Это был гудок на работу.
Мы сначала направились в контору за назначением. Я страшно боялся, как бы меня не отделили от своих, не поставили на работу с чужими ребятишками. Но все обошлось хорошо: всех из нашей деревни направили в одно место. Отдельно очутились только Тимка и матрос Василий. Тимке захотелось походить в непромокаемых сапогах с высокими голенищами, и он сам попросился в мокрый забой, а Василия назначили машинистом на маленький паровозик, который я уже там видел. Он тут же, неподалеку, бегал по узкоколейке и тоненько свистел.
Жить устроился Василий тоже где-то отдельно от нас, и видал я его потом только на паровозе - кудрявого, черноглазого и всегда перепачканного машинным маслом.
В то же утро у меня на руках появилась небольшая синенькая расчетная книжка, в которой сразу же за моей фамилией, именем и отчеством значилось, что я получаю 30 копеек в день. Тут же было указано и с какого времени я начал работать на приисках: 15 мая 1910 года.
Очутившись в забое, я сразу спросил у Фролки, где тут куделька. Он усмехнулся и показал рукой на каменную породу, иссеченную светлыми прожилками, местами тоненькими, как ниточка, местами шириной в большой палец. Эти прожилки и были куделькой. Немного оглядевшись и освоившись в забое, мы взялись за работу. Зазвенели о камень кирки и ломы, и под ноги нам посыпались большие и маленькие куски породы, которые мы тут же разбивали. В деревянном ящике позади вскоре образовалась небольшая горка асбеста. Твердый и тяжелый, он походил на обломки зеленовато-серых каменных плиток, а не на ту кудельку, какой она представлялась мне в деревне. Но я отломил от одной такой плитки небольшой кусочек, растеребил его пальцами, и в руках у меня на самом деле оказались мягкие, пушистые волокна.
Работал я рядом с Фролкой (да и спал в бараке тоже рядом с ним). Но это соседство вначале к добру не привело. На прииски Фролка пришел второй раз, работу знал, и ему не терпелось как-то передо мной себя показать. Засучив рукава и поплевав на ладони, он с яростью начал махать киркой, пытаясь отрубить большую глыбу породы. Не знаю, как это получилось, но он зацепил киркой за мою рубаху и раскроил ее от плеча до самого низа. Я рассердился на Фролку и, утирая слезы, стал обзывать его попом - такое было у него прозвище. Но в обед рубаху Анисья починила, и мы снова работали с Фролкой как ни в чем не бывало. Смирный и незлобивый, он по-прежнему поглядывал на меня добрыми глазами, готовый помочь в любую минуту. Был он постарше меня года на три, посильнее, и его кирке и лому порода поддавалась легче.
День был жаркий и тянулся очень долго. Когда мы вернулись с работы к своему бараку, солнце стояло над землей почти так же низко, как и в тот утренний час, когда мы выходили на работу. Только тогда оно было совсем красное и не слепило глаза, а теперь все еще пылало неостывшим жаром, и дальние сосны, за которые оно заходило, стояли будто в огне.
Анисья снова сварила сухарницу, вскипятила чаю, и мы присели у костра ужинать. У соседних бараков тоже дымили костры; в разных концах начали пиликать гармошки, послышались песни. Некоторые наши мужики и парни пошли к соседним баракам посмотреть на людей, послушать где-нибудь хорошего гармониста, а может, и побороться за опояски с чужими деревенскими. Но у меня, на уме было другое. Мне не терпелось сходить на ту сторону канавы, к большому серому дому, крытому сосновой щепой, - узнать, кто в нем живет: уж не сам, ли хозяин приисков? Пошел я туда несмело, с оглядкой, но никто меня до самой двери не остановил и не спросил, чего мне тут надо. Поднявшись на низенькое крылечко, я с трудом перевел от волнения дух, а когда осторожно приоткрыл скрипучую дверь - остолбенел от удивления: я увидел внутри голые нары, где сидели и лежали люди, увидел развешанные на веревках тряпки и копошившихся на полу грязных и голобрюхих ребятишек. Мне даже стало досадно на себя, что я так легко обманулся.
Когда я вернулся к своему бараку и снова глянул на дом за канавой, я заметил на нем и облупившуюся штукатурку, и разбитые стекла в одном окне, и почти перед самой его дверью деревянный нужник.
Это была, как потом я узнал, большая рабочая казарма.
Дни стояли жаркие. Солнце начинало палить почти с самого утра. На дрогах привозили в разрез бочку с водой, и возле нее все время топтались люди. Вода в ней скоро становилась теплой, но тяжелый железный ковш ни минуты не висел на крючке.
Как-то раз я застал у бочки трех разозленных татарских пареньков; один из них был побольше, такой, как наш Фролка, а другие - с меня. Тот, который был побольше, кричал на белобрысого парня с взъерошенными льняными волосами за то, что он, желая подразнить татарских парнишек, опустил в бочку крест, сделанный из сосновой палки.
- Зачем смеялся? Ваша вера мы не трогай. Зачем наша вера трогай? кричал скуластый паренек в тюбетейке, наступая на обидчика.
- Молчи, свиное ухо, а то еще не то будет! - огрызнулся белобрысый парень, пятясь от бочки.
На другой день я тоже решил подразнить татарских ребятишек. Сделал из палочки крест и пошел к бочке, поглядывая, не идут ли они туда. И словно подгадал. Из забоя где работали татары, выскочили два паренька и направились к бочке. Я прибавил шагу. Опустив на воду крест, я стал как ни в чем не бывало пить из ковша, кося глазом на приближавшихся черномазых мальчишек. Один из них взял у меня из руки ковшик, склонился над бочкой, но воды не зачерпнул: поднял на меня сердитые глаза.
- Дурной малайка! - задыхаясь, выговорил он и пошел на меня с кулаками.
Другой парнишка тоже подскочил ко мне, крича что-то по-татарски, и мне попало бы от них, если бы не подошли в это время Павел и Фролка.
- Зачем дразнил? - строго спросил Павел по пути к забою.
- Не я один - и другие дразнят, - не глядя на брата, пробормотал я.
- "Другие, другие"! А ты своей головой думай. Чего тебе плохого татарчата сделали? Думаешь, по-другому говорят, так не такие же люди, как мы с тобой? Видел рубаху на парне, что с кулаками на тебя лез? В таких же заплатах, что и твоя.
Я шел за братом, понурив голову.
На другой день я опять повстречался с этими ребятами у бочки, но они только усмехнулись между собой и на меня глянули вроде не сердито.
Подошла первая получка. Кроме двух серебряных рублей и трех гривенников, я получил еще одну монетку, такую новенькую и светлую, будто ее из солнышка сделали. Дядя Федор, когда продал овес в Камышлове осенью, показывал нам с Павлом пятирублевый золотой. Он был в точности такой же. У меня екнуло сердце. Я даже не решился сразу отойти от окошечка. "Пойду, а кассир вдруг спохватится, что ошибся, и стражника позовет", - думал я. Кассир действительно как-то нехорошо покосился на меня, а потом глянул в окошечко и грубо сказал:
- Чего рот разинул, проходи! Меня быстро оттеснили.
Выйдя за дверь, я несмело разжал кулак и с бьющимся сердцем глянул на светлую монетку; это был грош - полкопейки.
После получки снова пошло все по-старому, и я уже уверился, что так до конца и буду работать. Но то, чего я боялся, все же случилось: из забоя, от наших деревенских, меня перевели на другое место, к чужим ребятишкам. Вышло это неожиданно. Напали мы с Фролкой в забое на широкую жилу асбеста. Сначала прибежал десятник нашего участка, а через час пришел и сам управляющий.
- Богатая жила, богатая... - повторил несколько раз управляющий, тыча в твердую породу кончиком тросточки. - Разрабатывайте поживее. Кто у вас стоит на этом месте? - спросил он у десятника.
Тот показал на Фролку и на меня.
- Этот мальчик работает в забое? - удивленно пожал плечами управляющий. - Сколько лет ему?
Десятник вопросительно глянул на меня.
- Двенадцать, - не задумываясь, ответил я, накинув себе лишний год.
- М-да... - протянул управляющий. - Много такой наработает!.. - Он снова повернулся к десятнику: - Сейчас же поставьте на это место взрослого, а мальчика переведите на просевку мусора.
У меня упало сердце. Я с тоской глянул на Фролку и почувствовал, что меня начинают душить слезы.
- Ничего, не в Америку отсылают. Тут же, поблизости будешь, успокаивал меня Фролка, заметив мои слезы.
Но я прислонился к стенке забоя и заплакал навзрыд.
Поставив на мое место Мишку Косого, десятник повел меня на новую работу.
Почти что рядом с разрезом я увидел груды асбестового мусора и высокие покатые решета, у которых с железными лопатами в руках работали ребятишки...
Поставили меня к решету вместе с одним бойким и разговорчивым парнишкой. Ростом он был с меня, только рябой и курносый. Разговаривать за работой было трудно, но к обеду я уже знал, что он из деревни Петушки, из-под Каменского завода, и зовут его Елёской; на прииски пришел вместе с отцом, который работает в мокром забое; знал, что есть у них в деревне силач Сенька Оглоблин, которого все боятся.
- Ежли Сенька осердится на какого-нибудь мужика, - рассказывал Елёска, - бить не станет, а снимет с его головы шапку, приподнимет угол первой попавшейся избы и прищемит шапку. Попробуй вытащи!
Мне тоже захотелось перед Елёской похвастаться, и я рассказал ему, как Митрий Заложнов поднимал на себе лошадь. Елёска только хмыкнул:
- Подумаешь, лошадь! Изба-то потяжельше.
Работали мы с Елёской за разговорами не очень шибко, но кожа на ладонях от черенка лопаты все же начала гореть.
Перед самым обедом Елёска наклонился ко мне и почти шепотом сказал:
- Знаешь что, Степка, давай купим белого хлеба. Фунт на двоих. Хочешь?
Я не знал, что сказать. Деньги после получки я отдал Павлу, и в кармане у меня лежал только один грошик, тот самый, который я принял за золотой.
- Деньги у меня есть, - словно угадал мои мысли Елёска. - Только недостает немножко. Фунт четыре с половиной копейки стоит, а у меня только четыре.
Я достал из кармана грошик.
- Вот здорово! - обрадовался Елёска, кладя его себе в карман.
Как только заревел гудок на обед, мы побежали в приисковую лавку. Приказчик взял булку с подрумяненной коркой, большим ножом отрезал горбушку и положил на весы... Выйдя из лавки, мы тут же присели возле сосны, и Елёска разломил горбушку пополам. Белого хлеба он тоже, видать, никогда не едал, и откусывали мы понемногу, подбирая каждую крошку на подоле рубахи.
Доев хлеб, мы пошли с Елёской вместе. Жили они с отцом, оказалось, в той самой рабочей казарме, которая стояла через канаву от нашего барака. Узнав об этом, я не рассказал Елёске, как тогда обманулся с их казармой, приняв ее за хозяйский дом, но о хозяине все же у него спросил.
- Так и станет он тебе тут жить, - уверенно начал Елёска. - Тут у него управляющий. А сам-то живет в другом государстве. Туда и кудельку нашу велит отправлять. Тамошний-то царь, сказывают, никаких денег за нее не жалеет, одежу из нее своим солдатам припасает. И эту одежу, сказывают, ни сабля не рубит, ни огонь не берет.
Я и не заметил, как мы дошли до нашего барака. Елёска вприпрыжку побежал на ту сторону канавы, а я подошел к дымному костру, где Анисья и Павел собирались ужинать.
- Товарища себе нашел? - с улыбкой заметил Павел, довольный, что пришел я с работы веселый, а не заплаканный, каким уходил утром из забоя.
С Елёской мы действительно подружились сразу. Но дня через два и других ребятишек на просевке я знал уже по именам и кто из какой деревни. А когда на приисках произошла забастовка из-за "вечорки", я подружился и с ними.
Кроме рабочего дня, на приисках ввели еще трехчасовую вечернюю работу, вечорку. Введена она была для желающих, но оставались на нее почти все.
Приходить поздно с вечорки мы вроде и попривыкли, будто бы так и надо было, но многие, видно, были недовольны, даже из наших деревенских кое-кто поговаривал, что за вечорку мало платят. И однажды, когда мы шли с работы, Елёска по секрету мне сказал:
- Скоро бастовать будем! Я от тятьки узнал. Ежли управляющий по пятаку не надбавит, оставаться на вечорку не будем. Только ты никому об этом не говори, а то тятька узнает, что я тебе сказал, заругается.
Но Елёскин секрет не был уже секретом. В тот же вечер я застал у нас в бараке матроса Василия.
- Управляющий пойдет на уступку, если мы будем стоять на своем, говорил негромко Василий, собравшись уже уходить.
В бараке было душно, накурено. Сидели, видать, долго.
Работа на другой день началась как всегда, вышли все по гудку, но даже у нас на просевке чувствовалось, что сегодня должна начаться забастовка. Разговаривали ребята громче, чем обычно, в перерывы окружали Блеску, который, казалось нам, всегда обо всем знал. Раза два забегал к нам десятник, но мы при нем сразу замолкали.
Началась забастовка сразу, как только заревел гудок в конце рабочего дня. Обычно после этого гудка почти все оставались на местах и начиналась вечорка, а сегодня из всех забоев люди хлынули наверх. Мы на просевке тоже бросили работу и пошли к большим.
Кругом все замерло, грохот работы затих, но в некоторых забоях кое-кто все же остался. Их стали ругать, грозить им кулаками, но работу они не бросали. Тогда сверху полетели камни. Кидали их и взрослые, но больше всего мы. Лихой ватагой носились мы вокруг разреза за своим командиром Елёской и отступникам от забастовки пощады не давали.
Когда мы от разреза прибежали к белому зданию конторы, куда собирались все, там уже гудела и колыхалась огромная толпа. Выше всех на целую голову у двери стоял человек в очках и, размахивая руками, уговаривал собравшихся сейчас же становиться на работу и не слушать смутьянов.
- Долой! Хватит! - прокричал худощавый безбородый мужик, поднявшись на пенек. - Чего с ним, долговязым, разговаривать! Пусть управляющий выходит!
- Это тятька мой, - похвастался Елёска, блестя глазами.
- Управляющего! Управляющего! - закричали кругом, и толпа заколыхалась еще сильнее.
Но крики как-то сразу оборвались, и все повернули головы в одну сторону. Поскрипывая новенькими седлами, к толпе подскакали конные полицейские. Наезжая прямо на людей и размахивая плетками, они начали оттеснять толпу от крыльца конторы.
- Этот, со светлыми-то погонами, толстый, - старший у них, - не удержался и пояснил Елёска.
- Р-разойдись! - закричал толстый со светлыми погонами и стал теснить лошадью татарских парней, стоявших перед ним. Один из парней, бритоголовый, в красной рубахе с расстегнутым воротом, схватил лошадь под уздцы. Толстый полицейский побагровел и со всего размаха ударил татарина плетью. Все замерли.
- Шкура! За что бьешь? - у самого моего уха закричал белобрысый парень, протискиваясь вперед с камнем в руке.
Я сразу узнал в нем того белобрысого, с льняными волосами, который дразнил у бочки татарских ребят.
Закричали на полицейских и другие и тоже стали хватать камни. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в эту минуту не вышел на крыльцо управляющий.
- Не так, господин полицейский, начинаете порядок наводить! - нарочито громко, чтобы услышали все, сказал управляющий.
Все притихли, ожидая, что он скажет дальше.
- А вы, братцы, - он оглянул толпу, - зря шумите. Всё уладим добром.
- Посмотрим, - насмешливо сказал Елёскин отец, стоя на пеньке.
- Мягко стелет, - в лад Елёскиному отцу выговорил кто-то сзади меня.
Не помню, чем кончилась забастовка, но на работу мы вышли только дня через два.
Снова потянулись длинные, однообразные дни. Иногда в короткие, десятиминутные, перерывы я бегал к своим в забой, но уходил оттуда к ребятам на просевку с легким сердцем: тоже - к своим.
23. ДОМОЙ
В конце июня, проработав на приисках пять или шесть недель, мы попросили расчет и всей артелью отправились домой: приближался сенокос.
Возвращались мы не с пустыми карманами: кое-что подзаработали, даже у меня в кошельке лежала трехрублевая бумажка1, прибереженная для матери. Но мы не радовались. Стояла засуха, с самой весны не было ни одного дождя. В мутновато-голубом небе, почти над самой головой, пылало белое солнце. Из-под ног на дороге поднималась сухая, горячая пыль. Низкие и редкие хлеба по сторонам желтели выгоревшими пятнами.
Когда мы от станции Пышминской прошли несколько верст лесом и очутились на открытом высоком месте, вдали, за полями, и перелесками, показалась наша деревня.
От засухи стояла вокруг неподвижная мутноватая мгла. Словно нерассеявшимся дымом от потушенных лесных пожаров заволокло всю округу. Трудно было разглядеть сквозь нее отдельные избы в нашей деревне, школу на горе, колокольню часовни, казенный амбар за околицей, трудно было разглядеть сквозь нее и мой завтрашний день.
1955 г.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Мы сначала направились в контору за назначением. Я страшно боялся, как бы меня не отделили от своих, не поставили на работу с чужими ребятишками. Но все обошлось хорошо: всех из нашей деревни направили в одно место. Отдельно очутились только Тимка и матрос Василий. Тимке захотелось походить в непромокаемых сапогах с высокими голенищами, и он сам попросился в мокрый забой, а Василия назначили машинистом на маленький паровозик, который я уже там видел. Он тут же, неподалеку, бегал по узкоколейке и тоненько свистел.
Жить устроился Василий тоже где-то отдельно от нас, и видал я его потом только на паровозе - кудрявого, черноглазого и всегда перепачканного машинным маслом.
В то же утро у меня на руках появилась небольшая синенькая расчетная книжка, в которой сразу же за моей фамилией, именем и отчеством значилось, что я получаю 30 копеек в день. Тут же было указано и с какого времени я начал работать на приисках: 15 мая 1910 года.
Очутившись в забое, я сразу спросил у Фролки, где тут куделька. Он усмехнулся и показал рукой на каменную породу, иссеченную светлыми прожилками, местами тоненькими, как ниточка, местами шириной в большой палец. Эти прожилки и были куделькой. Немного оглядевшись и освоившись в забое, мы взялись за работу. Зазвенели о камень кирки и ломы, и под ноги нам посыпались большие и маленькие куски породы, которые мы тут же разбивали. В деревянном ящике позади вскоре образовалась небольшая горка асбеста. Твердый и тяжелый, он походил на обломки зеленовато-серых каменных плиток, а не на ту кудельку, какой она представлялась мне в деревне. Но я отломил от одной такой плитки небольшой кусочек, растеребил его пальцами, и в руках у меня на самом деле оказались мягкие, пушистые волокна.
Работал я рядом с Фролкой (да и спал в бараке тоже рядом с ним). Но это соседство вначале к добру не привело. На прииски Фролка пришел второй раз, работу знал, и ему не терпелось как-то передо мной себя показать. Засучив рукава и поплевав на ладони, он с яростью начал махать киркой, пытаясь отрубить большую глыбу породы. Не знаю, как это получилось, но он зацепил киркой за мою рубаху и раскроил ее от плеча до самого низа. Я рассердился на Фролку и, утирая слезы, стал обзывать его попом - такое было у него прозвище. Но в обед рубаху Анисья починила, и мы снова работали с Фролкой как ни в чем не бывало. Смирный и незлобивый, он по-прежнему поглядывал на меня добрыми глазами, готовый помочь в любую минуту. Был он постарше меня года на три, посильнее, и его кирке и лому порода поддавалась легче.
День был жаркий и тянулся очень долго. Когда мы вернулись с работы к своему бараку, солнце стояло над землей почти так же низко, как и в тот утренний час, когда мы выходили на работу. Только тогда оно было совсем красное и не слепило глаза, а теперь все еще пылало неостывшим жаром, и дальние сосны, за которые оно заходило, стояли будто в огне.
Анисья снова сварила сухарницу, вскипятила чаю, и мы присели у костра ужинать. У соседних бараков тоже дымили костры; в разных концах начали пиликать гармошки, послышались песни. Некоторые наши мужики и парни пошли к соседним баракам посмотреть на людей, послушать где-нибудь хорошего гармониста, а может, и побороться за опояски с чужими деревенскими. Но у меня, на уме было другое. Мне не терпелось сходить на ту сторону канавы, к большому серому дому, крытому сосновой щепой, - узнать, кто в нем живет: уж не сам, ли хозяин приисков? Пошел я туда несмело, с оглядкой, но никто меня до самой двери не остановил и не спросил, чего мне тут надо. Поднявшись на низенькое крылечко, я с трудом перевел от волнения дух, а когда осторожно приоткрыл скрипучую дверь - остолбенел от удивления: я увидел внутри голые нары, где сидели и лежали люди, увидел развешанные на веревках тряпки и копошившихся на полу грязных и голобрюхих ребятишек. Мне даже стало досадно на себя, что я так легко обманулся.
Когда я вернулся к своему бараку и снова глянул на дом за канавой, я заметил на нем и облупившуюся штукатурку, и разбитые стекла в одном окне, и почти перед самой его дверью деревянный нужник.
Это была, как потом я узнал, большая рабочая казарма.
Дни стояли жаркие. Солнце начинало палить почти с самого утра. На дрогах привозили в разрез бочку с водой, и возле нее все время топтались люди. Вода в ней скоро становилась теплой, но тяжелый железный ковш ни минуты не висел на крючке.
Как-то раз я застал у бочки трех разозленных татарских пареньков; один из них был побольше, такой, как наш Фролка, а другие - с меня. Тот, который был побольше, кричал на белобрысого парня с взъерошенными льняными волосами за то, что он, желая подразнить татарских парнишек, опустил в бочку крест, сделанный из сосновой палки.
- Зачем смеялся? Ваша вера мы не трогай. Зачем наша вера трогай? кричал скуластый паренек в тюбетейке, наступая на обидчика.
- Молчи, свиное ухо, а то еще не то будет! - огрызнулся белобрысый парень, пятясь от бочки.
На другой день я тоже решил подразнить татарских ребятишек. Сделал из палочки крест и пошел к бочке, поглядывая, не идут ли они туда. И словно подгадал. Из забоя где работали татары, выскочили два паренька и направились к бочке. Я прибавил шагу. Опустив на воду крест, я стал как ни в чем не бывало пить из ковша, кося глазом на приближавшихся черномазых мальчишек. Один из них взял у меня из руки ковшик, склонился над бочкой, но воды не зачерпнул: поднял на меня сердитые глаза.
- Дурной малайка! - задыхаясь, выговорил он и пошел на меня с кулаками.
Другой парнишка тоже подскочил ко мне, крича что-то по-татарски, и мне попало бы от них, если бы не подошли в это время Павел и Фролка.
- Зачем дразнил? - строго спросил Павел по пути к забою.
- Не я один - и другие дразнят, - не глядя на брата, пробормотал я.
- "Другие, другие"! А ты своей головой думай. Чего тебе плохого татарчата сделали? Думаешь, по-другому говорят, так не такие же люди, как мы с тобой? Видел рубаху на парне, что с кулаками на тебя лез? В таких же заплатах, что и твоя.
Я шел за братом, понурив голову.
На другой день я опять повстречался с этими ребятами у бочки, но они только усмехнулись между собой и на меня глянули вроде не сердито.
Подошла первая получка. Кроме двух серебряных рублей и трех гривенников, я получил еще одну монетку, такую новенькую и светлую, будто ее из солнышка сделали. Дядя Федор, когда продал овес в Камышлове осенью, показывал нам с Павлом пятирублевый золотой. Он был в точности такой же. У меня екнуло сердце. Я даже не решился сразу отойти от окошечка. "Пойду, а кассир вдруг спохватится, что ошибся, и стражника позовет", - думал я. Кассир действительно как-то нехорошо покосился на меня, а потом глянул в окошечко и грубо сказал:
- Чего рот разинул, проходи! Меня быстро оттеснили.
Выйдя за дверь, я несмело разжал кулак и с бьющимся сердцем глянул на светлую монетку; это был грош - полкопейки.
После получки снова пошло все по-старому, и я уже уверился, что так до конца и буду работать. Но то, чего я боялся, все же случилось: из забоя, от наших деревенских, меня перевели на другое место, к чужим ребятишкам. Вышло это неожиданно. Напали мы с Фролкой в забое на широкую жилу асбеста. Сначала прибежал десятник нашего участка, а через час пришел и сам управляющий.
- Богатая жила, богатая... - повторил несколько раз управляющий, тыча в твердую породу кончиком тросточки. - Разрабатывайте поживее. Кто у вас стоит на этом месте? - спросил он у десятника.
Тот показал на Фролку и на меня.
- Этот мальчик работает в забое? - удивленно пожал плечами управляющий. - Сколько лет ему?
Десятник вопросительно глянул на меня.
- Двенадцать, - не задумываясь, ответил я, накинув себе лишний год.
- М-да... - протянул управляющий. - Много такой наработает!.. - Он снова повернулся к десятнику: - Сейчас же поставьте на это место взрослого, а мальчика переведите на просевку мусора.
У меня упало сердце. Я с тоской глянул на Фролку и почувствовал, что меня начинают душить слезы.
- Ничего, не в Америку отсылают. Тут же, поблизости будешь, успокаивал меня Фролка, заметив мои слезы.
Но я прислонился к стенке забоя и заплакал навзрыд.
Поставив на мое место Мишку Косого, десятник повел меня на новую работу.
Почти что рядом с разрезом я увидел груды асбестового мусора и высокие покатые решета, у которых с железными лопатами в руках работали ребятишки...
Поставили меня к решету вместе с одним бойким и разговорчивым парнишкой. Ростом он был с меня, только рябой и курносый. Разговаривать за работой было трудно, но к обеду я уже знал, что он из деревни Петушки, из-под Каменского завода, и зовут его Елёской; на прииски пришел вместе с отцом, который работает в мокром забое; знал, что есть у них в деревне силач Сенька Оглоблин, которого все боятся.
- Ежли Сенька осердится на какого-нибудь мужика, - рассказывал Елёска, - бить не станет, а снимет с его головы шапку, приподнимет угол первой попавшейся избы и прищемит шапку. Попробуй вытащи!
Мне тоже захотелось перед Елёской похвастаться, и я рассказал ему, как Митрий Заложнов поднимал на себе лошадь. Елёска только хмыкнул:
- Подумаешь, лошадь! Изба-то потяжельше.
Работали мы с Елёской за разговорами не очень шибко, но кожа на ладонях от черенка лопаты все же начала гореть.
Перед самым обедом Елёска наклонился ко мне и почти шепотом сказал:
- Знаешь что, Степка, давай купим белого хлеба. Фунт на двоих. Хочешь?
Я не знал, что сказать. Деньги после получки я отдал Павлу, и в кармане у меня лежал только один грошик, тот самый, который я принял за золотой.
- Деньги у меня есть, - словно угадал мои мысли Елёска. - Только недостает немножко. Фунт четыре с половиной копейки стоит, а у меня только четыре.
Я достал из кармана грошик.
- Вот здорово! - обрадовался Елёска, кладя его себе в карман.
Как только заревел гудок на обед, мы побежали в приисковую лавку. Приказчик взял булку с подрумяненной коркой, большим ножом отрезал горбушку и положил на весы... Выйдя из лавки, мы тут же присели возле сосны, и Елёска разломил горбушку пополам. Белого хлеба он тоже, видать, никогда не едал, и откусывали мы понемногу, подбирая каждую крошку на подоле рубахи.
Доев хлеб, мы пошли с Елёской вместе. Жили они с отцом, оказалось, в той самой рабочей казарме, которая стояла через канаву от нашего барака. Узнав об этом, я не рассказал Елёске, как тогда обманулся с их казармой, приняв ее за хозяйский дом, но о хозяине все же у него спросил.
- Так и станет он тебе тут жить, - уверенно начал Елёска. - Тут у него управляющий. А сам-то живет в другом государстве. Туда и кудельку нашу велит отправлять. Тамошний-то царь, сказывают, никаких денег за нее не жалеет, одежу из нее своим солдатам припасает. И эту одежу, сказывают, ни сабля не рубит, ни огонь не берет.
Я и не заметил, как мы дошли до нашего барака. Елёска вприпрыжку побежал на ту сторону канавы, а я подошел к дымному костру, где Анисья и Павел собирались ужинать.
- Товарища себе нашел? - с улыбкой заметил Павел, довольный, что пришел я с работы веселый, а не заплаканный, каким уходил утром из забоя.
С Елёской мы действительно подружились сразу. Но дня через два и других ребятишек на просевке я знал уже по именам и кто из какой деревни. А когда на приисках произошла забастовка из-за "вечорки", я подружился и с ними.
Кроме рабочего дня, на приисках ввели еще трехчасовую вечернюю работу, вечорку. Введена она была для желающих, но оставались на нее почти все.
Приходить поздно с вечорки мы вроде и попривыкли, будто бы так и надо было, но многие, видно, были недовольны, даже из наших деревенских кое-кто поговаривал, что за вечорку мало платят. И однажды, когда мы шли с работы, Елёска по секрету мне сказал:
- Скоро бастовать будем! Я от тятьки узнал. Ежли управляющий по пятаку не надбавит, оставаться на вечорку не будем. Только ты никому об этом не говори, а то тятька узнает, что я тебе сказал, заругается.
Но Елёскин секрет не был уже секретом. В тот же вечер я застал у нас в бараке матроса Василия.
- Управляющий пойдет на уступку, если мы будем стоять на своем, говорил негромко Василий, собравшись уже уходить.
В бараке было душно, накурено. Сидели, видать, долго.
Работа на другой день началась как всегда, вышли все по гудку, но даже у нас на просевке чувствовалось, что сегодня должна начаться забастовка. Разговаривали ребята громче, чем обычно, в перерывы окружали Блеску, который, казалось нам, всегда обо всем знал. Раза два забегал к нам десятник, но мы при нем сразу замолкали.
Началась забастовка сразу, как только заревел гудок в конце рабочего дня. Обычно после этого гудка почти все оставались на местах и начиналась вечорка, а сегодня из всех забоев люди хлынули наверх. Мы на просевке тоже бросили работу и пошли к большим.
Кругом все замерло, грохот работы затих, но в некоторых забоях кое-кто все же остался. Их стали ругать, грозить им кулаками, но работу они не бросали. Тогда сверху полетели камни. Кидали их и взрослые, но больше всего мы. Лихой ватагой носились мы вокруг разреза за своим командиром Елёской и отступникам от забастовки пощады не давали.
Когда мы от разреза прибежали к белому зданию конторы, куда собирались все, там уже гудела и колыхалась огромная толпа. Выше всех на целую голову у двери стоял человек в очках и, размахивая руками, уговаривал собравшихся сейчас же становиться на работу и не слушать смутьянов.
- Долой! Хватит! - прокричал худощавый безбородый мужик, поднявшись на пенек. - Чего с ним, долговязым, разговаривать! Пусть управляющий выходит!
- Это тятька мой, - похвастался Елёска, блестя глазами.
- Управляющего! Управляющего! - закричали кругом, и толпа заколыхалась еще сильнее.
Но крики как-то сразу оборвались, и все повернули головы в одну сторону. Поскрипывая новенькими седлами, к толпе подскакали конные полицейские. Наезжая прямо на людей и размахивая плетками, они начали оттеснять толпу от крыльца конторы.
- Этот, со светлыми-то погонами, толстый, - старший у них, - не удержался и пояснил Елёска.
- Р-разойдись! - закричал толстый со светлыми погонами и стал теснить лошадью татарских парней, стоявших перед ним. Один из парней, бритоголовый, в красной рубахе с расстегнутым воротом, схватил лошадь под уздцы. Толстый полицейский побагровел и со всего размаха ударил татарина плетью. Все замерли.
- Шкура! За что бьешь? - у самого моего уха закричал белобрысый парень, протискиваясь вперед с камнем в руке.
Я сразу узнал в нем того белобрысого, с льняными волосами, который дразнил у бочки татарских ребят.
Закричали на полицейских и другие и тоже стали хватать камни. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в эту минуту не вышел на крыльцо управляющий.
- Не так, господин полицейский, начинаете порядок наводить! - нарочито громко, чтобы услышали все, сказал управляющий.
Все притихли, ожидая, что он скажет дальше.
- А вы, братцы, - он оглянул толпу, - зря шумите. Всё уладим добром.
- Посмотрим, - насмешливо сказал Елёскин отец, стоя на пеньке.
- Мягко стелет, - в лад Елёскиному отцу выговорил кто-то сзади меня.
Не помню, чем кончилась забастовка, но на работу мы вышли только дня через два.
Снова потянулись длинные, однообразные дни. Иногда в короткие, десятиминутные, перерывы я бегал к своим в забой, но уходил оттуда к ребятам на просевку с легким сердцем: тоже - к своим.
23. ДОМОЙ
В конце июня, проработав на приисках пять или шесть недель, мы попросили расчет и всей артелью отправились домой: приближался сенокос.
Возвращались мы не с пустыми карманами: кое-что подзаработали, даже у меня в кошельке лежала трехрублевая бумажка1, прибереженная для матери. Но мы не радовались. Стояла засуха, с самой весны не было ни одного дождя. В мутновато-голубом небе, почти над самой головой, пылало белое солнце. Из-под ног на дороге поднималась сухая, горячая пыль. Низкие и редкие хлеба по сторонам желтели выгоревшими пятнами.
Когда мы от станции Пышминской прошли несколько верст лесом и очутились на открытом высоком месте, вдали, за полями, и перелесками, показалась наша деревня.
От засухи стояла вокруг неподвижная мутноватая мгла. Словно нерассеявшимся дымом от потушенных лесных пожаров заволокло всю округу. Трудно было разглядеть сквозь нее отдельные избы в нашей деревне, школу на горе, колокольню часовни, казенный амбар за околицей, трудно было разглядеть сквозь нее и мой завтрашний день.
1955 г.
1 2 3 4 5 6 7 8 9