когда же присмотрелись, увидели: с вытянутыми вперед руками прямо на нас шел голый человек, даже, казалось, не шел, а плыл сквозь морозную мглу, такой же белый и сквозной. Нам и в голову прийти не могло, чтобы в такой мороз мог появиться на улице человек нагишом.
- Привидение! - испуганно крикнул сзади меня Фролка.
И мы кинулись врассыпную.
На другой день вся Зарека говорила о привидении. Только один Балай слушал и ухмылялся себе в бороду. "Захотелось немножко ребятишек попужать", - признался он потом моей матери.
Долго бы еще говорили в Зареке о привидении, если бы вскоре не взбудоражило всю деревню другое происшествие.
Под вечер накануне крещенья ко мне прибежал Гришка и еще у ворот закричал:
- Семку на игрище убили! Пойдем смотреть!
Когда мы прибежали туда, Семка лежал на снегу возле крылечка с побелевшим, забрызганным кровью лицом. Во двор набежало много народу. Пришел и Семкин отец. Протискавшись вперед и сняв шапку, он со вздохом сказал:
- Может, и хорошо, что господь прибрал.
Все в деревне знали, что не было житья от Семки даже родному отцу. Их работник еще раньше рассказывал соседям, как однажды пьяный Семка поставил перед отцом две большие крынки простокваши и, сняв со стены ружье, пригрозил: "Хлебай, старый пес, а не выхлебаешь - застрелю! Не то давай денег на водку!" Был он у богатого отца один сын, избалованный, и работать не любил. По праздникам, да часто и в будни, он запрягал свою вороную кобылу и гонял взад-вперед по деревне, выкрикивая угрозы своим недругам. Из голенища у него торчала рукоятка ножа, через плечо висела заряженная берданка. Больше всего он враждовал со своими соседями, братьями Бараюшковыми. Один раз даже выстрелил к ним в окно, но дробь никого не задела. Связываться с Семкой охоты ни у кого не было. Даже смелые мужики старались его обходить. Самого Семки особенно не боялись, но он был в родстве с Митрием Заложновым.
Когда начало смеркаться, Семку положили в сани, накрыли холстиной и увезли домой. Народ стал расходиться, обсуждая случившееся.
- Кто убил-то? - спросила, идя впереди меня, тетка Фекла низовскую бабу.
- В драке убили. Семка-то будто с ножом кинулся на Спиридона, руку ему разрезал. А Гришка-горбун влез на полати и оттуда ударил Семку тупицей по голове. Тот и присел. Бараюшковы потом, видно, тоже чем-то стукнули его. Он душу богу и отдал. На двор-то, говорят, уже мертвого выбросили.
- Допрыгался, - спокойно заключила тетка Фекла, поправляя на голове шаль.
"Урядник приедет... Допрашивать будут..." - долетали до меня слова, но я уже не вслушивался в них, думая о том, как Семка ночью будет лежать в санях под холстиной.
Спать в этот вечер я лег рано, хотя и не хотелось: боялся.
- Ты что забрался на голбец1-то? - крикнула Анисья от шестка. - То шляешься до поздних петухов, а тут и стемнеть-то не успело как следует, а ты уж на голбце.
Я молчал.
- Не прикидывайся, не сопи - так-то мне и уснул сразу. Возьми-ка кусочек мелу да сходи наставь крестов.
В крещенскую ночь полагалось двери и ворота метить крестами, чтобы в избу и в пригоны не налезла нечистая сила.
Я спрыгнул с голбца, неохотно оделся и вышел из избы.
- Дверь в хлевушку не забудь! - крикнула мне вслед Анисья.
Наставив крестов на двери в амбарчик и в сени, я направился в пригон, но до овечьей хлевушки в конце пригона не дошел - т забоялся.
Вернувшись в избу, я снова залез на голбец и лег лицом к печи. Анисья больше ни о чем меня не спрашивала, и я скоро взаправду заснул; даже не слышал, как пришел засидевшийся у кого-то Павел.
Проснулся я утром от Анисьиной брани:
- Лентяй, бесстыжая харя, дверь у амбарчика всю искрестил, а дойти до хлевушки - ноги отсохли! Теперича нечистую-то силу оттудова ладаном не выживешь.
Я с Анисьей не пререкался. Спрыгнул с голбца, молча умылся из рукомойника, а днем ушел к матери.
(1 Голбец - лежанка, пристроенная к печи)
21. В ДРУГОЙ СЕМЬЕ
Засиделся я у матери долго.
Когда собрался уходить, было, должно быть, очень поздно, и Артемий сказал матери:
- Пускай Степанко остается ночевать - на голбце место свободное.
Я взглянул на мать.
- И верно, оставайся-ко ты у нас, не ходи туда, - подхватила она.
Я обрадовался: мне и самому уходить не хотелось. Снова присел на лавку, снял обутки, из которых торчали портянки, и полез на голбец. Христина еще раньше забралась на полати, Артемий с матерью ушли ночевать в баню, а Федор с Катериной постелили себе на полу.
Утром, когда напились чаю и Артемий с Федором куда-то уехали, я снова было собрался уходить, но пришел Балай и стал рассказывать, как в позапрошлую неделю он упустил из капкана волка.
- Поставить-то капкан поставил, - начал он, - а посмотреть на другой день не пошел, прогостил в Чорданцах у деверя, а волк-то возьми да и попадись в ту же ночь. Понятно, дожидаться меня не стал: отгрыз себе прихлопнутую лапу и был таков. Только кровь на снегу застыла.
- Жить-то всем охота! - со вздохом сказала мать, стоя возле шестка.
- Недолго пожил-то. Чорданские мужики через два дня вилами закололи! продолжал Балай. - К Елунину в хлевушку с другими волками забрался. Елунины ребята услышали, что собака под сенями из себя выходит, выскочили кто с чем и прямо к хлевушке. Смекнули, в чем дело. Волки, конечно, наутек, прямо через плетень. А мой-то перепрыгнуть и не смог, сорвался. Его и прикончили. Из культяпки все еще, сказывали, кровь сочилась.
- Елунины-то, поди, и не догадались, почему волк без лапы? - спросила мать.
- Деверь все им рассказал. Дивились. Обещали даже поставить полштофа отблагодарить. Волки у чорданских мужиков вот где сидят. - Балай похлопал себя по загривку. - Лес рядом. Как ночь, так они в деревню, по притонам шарить: у кого теленка уволокут, у кого овечек.
- Дядя Григорий, а волк с лошадью справится? - спросил я, придвигаясь на лавке поближе к Балаю.
- Не знаю, Степанко, может, и справится, но волки больше жеребяток уважают.
Рассказывал Балай про волков еще долго, и я опять никуда не ушел. Когда к полудню вернулись Артемий и Федор, Катерина стала собирать на стол, и меня оставили обедать.
Не ушел я от матери и после обеда. Когда стал у дверей одеваться, мать подошла ко мне и тихо сказала:
- Живи у нас, чего тебе бегать-то туда-сюда.
Я потоптался, глянул украдкой на Артемия и Федора и снял сермягу.
К новой семье, да и к новому месту я привык не сразу. Не один раз вечерами, уходя от Тимки или Сереги, я по привычке направлялся к своей старой избе и спохватывался только на полпути или у самых ее окошек. С досадой поворачивал обратно и шел в другой конец, Зареки.
Изба у Артемия была лучше нашей, во дворе стояла баня, топившаяся по-белому, да и хлеба сеял он вроде побольше, чем Павел, но из бедности выбиться тоже не мог. В зимние месяцы он портняжил, но по своей доброте, как говорила мать, брал за это мало, а чаще всего отрабатывал за старые долги.
Был он мужик смирный, не курил, пьяным тоже никто его в деревне не видел, но, когда все же случалось ему быть немножко во хмелю, он любил перед своей семьей побахвалиться:
- Ничего, шея у Артемки толстая, выдюжит - с голоду не помрем.
- Толстая... Вся в долгу, как в шелку, - шептала Федору Катерина, взятая из зажиточной семьи.
Пожив несколько недель у матери, я убедился, что семья Артемия совсем не такая дружная, как мне показалось вначале: Катерина и Федор не любили мою мать и за глаза, даже при мне, кололи ее словами. Артемий об этом знал и, в свою очередь, косился на них. Все это подогревалось еще постоянными нехватками.
Первая ссора при мне между Артемием и Федором произошла из-за денег. Поехал Федор в Камышлов с сеном. Продал его за три рубля, а денег домой не привез. Купил подошвы для сапог, полфунта сахару, пряников и Катерине на кофту. Все покупки, кроме пряников, которые были уже розданы, лежали на лавке, и мы знали, за что сколько уплачено. По подсчетам Артемия, тридцать копеек должно было остаться, но Федор никак не мог вспомнить, на что их потратил.
- Подушную староста спрашивает, Ивану Прокопьевичу задолжали, а ты и гривенника не привез в дом... - высказывал свое недовольство Артемий. - На прихоти деньги бросаешь! - выкрикнул он, глянув на синий в белую горошинку ситец на лавке. - Погоди большаком-то себя считать. Отца-то не похоронил еще.
Федор сидел на лавке красный, но отцу не перечил.
На этом, может, все бы и кончилось, если бы Федор нечаянно не выронил из кармана штанов еще одну покупку, которую он, видать, сегодня показывать не хотел: крошечные детские башмачки, купленные для годовалой дочки Евлаши.
Артемий вскипел.
- Отца обманываешь!.. Туфельки этой чертовке! - выкрикнул он и, должно быть, сам испугался сорвавшихся с языка нехороших слов, затрясся и закрыл лицо руками.
Федор вскочил:
- Не попрекай, тятя! На туфельки-то мы с Катериной, поди, заработали. А ежли кому мешаем в доме, можем уйти.
Артемий закричал, тоже вскочил и вырвал у себя клок волос. Христина, стоявшая у стола, схватилась за голову и заголосила. Мать подошла к Артемию и стала его успокаивать:
- Не тревожь ты себя. На сына кричишь-то. Артемий как-то сразу обмяк и опустился на лавку.
Все замолчали. Чувствовалось, что ссора кончилась.
Федор и Катерина сначала относились ко мне хорошо, не обижали. Вероятно, потому, что был я послушным, работы никакой не боялся и любил читать. Федор был тоже грамотный, да и Катерина немного умела читать, и к моему увлечению книжками они относились с похвалой. Но вскоре после той ссоры их словно подменили. Катерина стала придираться ко мне, подсмеиваться, а Федор - поглядывать косо. Я почувствовал, что мешаю им, но чем - не догадывался. Так бы, наверно, и не догадался, если бы как-то ночью не услышал их разговора.
Спал я снова на голбце, а они на полу. Ночь была светлая, и я отчего-то проснулся среди ночи.
- Туфельками попрекнул... - долетели до меня слова Катерины. - Сначала попреки, а потом из дому выживут, Степке всё отдадут.
Я лежал, боясь шевельнуться.
- Не отдадут - он тяте не родной, - шептал Федор.
- А ты Парасковье не родной. Вот и квиты, - продолжала сердито шептать Катерина. - У такого тихони, как ты, последние штаны отберут - ты и слова не скажешь!
- Тише... Нашла время... Степка-то, может, не спит, - урезонивал Федор.
Мне хотелось спрыгнуть с голбца, закричать: "Не надо мне вашего ничего!" Но я лежал, словно оцепеневший.
Я понял, что и в этой семье житья мне не будет.
22. НА КУДЕЛЬКЕ
У матери все же я прожил до самой весны и, насилу дождавшись, когда отсеемся, вместе с другими собрался на асбестовые прииски, или, как у нас говорили, на Кудельку. Собралось туда из Щипачей в этот раз человек сорок.
Других заработков на стороне у нас не было, и многие из нашей деревни ходили на прииски каждое лето. Как только отсеивались, котомку на плечи и целой артелью - туда. Возвращались только к сенокосу.
О приисках я наслышался много. Но рассказывали чаще всего о тамошних драках, об отчаянных парнях с кистенями или о том, как волковцы застали в кустах девку с парнем и вымазали ее дегтем. О самой же работе говорили мало: считали это неинтересным. И куделька, которую там добывали, мне представлялась в виде обыкновенной льняной кудели, какую прядут в деревне бабы и девки.
Семь верст до станции Пышминской мы прошли по утреннему холодку. Положив котомки на землю, мы уселись возле платформы вокруг Андрея Егоровича, который рассказывал что-то смешное. Поблизости от меня сидели Фролка, дядя Василий с Феклой, Лавруха, Мишка Косой, Павел с Анисьей, Тимка и чуть подальше - матрос Василий, недавно вернувшийся с флота по болезни. Сидел он на своем сундучке, с которым, должно быть, ходил и на военную службу; выделялся он между нами только тельняшкой с синими поперечными полосками да матросской бескозыркой, на которой уже не было ленточки.
Мимо нас по платформе прошел человек в узеньких брюках в обтяжку. Андрей ехидно ухмыльнулся:
- Ишь, какой тонконогий, кляп его возьми!
Все захохотали. Брюки у нас тогда никто не носил, и каждого в брюках, а не в домотканых штанах в синюю и красную нитку мы считали чужим, из господ.
Скоро за березовыми перелесками послышался свисток паровоза. Мы поднялись и, закидывая котомки за плечи, заторопились на платформу. Тяжело пыхтя и выпуская белый пар, перед нами прошел паровоз, за ним потянулись вагоны. Сначала мы не знали, в какой вагон садиться, но к нам подошел тот самый, в брюках, и направил нас в конец поезда, где виднелось несколько красных товарных вагонов.
На поезде я до этого ни разу не ездил и ждал чего-то необыкновенного, но ничего такого не оказалось. Павел подсобил мне залезть в вагон и бросил за мной мою котомку. Когда все уже были в вагоне, кто-то снаружи закрыл за нами дверь, и стало почти совсем темно. Полок и скамеек не было, и мы уселись прямо на полу. В тесноте и сутолоке я даже не заметил, как тронулся поезд. Только по вздрагиванию вагона я догадался потом, что мы едем...
С поезда мы сошли на станции Грязновской. Пройдя с версту реденьким березняком и миновав большое село, свернули в темный сосновый лес, на пыльную таежную дорогу. До приисков оставалось еще больше тридцати верст.
С самого же начала кое-кто стал отставать: одни быстро натерли себе ноги, у других были слишком тяжелые котомки. Мы с Павлом и Мишкой шли впереди.
- Ходить надо умеючи. Ноги в коленках сильно не сгибай: устанут скоро, - наставлял меня Мишка. - Смотри, как я иду!
Он действительно шел легко, собранно, и мы с Павлом еле за ним поспевали.
Вскоре нас обогнала коляска, запряженная парой лошадей, в которой сидел человек в шляпе. Впереди и сзади коляски скакало по одному стражнику.
- Деньги везут, - пояснил Мишка. - С охраной. Боятся так-то. Лонись1, говорят, кассу на приисках во время получки ограбили. В черных масках и с револьверами трое ворвались. Бумажные деньги, говорят, себе забрали, а серебро и медяки пригоршнями побросали народу. "Берите! - кричали. - Все ваше!" Люди, конечно, кинулись подбирать деньги, началась свалка, а те - по коням и в лес.
(1 Лонись - прошлым летом. )
- А охрана? - спросил Павел.
- Охрана? - презрительно махнул рукой Мишка. - Попрятались. Вот-те и охрана. Главаря шайки тут вся полиция, говорят, знает, да тронуть боятся.
День начинался жаркий. Солнце уже палило вовсю, и мы свернули в тень, на боковую тропинку, вилявшую между сосен, и пошли гуськом уже молча. В нагретом воздухе пахло смолой и лесными травами...
На прииски пришли только под вечер. Лес как-то сразу поредел, и сквозь жиденькие голые сосны я увидел однообразные серые постройки, а за ними целые горы щебня и камня.
- Вот и Куделька, - показал рукой Мишка. - Тоскливое, брат, место: камень да бараки.
Скоро мы подошли к очень глубокой котловине, в которой, как муравьи, копошились люди, и вся она звенела и стучала. По проволоке двигался над ней какой-то большой железный ящик с камнями. "А вдруг опрокинется и побьет людей!" - мелькнуло у меня в голове. Но опрокинулся он только за краем котловины, где, видать, и полагалось ему опрокидываться; обратно ящик побежал по проволоке порожний. "А что, если сесть в него? Вот страшно-то было бы!" - продолжало работать мое воображение.
Новичком во всей партии оказался я один, и Мишка не отходил от меня.
- Эта котловина разрезом называется, - пояснял он. - В самой-то середке давно до воды докопались, и робят там люди в непромокаемых сапогах. Вода-то студеная. А по бокам, кругом, видишь - уступы? Это забои. Кудельку там вот и добывают.
Постояв недолго у разреза, мы пошли искать подходящее место для постройки самодельного барака. Место нашли скоро. До захода солнца было еще далеко, и мы взялись за работу. Насобирали камней, старых досок, срубили в лесу несколько сосенок и принялись ладить барак.; Работали быстро, весело, и к сумеркам жилье было готово. На земляной пол мы с Фролкой набросали хвои, чтобы мягко было ногам.
Спать легли, даже не поужинав, чуть стемнело. И мужья с женами, и холостые парни - все улеглись на нары вповалку. Было тесно, и откуда-то сразу напрыгали блохи, но после дороги и работы даже блохи не помешали скоро уснуть.
Проснулся я утром не от петушиного пения, как бывало в деревне, а от побудного гудка, от железного рева, сотрясавшего воздух. Когда мы с Фролкой и Тимкой побежали к канаве умыться, уже кругом суетились люди: кто бежал с утиральником, кто с котелком. За дымом костров, разведенных у бараков, и реденькими соснами поднималось большое багровое солнце.
Анисья быстро вскипятила в котелке воду, бросила в нее сухарей, кусочек масла и позвала Павла и меня хлебать сухарницу.
Едва успел я вымыть в канаве котелок после завтрака, как над одной крышей по ту сторону разреза взлетел белый столбик пара и почти вместе с ним опять вырвался гудок, густой-густой, как будто он шел откуда-то из нутра земли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
- Привидение! - испуганно крикнул сзади меня Фролка.
И мы кинулись врассыпную.
На другой день вся Зарека говорила о привидении. Только один Балай слушал и ухмылялся себе в бороду. "Захотелось немножко ребятишек попужать", - признался он потом моей матери.
Долго бы еще говорили в Зареке о привидении, если бы вскоре не взбудоражило всю деревню другое происшествие.
Под вечер накануне крещенья ко мне прибежал Гришка и еще у ворот закричал:
- Семку на игрище убили! Пойдем смотреть!
Когда мы прибежали туда, Семка лежал на снегу возле крылечка с побелевшим, забрызганным кровью лицом. Во двор набежало много народу. Пришел и Семкин отец. Протискавшись вперед и сняв шапку, он со вздохом сказал:
- Может, и хорошо, что господь прибрал.
Все в деревне знали, что не было житья от Семки даже родному отцу. Их работник еще раньше рассказывал соседям, как однажды пьяный Семка поставил перед отцом две большие крынки простокваши и, сняв со стены ружье, пригрозил: "Хлебай, старый пес, а не выхлебаешь - застрелю! Не то давай денег на водку!" Был он у богатого отца один сын, избалованный, и работать не любил. По праздникам, да часто и в будни, он запрягал свою вороную кобылу и гонял взад-вперед по деревне, выкрикивая угрозы своим недругам. Из голенища у него торчала рукоятка ножа, через плечо висела заряженная берданка. Больше всего он враждовал со своими соседями, братьями Бараюшковыми. Один раз даже выстрелил к ним в окно, но дробь никого не задела. Связываться с Семкой охоты ни у кого не было. Даже смелые мужики старались его обходить. Самого Семки особенно не боялись, но он был в родстве с Митрием Заложновым.
Когда начало смеркаться, Семку положили в сани, накрыли холстиной и увезли домой. Народ стал расходиться, обсуждая случившееся.
- Кто убил-то? - спросила, идя впереди меня, тетка Фекла низовскую бабу.
- В драке убили. Семка-то будто с ножом кинулся на Спиридона, руку ему разрезал. А Гришка-горбун влез на полати и оттуда ударил Семку тупицей по голове. Тот и присел. Бараюшковы потом, видно, тоже чем-то стукнули его. Он душу богу и отдал. На двор-то, говорят, уже мертвого выбросили.
- Допрыгался, - спокойно заключила тетка Фекла, поправляя на голове шаль.
"Урядник приедет... Допрашивать будут..." - долетали до меня слова, но я уже не вслушивался в них, думая о том, как Семка ночью будет лежать в санях под холстиной.
Спать в этот вечер я лег рано, хотя и не хотелось: боялся.
- Ты что забрался на голбец1-то? - крикнула Анисья от шестка. - То шляешься до поздних петухов, а тут и стемнеть-то не успело как следует, а ты уж на голбце.
Я молчал.
- Не прикидывайся, не сопи - так-то мне и уснул сразу. Возьми-ка кусочек мелу да сходи наставь крестов.
В крещенскую ночь полагалось двери и ворота метить крестами, чтобы в избу и в пригоны не налезла нечистая сила.
Я спрыгнул с голбца, неохотно оделся и вышел из избы.
- Дверь в хлевушку не забудь! - крикнула мне вслед Анисья.
Наставив крестов на двери в амбарчик и в сени, я направился в пригон, но до овечьей хлевушки в конце пригона не дошел - т забоялся.
Вернувшись в избу, я снова залез на голбец и лег лицом к печи. Анисья больше ни о чем меня не спрашивала, и я скоро взаправду заснул; даже не слышал, как пришел засидевшийся у кого-то Павел.
Проснулся я утром от Анисьиной брани:
- Лентяй, бесстыжая харя, дверь у амбарчика всю искрестил, а дойти до хлевушки - ноги отсохли! Теперича нечистую-то силу оттудова ладаном не выживешь.
Я с Анисьей не пререкался. Спрыгнул с голбца, молча умылся из рукомойника, а днем ушел к матери.
(1 Голбец - лежанка, пристроенная к печи)
21. В ДРУГОЙ СЕМЬЕ
Засиделся я у матери долго.
Когда собрался уходить, было, должно быть, очень поздно, и Артемий сказал матери:
- Пускай Степанко остается ночевать - на голбце место свободное.
Я взглянул на мать.
- И верно, оставайся-ко ты у нас, не ходи туда, - подхватила она.
Я обрадовался: мне и самому уходить не хотелось. Снова присел на лавку, снял обутки, из которых торчали портянки, и полез на голбец. Христина еще раньше забралась на полати, Артемий с матерью ушли ночевать в баню, а Федор с Катериной постелили себе на полу.
Утром, когда напились чаю и Артемий с Федором куда-то уехали, я снова было собрался уходить, но пришел Балай и стал рассказывать, как в позапрошлую неделю он упустил из капкана волка.
- Поставить-то капкан поставил, - начал он, - а посмотреть на другой день не пошел, прогостил в Чорданцах у деверя, а волк-то возьми да и попадись в ту же ночь. Понятно, дожидаться меня не стал: отгрыз себе прихлопнутую лапу и был таков. Только кровь на снегу застыла.
- Жить-то всем охота! - со вздохом сказала мать, стоя возле шестка.
- Недолго пожил-то. Чорданские мужики через два дня вилами закололи! продолжал Балай. - К Елунину в хлевушку с другими волками забрался. Елунины ребята услышали, что собака под сенями из себя выходит, выскочили кто с чем и прямо к хлевушке. Смекнули, в чем дело. Волки, конечно, наутек, прямо через плетень. А мой-то перепрыгнуть и не смог, сорвался. Его и прикончили. Из культяпки все еще, сказывали, кровь сочилась.
- Елунины-то, поди, и не догадались, почему волк без лапы? - спросила мать.
- Деверь все им рассказал. Дивились. Обещали даже поставить полштофа отблагодарить. Волки у чорданских мужиков вот где сидят. - Балай похлопал себя по загривку. - Лес рядом. Как ночь, так они в деревню, по притонам шарить: у кого теленка уволокут, у кого овечек.
- Дядя Григорий, а волк с лошадью справится? - спросил я, придвигаясь на лавке поближе к Балаю.
- Не знаю, Степанко, может, и справится, но волки больше жеребяток уважают.
Рассказывал Балай про волков еще долго, и я опять никуда не ушел. Когда к полудню вернулись Артемий и Федор, Катерина стала собирать на стол, и меня оставили обедать.
Не ушел я от матери и после обеда. Когда стал у дверей одеваться, мать подошла ко мне и тихо сказала:
- Живи у нас, чего тебе бегать-то туда-сюда.
Я потоптался, глянул украдкой на Артемия и Федора и снял сермягу.
К новой семье, да и к новому месту я привык не сразу. Не один раз вечерами, уходя от Тимки или Сереги, я по привычке направлялся к своей старой избе и спохватывался только на полпути или у самых ее окошек. С досадой поворачивал обратно и шел в другой конец, Зареки.
Изба у Артемия была лучше нашей, во дворе стояла баня, топившаяся по-белому, да и хлеба сеял он вроде побольше, чем Павел, но из бедности выбиться тоже не мог. В зимние месяцы он портняжил, но по своей доброте, как говорила мать, брал за это мало, а чаще всего отрабатывал за старые долги.
Был он мужик смирный, не курил, пьяным тоже никто его в деревне не видел, но, когда все же случалось ему быть немножко во хмелю, он любил перед своей семьей побахвалиться:
- Ничего, шея у Артемки толстая, выдюжит - с голоду не помрем.
- Толстая... Вся в долгу, как в шелку, - шептала Федору Катерина, взятая из зажиточной семьи.
Пожив несколько недель у матери, я убедился, что семья Артемия совсем не такая дружная, как мне показалось вначале: Катерина и Федор не любили мою мать и за глаза, даже при мне, кололи ее словами. Артемий об этом знал и, в свою очередь, косился на них. Все это подогревалось еще постоянными нехватками.
Первая ссора при мне между Артемием и Федором произошла из-за денег. Поехал Федор в Камышлов с сеном. Продал его за три рубля, а денег домой не привез. Купил подошвы для сапог, полфунта сахару, пряников и Катерине на кофту. Все покупки, кроме пряников, которые были уже розданы, лежали на лавке, и мы знали, за что сколько уплачено. По подсчетам Артемия, тридцать копеек должно было остаться, но Федор никак не мог вспомнить, на что их потратил.
- Подушную староста спрашивает, Ивану Прокопьевичу задолжали, а ты и гривенника не привез в дом... - высказывал свое недовольство Артемий. - На прихоти деньги бросаешь! - выкрикнул он, глянув на синий в белую горошинку ситец на лавке. - Погоди большаком-то себя считать. Отца-то не похоронил еще.
Федор сидел на лавке красный, но отцу не перечил.
На этом, может, все бы и кончилось, если бы Федор нечаянно не выронил из кармана штанов еще одну покупку, которую он, видать, сегодня показывать не хотел: крошечные детские башмачки, купленные для годовалой дочки Евлаши.
Артемий вскипел.
- Отца обманываешь!.. Туфельки этой чертовке! - выкрикнул он и, должно быть, сам испугался сорвавшихся с языка нехороших слов, затрясся и закрыл лицо руками.
Федор вскочил:
- Не попрекай, тятя! На туфельки-то мы с Катериной, поди, заработали. А ежли кому мешаем в доме, можем уйти.
Артемий закричал, тоже вскочил и вырвал у себя клок волос. Христина, стоявшая у стола, схватилась за голову и заголосила. Мать подошла к Артемию и стала его успокаивать:
- Не тревожь ты себя. На сына кричишь-то. Артемий как-то сразу обмяк и опустился на лавку.
Все замолчали. Чувствовалось, что ссора кончилась.
Федор и Катерина сначала относились ко мне хорошо, не обижали. Вероятно, потому, что был я послушным, работы никакой не боялся и любил читать. Федор был тоже грамотный, да и Катерина немного умела читать, и к моему увлечению книжками они относились с похвалой. Но вскоре после той ссоры их словно подменили. Катерина стала придираться ко мне, подсмеиваться, а Федор - поглядывать косо. Я почувствовал, что мешаю им, но чем - не догадывался. Так бы, наверно, и не догадался, если бы как-то ночью не услышал их разговора.
Спал я снова на голбце, а они на полу. Ночь была светлая, и я отчего-то проснулся среди ночи.
- Туфельками попрекнул... - долетели до меня слова Катерины. - Сначала попреки, а потом из дому выживут, Степке всё отдадут.
Я лежал, боясь шевельнуться.
- Не отдадут - он тяте не родной, - шептал Федор.
- А ты Парасковье не родной. Вот и квиты, - продолжала сердито шептать Катерина. - У такого тихони, как ты, последние штаны отберут - ты и слова не скажешь!
- Тише... Нашла время... Степка-то, может, не спит, - урезонивал Федор.
Мне хотелось спрыгнуть с голбца, закричать: "Не надо мне вашего ничего!" Но я лежал, словно оцепеневший.
Я понял, что и в этой семье житья мне не будет.
22. НА КУДЕЛЬКЕ
У матери все же я прожил до самой весны и, насилу дождавшись, когда отсеемся, вместе с другими собрался на асбестовые прииски, или, как у нас говорили, на Кудельку. Собралось туда из Щипачей в этот раз человек сорок.
Других заработков на стороне у нас не было, и многие из нашей деревни ходили на прииски каждое лето. Как только отсеивались, котомку на плечи и целой артелью - туда. Возвращались только к сенокосу.
О приисках я наслышался много. Но рассказывали чаще всего о тамошних драках, об отчаянных парнях с кистенями или о том, как волковцы застали в кустах девку с парнем и вымазали ее дегтем. О самой же работе говорили мало: считали это неинтересным. И куделька, которую там добывали, мне представлялась в виде обыкновенной льняной кудели, какую прядут в деревне бабы и девки.
Семь верст до станции Пышминской мы прошли по утреннему холодку. Положив котомки на землю, мы уселись возле платформы вокруг Андрея Егоровича, который рассказывал что-то смешное. Поблизости от меня сидели Фролка, дядя Василий с Феклой, Лавруха, Мишка Косой, Павел с Анисьей, Тимка и чуть подальше - матрос Василий, недавно вернувшийся с флота по болезни. Сидел он на своем сундучке, с которым, должно быть, ходил и на военную службу; выделялся он между нами только тельняшкой с синими поперечными полосками да матросской бескозыркой, на которой уже не было ленточки.
Мимо нас по платформе прошел человек в узеньких брюках в обтяжку. Андрей ехидно ухмыльнулся:
- Ишь, какой тонконогий, кляп его возьми!
Все захохотали. Брюки у нас тогда никто не носил, и каждого в брюках, а не в домотканых штанах в синюю и красную нитку мы считали чужим, из господ.
Скоро за березовыми перелесками послышался свисток паровоза. Мы поднялись и, закидывая котомки за плечи, заторопились на платформу. Тяжело пыхтя и выпуская белый пар, перед нами прошел паровоз, за ним потянулись вагоны. Сначала мы не знали, в какой вагон садиться, но к нам подошел тот самый, в брюках, и направил нас в конец поезда, где виднелось несколько красных товарных вагонов.
На поезде я до этого ни разу не ездил и ждал чего-то необыкновенного, но ничего такого не оказалось. Павел подсобил мне залезть в вагон и бросил за мной мою котомку. Когда все уже были в вагоне, кто-то снаружи закрыл за нами дверь, и стало почти совсем темно. Полок и скамеек не было, и мы уселись прямо на полу. В тесноте и сутолоке я даже не заметил, как тронулся поезд. Только по вздрагиванию вагона я догадался потом, что мы едем...
С поезда мы сошли на станции Грязновской. Пройдя с версту реденьким березняком и миновав большое село, свернули в темный сосновый лес, на пыльную таежную дорогу. До приисков оставалось еще больше тридцати верст.
С самого же начала кое-кто стал отставать: одни быстро натерли себе ноги, у других были слишком тяжелые котомки. Мы с Павлом и Мишкой шли впереди.
- Ходить надо умеючи. Ноги в коленках сильно не сгибай: устанут скоро, - наставлял меня Мишка. - Смотри, как я иду!
Он действительно шел легко, собранно, и мы с Павлом еле за ним поспевали.
Вскоре нас обогнала коляска, запряженная парой лошадей, в которой сидел человек в шляпе. Впереди и сзади коляски скакало по одному стражнику.
- Деньги везут, - пояснил Мишка. - С охраной. Боятся так-то. Лонись1, говорят, кассу на приисках во время получки ограбили. В черных масках и с револьверами трое ворвались. Бумажные деньги, говорят, себе забрали, а серебро и медяки пригоршнями побросали народу. "Берите! - кричали. - Все ваше!" Люди, конечно, кинулись подбирать деньги, началась свалка, а те - по коням и в лес.
(1 Лонись - прошлым летом. )
- А охрана? - спросил Павел.
- Охрана? - презрительно махнул рукой Мишка. - Попрятались. Вот-те и охрана. Главаря шайки тут вся полиция, говорят, знает, да тронуть боятся.
День начинался жаркий. Солнце уже палило вовсю, и мы свернули в тень, на боковую тропинку, вилявшую между сосен, и пошли гуськом уже молча. В нагретом воздухе пахло смолой и лесными травами...
На прииски пришли только под вечер. Лес как-то сразу поредел, и сквозь жиденькие голые сосны я увидел однообразные серые постройки, а за ними целые горы щебня и камня.
- Вот и Куделька, - показал рукой Мишка. - Тоскливое, брат, место: камень да бараки.
Скоро мы подошли к очень глубокой котловине, в которой, как муравьи, копошились люди, и вся она звенела и стучала. По проволоке двигался над ней какой-то большой железный ящик с камнями. "А вдруг опрокинется и побьет людей!" - мелькнуло у меня в голове. Но опрокинулся он только за краем котловины, где, видать, и полагалось ему опрокидываться; обратно ящик побежал по проволоке порожний. "А что, если сесть в него? Вот страшно-то было бы!" - продолжало работать мое воображение.
Новичком во всей партии оказался я один, и Мишка не отходил от меня.
- Эта котловина разрезом называется, - пояснял он. - В самой-то середке давно до воды докопались, и робят там люди в непромокаемых сапогах. Вода-то студеная. А по бокам, кругом, видишь - уступы? Это забои. Кудельку там вот и добывают.
Постояв недолго у разреза, мы пошли искать подходящее место для постройки самодельного барака. Место нашли скоро. До захода солнца было еще далеко, и мы взялись за работу. Насобирали камней, старых досок, срубили в лесу несколько сосенок и принялись ладить барак.; Работали быстро, весело, и к сумеркам жилье было готово. На земляной пол мы с Фролкой набросали хвои, чтобы мягко было ногам.
Спать легли, даже не поужинав, чуть стемнело. И мужья с женами, и холостые парни - все улеглись на нары вповалку. Было тесно, и откуда-то сразу напрыгали блохи, но после дороги и работы даже блохи не помешали скоро уснуть.
Проснулся я утром не от петушиного пения, как бывало в деревне, а от побудного гудка, от железного рева, сотрясавшего воздух. Когда мы с Фролкой и Тимкой побежали к канаве умыться, уже кругом суетились люди: кто бежал с утиральником, кто с котелком. За дымом костров, разведенных у бараков, и реденькими соснами поднималось большое багровое солнце.
Анисья быстро вскипятила в котелке воду, бросила в нее сухарей, кусочек масла и позвала Павла и меня хлебать сухарницу.
Едва успел я вымыть в канаве котелок после завтрака, как над одной крышей по ту сторону разреза взлетел белый столбик пара и почти вместе с ним опять вырвался гудок, густой-густой, как будто он шел откуда-то из нутра земли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9