спросил я и рассказал ему про афишу.Дядя Юра подергал себя за усы, покосился на меня и позвал тетю Люку.– Вот, Лиза, – сказал он, – мальчик хочет знать, когда приедет его мама.При этом он даже не то что сердито, а даже зло посмотрел на нее. Я удивился, – никогда Ливанский не смотрел так на свою Лизу, даже когда они ссорились, и то он так не смотрел. А тетя Люка испугалась – это я видел совершенно точно. Она здорово испугалась и сказала жалобным голосом:– Ну вот, откуда же я знаю, когда она приедет… Она и нам ничего не пишет. Когда у них кончатся эти гастроли – бог их знает…Она смотрела в сторону.– Гастроли кончились, – сказал я.– А она не приехала? – спросила тетя Люка каким-то противным голосом.Я повернулся и вышел, не попрощавшись даже с Нюрочкой. Я спускался по лестнице и услыхал, как наверху открылась дверь и тетя Люка закричала:– Саша, Саша, боже мой, ну куда же ты?Я молчал и услышал, как на площадку выскочил дядя Юра.– Иди домой, – сказал он. – Мальчишка прав, а мы старые слюнявые идиоты.Дверь захлопнулась. Ладно. Не хотите – не надо. Не такой уж я сопляк и все узнаю сам. Вот сейчас приду домой и поговорю с отцом как мужчина с мужчиной. И не смейте мне врать – мне не три года, и я тоже человек. Все Лельки, Наташи, Евглены, Пантюхи, письма, свадьбы и экскаваторы вылетели у меня из башки. Осталась только лягушка, которую я вызубрил и которую не забуду, наверно, до самой смерти, и мама, с которой что-то случилось, – это теперь я знал наверняка. С ней что-то случилось, и мне не хотят об этом говорить, а только врут.Я приехал домой около одиннадцати, но бати дома еще не было. Злой и расстроенный, я позвонил Федору – Федору Алексеевичу. Я знаю, когда бате плохо, он всегда идет к Федору, а сейчас ему плохо – это я тоже понял.– Федор Алексеевич, это Саша говорит, – сказал я, когда он взял трубку. – Папа не у вас?– Какой Саша? – спросил хриплый голос. – Ах, Саша! Ну, как ты там живешь? Как отметочки?Очень интересовали его мои отметочки! И этот врет.– Папа у вас?– Папа? Х-м-м…– Да, папа, Николай Николаевич Ларионов, – сказал я, начиная злиться.– Ну, у меня твой папа, – прохрипел Федор. – Да ты не волнуйся – никуда он не денется.– Попросите его к телефону, пожалуйста.– К телефону?– К телефону, – повторил я спокойно, хотя у меня аж скулы сводило от злости и от обиды.– К телефону, значит… Видишь ли… Х-м-м…Что он там хмыкает, что он хмыкает? Я не выдержал и заорал в трубку:– Что вы меня дурачите! Если он у вас, так и скажите, а хмыкать нечего!Ужасно грубо, конечно, тем более что я очень уважал Федора, но что я мог сделать, когда все меня дурачат.– Ты как со мной разговариваешь, паскудник! – захрипел Федор. – Я тебе кто? Ровесник? Или, может быть, подчиненный?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18