Бросив на мокрое сено несколько пригоршней, я отставил мешок с отрубями в сторону. Фомка покачал головой:
- Хозяину угодить стараешься? Отрубей хозяйских жалеешь? На конях-то тебе робить! Кони сыты - работа легче.
Я снова придвинул мешок и стал бросать отруби в колоду. Фомка помог перемешать сено.
- Ты в работниках-то первый год живешь, а я - пятый. Нагляделся на всяких хозяев, - продолжал Фомка. - Заговаривать зубы Матвей, видать, мастер, добрячком прикидывается, а борноволока заставляет мешанину коням замешивать, как большого парня. У Матвея только лошадей и пашни поменьше, чем у Сидорова, а так... один черт!..
Фомка махнул рукой и пошел на свой двор.
"Это он осерчал на Матвея, когда мы боролись, потому так и говорит о нем", - подумал я, идя в избу.
На другой день мы поехали с хозяином боронить.
Еще из разговора за столом я узнал, что едем куда-то к железной дороге, где проходят поезда.
Едва успели мы на поле распрячь лошадей и снять с телеги бороны, как за ближним лесом послышался какой-то непонятный шум. Я насторожился, повернувшись в ту сторону.
- Поезд идет! - оживился хозяин.
Из-за леса вынырнул паровоз, и за ним замелькали вагоны. Я оторопел.
На станции Пышминской, куда мы однажды приезжали с матерью, я видел паровоз "кукушку". Он бегал взад-вперед возле станции и часто свистел, закопченный, с высокой трубой. Я решил тогда, что это и был поезд.
- Разве поезда такие длинные бывают? - удивленно спросил я хозяина. Я коротенький видел.
- Коротенькие тут не ходят, - засмеялся хозяин и похлопал меня по плечу.
Боронить он сначала стал сам, а мне велел смотреть. Получалось у него очень хорошо: бороны шли ровно-ровно, как по ниточке.
Пройдя взад-вперед три - четыре гона, он позвал меня:
- Садись, орел! Действуй теперь самостоятельно. Он помог мне сесть на Гнедка и пошел к телеге. Сердце у меня колотилось. Дома боронил я много раз, но там на пашню ездил с братом или с матерью, а тут - с хозяином. Вдруг ему не понравится!
Но все вроде пошло хорошо. Проехал я от межи к меже несколько раз, а бороны не кривляли, дорожки от зубьев ложились как будто ровно.
Так бы, наверно, и продолжалась моя бороньба, если бы не подошел к хозяину какой-то мужик. Поздоровавшись, они сели рядышком у телеги и закурили. Разговора их вначале я не слышал. Но скоро до моих ушей стали доноситься отдельные слова: "Маньчжурия", "японцы", "гаолян". Я догадался, что это хозяин рассказывает про войну, и стал Прислушиваться. Ровняясь с телегой, я каждый раз придерживал Гнедка и чуточку приворачивал к телеге, чтобы побольше расслышать.
Рассказывал хозяин долго. Не по одной закрутке махорки спалили они за это время.
Когда же мужик попрощался и скрылся за бугром, хозяин почесал поясницу, глянул на дальнюю тучку над лесом и пошел ко мне, на пашню.
Пройдя бороненное, он остановился, посмотрел вправо и влево и стал поджидать меня.
- Ты что это, парень, окосел, что ли? - заругался хозяин. - Как боронишь?! Что это за кривулина такая? - показывал он на пашню. - Боронить не умеешь! Думаешь, в работниках жить - только шаньги есть?
Я понуро глядел на гриву Гнедка.
19. НА ПАШНЕ
Я уже не помнил, который раз мы ночевали в поле.
Холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Хозяин постелил на землю, около пашни, сено, бросил на него потник и уложил меня спать. С шутками и прибаутками он укутал меня потеплее и ушел к телеге.
Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что хозяин снова запряг лошадей и стал боронить. Слышались его негромкие покрикивания на лошадей то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни. "Почему он боронит, ведь кони устали?" - мелькнуло в голове. Но скоро все оборвалось...
- Вставай, Степанко! Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. Смотри, сколько оно красных яичек на потник рассыпало... - приговаривал хозяин, тряся меня за плечо.
Я открыл глаза. Над черной пашней показался краешек солнца. Лошади стояли, уже запряженные в бороны.
Весна была холодная. Когда начали сеять, в лесных овражках и под кустами черемухи еще лежали ледяные корки. Обутки на мне давно разбились, и работал я в поле босиком. Ноги снова покрылись цыпками, на лодыжках и на суставах пальцев вскочили нарывы.
Усевшись поудобнее на широкую спину Гнедка, я тронул поводья. Заскрипели тугие гужи, зазвякали железные кольца на вальках, и бороны то плавно, то подскакивая на комьях, пошли по кромке небороненной пашни. Хозяин стоял на меже, насвистывал "Солдатушки, браво-ребятушки" и, должно быть, смотрел, ровно ли идут бороны. Но когда я на другом конце пашни повернул коней обратно, его там уже не было: он лег на телегу спать.
Солнце стояло еще у самой земли; длинные тени от лошадей и от меня доставали до того березового леска, у которого стояла телега. Сидел я на Гнедке, должно быть, еще нахохленный, заспанный, но, когда снова повернул коней навстречу солнцу, стало сразу веселее...
Пока хозяин спал, я перепел все частушки и песни, какие знал, даже и ту, которую придумал сам зимой на масленице.
Нравилась мне в нашей деревне, на Низу, голубоглазая, светловолосая девочка Дуня, моя ровня. На масленице мы целой оравой ездили по деревне и горланили частушки. Когда поравнялись с избой, где жила Дуня, мне захотелось спеть такое, чтобы Дуня догадалась, что это про нее, но ничего подходящего я не знал и решил тут же что-нибудь придумать сам и спеть, пока не проехали Дунину избу. Но лошадь бежала быстро, и сложить я успел только две строчки:
Против милочки пройду,
Сердечушко взбугруется.
Нехитрые эти слова я не спел, а скорее прокричал, глядя на знакомые окна с голубыми наличниками. Ребята подхватили их дружно и даже приукрасили:
Против милочки пройду,
Сердечушко взбугруется.
Ну-да, ну-да, ну-да, ну,
Сердечушко взбугруется.
Проснулся хозяин, когда я на повороте зацепил бороной за борону и обругал нерасторопного Гнедка.
Глянув на солнце и покопавшись в узелках на телеге, хозяин позвал меня завтракать. Присев у разостланной на земле скатёрки, мы отломили по большому куску от калача и облупили по яйцу. Глянув на меня, хозяин недовольно заговорил:
- Долго что-то ковыряемся мы с тобой, Степка. У Сидорова побольше нашего пашни, а, сказывают, отсеялся. Надо кончать сегодня с бороньбой-то, завтра пахать начнем.
Позавтракав и закурив, он повеселел.
- Ладно, действуй, орел, дальше, солнце-то вон уж где. - Он показал рукой на макушки осинника за дальним полем. - Только не все время сиди на Гнедке-то, поводил бы и в поводу. Думаешь, легко возить-то тебя?
Я опустил глаза. "Больно мне нужно! Я и вовсе не сяду на твоего Гнедка", - хотелось мне сердито сказать хозяину, но я промолчал... На Гнедка в этот день я больше не садился.
На пашне то и дело попадались твердые большие комья, и как я ни старался ступать осторожно, часто так ударялся о них болячками, что тут же, остановив Гнедка, садился на пашню и корчился от боли, обхватив руками ушибленную ногу, измазанную гноем и землей.
В обеденную пору лошадей в этот день распрягали ненадолго - только чтобы покормить овсом и сводить на водопой, и все же боронить кончил я только в потемках.
Еще никогда не уставал я так, как в этот раз. Присев к телеге, после того как распрягли лошадей, я прислонился к переднему колесу и сразу заснул. Хозяин уложил меня на разостланное сено, укрыв тем же рваным полушубком, под которым я спал и вчера, но ничего этого я не слышал.
Укладывал он меня, наверно, с теми же шутками и прибаутками, что и вчера, но поспать как следует не дал, разбудил задолго до рассвета, надумав пахать при месяце. Вылезать из-под теплого полушубка было неохота, но раздумывать долго не пришлось: хозяин сдернул с меня полушубок и бросил на телегу. Ежась от холода, я быстро надел сермягу.
Лошадей запрягли "гусем": Гнедка - коренником, Буланку - впереди. Сидел я, когда пахали, всегда на Буланке.
Месяц, поднявшийся над березовым перелеском, залил все неясным, мутноватым светом; над болотом и над кустарником стоял белый туман.
Сделав несколько заходов, хозяин сбросил зипун.
- Не клюй носом, веселей держись! - подбодрил он меня.
Но не клевать носом я не мог. Дрема так и клонила меня к шее Буланки, который сразу замедлял шаг, как только переставал чувствовать повод. Когда же дрема одолела меня совсем, за моей спиной в дугу коренного со стуком ударился комок земли.
- Хватит дрыхнуть! - закричал сзади хозяин. - Не в гости приехал - в работниках живешь!
Я встрепенулся и стал колотить Буланку пятками по бокам.
- Что во сне-то видел? - грубовато, но уже примирительно спросил хозяин.
Я промолчал.
"Хорошо тебе... выспался днем-то", - с обидой подумал я.
Месяц над полем поднялся совсем высоко, но светать еще не начинало.
20. ЗИМОЙ
Как ни долго тянулось лето в работниках, но оно прошло, прошли и унылые осенние недели с туманами и холодными утренними зорями, когда я вместе с филатовскими ребятишками пас коров.
После покрова, когда уже выпал снег, я вернулся в свою деревню. Еще по дороге я узнал от людей, что мать вышла замуж за старого вдовца, портного Артемия, жившего в Зареке по соседству с Трифонихой. У моста через Калиновку мне навстречу попалась тетка Фекла. Остановившись, она пригорюнилась и даже прослезилась:
- Как жить-то будешь теперь, Степанушке? Изведет Анисья тебя. Парасковью-то ведь она из дому выжила. А то разве пошла бы мать за Артемия? Бросила бы тебя?
Я задумался: "Куда же мне пойти? К брату?.. К матери?.."
Пошел было к матери, но, дойдя до их двора, повернул обратно: побоялся Артемия и его женатого сына Федора. Перелез через изгородь и прямиком через огороды пошел к брату.
Дома застал одну Анисью. Она сидела на лавке и качала деревянную зыбку. Встретила она меня приветливо, подала поесть. Павел, узнал я от Анисьи, уехал по дрова.
- Маменька-то бросила тебя, сиротинку... - начала было Анисья жалостливо и даже утерла глаза краешком запона1, но сразу куда-то заторопилась и заставила меня сидеть с Алешкой. (1 3 а по н - фартук.)
Глянув из окна на побелевшую поскотину с одинокой березкой на бугорке, на Чорданский лес, запыленный добела первым снегом, я стал ходить по скрипучим половицам, чисто выскобленным и застеленным пестрыми половиками, осматривая все уголки в избе. Ничего вроде в ней с прошлой зимы и не изменилось, но без матери все стало как бы чужим.
Подойдя тихонько к зыбке и раздвинув над ней красную с петухами занавеску, я с любопытством глянул на Алешку. Прошлой зимой он был совсем беленький и еще без бровей, а сейчас - румяный и черномазый.
Может, от скрипа половиц, а может, оттого, что я долго на него смотрел, Алешка проснулся и заплакал. Я стал качать зыбку, но он не унимался, рожок тоже не брал, вертел головой и ревел все громче.
Сосок от коровьего вымени, надетый на кончик рожка, должно быть, ни разу не промывался, и от него ударяло в нос кислым запахом.
Когда Алешка охрип от крика, вернулась Анисья, а вскоре приехал из лесу и Павел. Я быстро надел сермягу и выбежал ему навстречу во двор. Павел обрадовался, заулыбался, но, узнав, что из Филатова я пришел пешком, глянул на мои разбитые обутки и молча стал распрягать Игреньку.
О матери не поминали, словно сговорились.
Вечером я побежал к Сереге. Отец его как раз вчера ездил в Камышлов и привез новую книжку - "Шут Балакирев". Сам Кузьма читал медленно, по складам, и всегда, бывало, заставлял нас по очереди читать вслух. Засиделись мы в этот раз над смешной книжкой до петухов, и дома мне пришлось долго стучаться в дверь: брат и Анисья спали. Выскочив в сени в нижней посконной1 рубахе и босиком, Анисья сердито загремела деревянной задвижкой. (1 Посконная - холщовая.)
- Шлялся бы дольше! Не нанялась я тебе открывать по ночам-то! ворчала она, залезая на полати.
На другой день я не утерпел: пошел повидаться с матерью. Напротив мельницы меня обогнал на санях Митрий Степанович. Поравнявшись с избой Артемия, он закричал:
- Сватья Парасковья, Степанко идет!
Я видел, как мать выскочила на крылечко и глянула на дорогу, ища меня глазами.
Встретила она меня молча, утирая рукавом слезы. Я тоже молчал, не находя слов от радости.
Когда я за матерью вошел в избу, все сидели за столом, завтракали. Я поздоровался и стал у порога.
- Раздевайся, садись с нами за стол, - ласково сказала мать, беря у меня из рук шапку.
- Веди-ка его сюда, Парасковья, - нараспев проговорил Артемий, оглядывая меня.
Я несмело прошел вперед.
- Садись, поешь с нами, - так же певуче и мягко продолжал Артемий. Крестя, подвинься, дай место.
Я сел за стол. Мать подала мне деревянную ложку.
Семья у Артемия была не маленькая: напротив меня сидел Федор, рядом с ним его жена Катерина с девочкой на руках, слева от меня, спиной к окошку, сидела большеглазая, красивая девочка - Христина, постарше меня года на три, по которой сохли все ребята в Зареке.
- Не зевай, гостенек, работай ложкой-то, а то голодный останешься: народ у нас за столом дружный, - пошутил Федор, придвигая ко мне большую чугунную жаренку с мелко накрошенной румяной картошкой.
Глянув на него, я тоже поддел полную ложку.
"Вроде смирёной, а Семки с вилами не испугался", - подумал я о Федоре, вспомнив давнишнюю драку, когда Федор прогнал Семку, набежавшего с железными вилами на Митрия Степановича.
Когда мы вылезли из-за стола и покрестились на иконы, я собрался уходить.
- Куда торопишься-то? Посиди, - встрепенулась мать.
Я не сказал матери, что Анисья долго ходить не велела, и присел на лавку.
Скоро началась настоящая зима. Снегу намело вровень с плетнями.
Каждое утро мимо наших окон проходил Гришка, придерживая на боку ученическую сумку, туго набитую книжками. Только теперь он не останавливался против нашей избы и не кликал меня, как бывало раньше. В школу я не ходил: не в чем было выйти. Из Филатова я пришел в дырявых Марфиных обутках, и, кроме них, никакой другой обуви у меня не было. Сермяга, в которой я ходил прошлую зиму, тоже за лето совсем истрепалась.
Иногда мать давала мне свои расписанные красным узором казанские пимы, купленные, видать, Артемием, и в них тепло и мягко было ногам, какой бы ни был мороз. Но пимы нужны были матери самой, да она и побаивалась часто давать их мне - берегла.
Подошли святки с ясными морозными вечерами, с игрищами, ряжеными, с гаданьями, и усидеть дома было невозможно. Если мать не давала пимы, я выпрашивал у Павла бахилы и пропадал с ребятами до самой полуночи.
На игрище в эти святки собирались в большой старой избе, на Низу. В первый же день рождества пришло много парней и девок. Бойкие и красивые верхохонские ребята - Радька Филин и Ванька Кузнецов - подсели к низовским девкам, потчевали их орехами, смеялись, но парней низовских насмешками верхохоны не задевали: боялись братьев Бараюшковых - Спиридона и Сергея. Все знали, что широкогрудый и черноусый Спиридон, недавно вернувшийся с военной службы, один раз на лугу поборол даже Митрия Заложнова. Сергей, прозванный за смуглоту Аржаным, был намного моложе брата, но тоже жилистый и проворный.
На самом почетном месте, в переднем углу, сидел гармонист Гришка-горбун и в лад гармошке с малиновым мехом притопывал ногой, моргая маленькими медвежьими глазками. Длилась бесконечная кадриль, которую плясали четыре пары. После кадрили Гришка заиграл польку, а Ванька Кузнецов стал ему подпевать:
Нынче полечку танцуют
В Питербурге и Москве,
Потихоньку начинают
В Щипачевском уголке.
Глядя на взрослых парней на игрище, мы тоже стали собираться у девчонок, где не было дома больших, играли в жмурки, рассказывали про страшное или рядились. Девчонки наводили себе сажей усы, надевали шапки, а ребята повязывались платками или приделывали из кудели бороды. Смеялись, кричали, меняя голоса, и даже бегали показаться соседям: узнают ли?
Один раз, только уже без девчонок, мы гадали. Фролка сбегал домой за скалкой, и мы стали по очереди крутить ею в срубе колодца. По тому, как стучала скалка о стенки колодца, будто бы можно было узнать, какое будет имя у твоей жены. Первым гадал Ванька Маяло. Повернувшись к нам от колодца и поправляя съехавшую на глаза шапку, он вполголоса сказал:
- Христина! Прямо так вот и выговаривало.
По всему было видно, что и другим ребятам слышалось из колодца то же самое, только они не признавались. Когда над колодцем наклонился я, скалка выстукивала совсем другое. "Авдотья, Авдотья, Авдотья", - ясно слышалось мне, и сердце замирало. "Дуня!" - радостно подумал я, но ребятам тоже не признался.
Как-то ночью, когда шли мы целой оравой вдоль За-реки, нам показалось привидение. Ночь была морозная, лунная, вся пронизанная белой колючей мглой. Недалеко от избы Балая нам послышалось, что навстречу кто-то идет, но разглядеть сразу мы ничего не могли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9
- Хозяину угодить стараешься? Отрубей хозяйских жалеешь? На конях-то тебе робить! Кони сыты - работа легче.
Я снова придвинул мешок и стал бросать отруби в колоду. Фомка помог перемешать сено.
- Ты в работниках-то первый год живешь, а я - пятый. Нагляделся на всяких хозяев, - продолжал Фомка. - Заговаривать зубы Матвей, видать, мастер, добрячком прикидывается, а борноволока заставляет мешанину коням замешивать, как большого парня. У Матвея только лошадей и пашни поменьше, чем у Сидорова, а так... один черт!..
Фомка махнул рукой и пошел на свой двор.
"Это он осерчал на Матвея, когда мы боролись, потому так и говорит о нем", - подумал я, идя в избу.
На другой день мы поехали с хозяином боронить.
Еще из разговора за столом я узнал, что едем куда-то к железной дороге, где проходят поезда.
Едва успели мы на поле распрячь лошадей и снять с телеги бороны, как за ближним лесом послышался какой-то непонятный шум. Я насторожился, повернувшись в ту сторону.
- Поезд идет! - оживился хозяин.
Из-за леса вынырнул паровоз, и за ним замелькали вагоны. Я оторопел.
На станции Пышминской, куда мы однажды приезжали с матерью, я видел паровоз "кукушку". Он бегал взад-вперед возле станции и часто свистел, закопченный, с высокой трубой. Я решил тогда, что это и был поезд.
- Разве поезда такие длинные бывают? - удивленно спросил я хозяина. Я коротенький видел.
- Коротенькие тут не ходят, - засмеялся хозяин и похлопал меня по плечу.
Боронить он сначала стал сам, а мне велел смотреть. Получалось у него очень хорошо: бороны шли ровно-ровно, как по ниточке.
Пройдя взад-вперед три - четыре гона, он позвал меня:
- Садись, орел! Действуй теперь самостоятельно. Он помог мне сесть на Гнедка и пошел к телеге. Сердце у меня колотилось. Дома боронил я много раз, но там на пашню ездил с братом или с матерью, а тут - с хозяином. Вдруг ему не понравится!
Но все вроде пошло хорошо. Проехал я от межи к меже несколько раз, а бороны не кривляли, дорожки от зубьев ложились как будто ровно.
Так бы, наверно, и продолжалась моя бороньба, если бы не подошел к хозяину какой-то мужик. Поздоровавшись, они сели рядышком у телеги и закурили. Разговора их вначале я не слышал. Но скоро до моих ушей стали доноситься отдельные слова: "Маньчжурия", "японцы", "гаолян". Я догадался, что это хозяин рассказывает про войну, и стал Прислушиваться. Ровняясь с телегой, я каждый раз придерживал Гнедка и чуточку приворачивал к телеге, чтобы побольше расслышать.
Рассказывал хозяин долго. Не по одной закрутке махорки спалили они за это время.
Когда же мужик попрощался и скрылся за бугром, хозяин почесал поясницу, глянул на дальнюю тучку над лесом и пошел ко мне, на пашню.
Пройдя бороненное, он остановился, посмотрел вправо и влево и стал поджидать меня.
- Ты что это, парень, окосел, что ли? - заругался хозяин. - Как боронишь?! Что это за кривулина такая? - показывал он на пашню. - Боронить не умеешь! Думаешь, в работниках жить - только шаньги есть?
Я понуро глядел на гриву Гнедка.
19. НА ПАШНЕ
Я уже не помнил, который раз мы ночевали в поле.
Холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Хозяин постелил на землю, около пашни, сено, бросил на него потник и уложил меня спать. С шутками и прибаутками он укутал меня потеплее и ушел к телеге.
Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что хозяин снова запряг лошадей и стал боронить. Слышались его негромкие покрикивания на лошадей то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни. "Почему он боронит, ведь кони устали?" - мелькнуло в голове. Но скоро все оборвалось...
- Вставай, Степанко! Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. Смотри, сколько оно красных яичек на потник рассыпало... - приговаривал хозяин, тряся меня за плечо.
Я открыл глаза. Над черной пашней показался краешек солнца. Лошади стояли, уже запряженные в бороны.
Весна была холодная. Когда начали сеять, в лесных овражках и под кустами черемухи еще лежали ледяные корки. Обутки на мне давно разбились, и работал я в поле босиком. Ноги снова покрылись цыпками, на лодыжках и на суставах пальцев вскочили нарывы.
Усевшись поудобнее на широкую спину Гнедка, я тронул поводья. Заскрипели тугие гужи, зазвякали железные кольца на вальках, и бороны то плавно, то подскакивая на комьях, пошли по кромке небороненной пашни. Хозяин стоял на меже, насвистывал "Солдатушки, браво-ребятушки" и, должно быть, смотрел, ровно ли идут бороны. Но когда я на другом конце пашни повернул коней обратно, его там уже не было: он лег на телегу спать.
Солнце стояло еще у самой земли; длинные тени от лошадей и от меня доставали до того березового леска, у которого стояла телега. Сидел я на Гнедке, должно быть, еще нахохленный, заспанный, но, когда снова повернул коней навстречу солнцу, стало сразу веселее...
Пока хозяин спал, я перепел все частушки и песни, какие знал, даже и ту, которую придумал сам зимой на масленице.
Нравилась мне в нашей деревне, на Низу, голубоглазая, светловолосая девочка Дуня, моя ровня. На масленице мы целой оравой ездили по деревне и горланили частушки. Когда поравнялись с избой, где жила Дуня, мне захотелось спеть такое, чтобы Дуня догадалась, что это про нее, но ничего подходящего я не знал и решил тут же что-нибудь придумать сам и спеть, пока не проехали Дунину избу. Но лошадь бежала быстро, и сложить я успел только две строчки:
Против милочки пройду,
Сердечушко взбугруется.
Нехитрые эти слова я не спел, а скорее прокричал, глядя на знакомые окна с голубыми наличниками. Ребята подхватили их дружно и даже приукрасили:
Против милочки пройду,
Сердечушко взбугруется.
Ну-да, ну-да, ну-да, ну,
Сердечушко взбугруется.
Проснулся хозяин, когда я на повороте зацепил бороной за борону и обругал нерасторопного Гнедка.
Глянув на солнце и покопавшись в узелках на телеге, хозяин позвал меня завтракать. Присев у разостланной на земле скатёрки, мы отломили по большому куску от калача и облупили по яйцу. Глянув на меня, хозяин недовольно заговорил:
- Долго что-то ковыряемся мы с тобой, Степка. У Сидорова побольше нашего пашни, а, сказывают, отсеялся. Надо кончать сегодня с бороньбой-то, завтра пахать начнем.
Позавтракав и закурив, он повеселел.
- Ладно, действуй, орел, дальше, солнце-то вон уж где. - Он показал рукой на макушки осинника за дальним полем. - Только не все время сиди на Гнедке-то, поводил бы и в поводу. Думаешь, легко возить-то тебя?
Я опустил глаза. "Больно мне нужно! Я и вовсе не сяду на твоего Гнедка", - хотелось мне сердито сказать хозяину, но я промолчал... На Гнедка в этот день я больше не садился.
На пашне то и дело попадались твердые большие комья, и как я ни старался ступать осторожно, часто так ударялся о них болячками, что тут же, остановив Гнедка, садился на пашню и корчился от боли, обхватив руками ушибленную ногу, измазанную гноем и землей.
В обеденную пору лошадей в этот день распрягали ненадолго - только чтобы покормить овсом и сводить на водопой, и все же боронить кончил я только в потемках.
Еще никогда не уставал я так, как в этот раз. Присев к телеге, после того как распрягли лошадей, я прислонился к переднему колесу и сразу заснул. Хозяин уложил меня на разостланное сено, укрыв тем же рваным полушубком, под которым я спал и вчера, но ничего этого я не слышал.
Укладывал он меня, наверно, с теми же шутками и прибаутками, что и вчера, но поспать как следует не дал, разбудил задолго до рассвета, надумав пахать при месяце. Вылезать из-под теплого полушубка было неохота, но раздумывать долго не пришлось: хозяин сдернул с меня полушубок и бросил на телегу. Ежась от холода, я быстро надел сермягу.
Лошадей запрягли "гусем": Гнедка - коренником, Буланку - впереди. Сидел я, когда пахали, всегда на Буланке.
Месяц, поднявшийся над березовым перелеском, залил все неясным, мутноватым светом; над болотом и над кустарником стоял белый туман.
Сделав несколько заходов, хозяин сбросил зипун.
- Не клюй носом, веселей держись! - подбодрил он меня.
Но не клевать носом я не мог. Дрема так и клонила меня к шее Буланки, который сразу замедлял шаг, как только переставал чувствовать повод. Когда же дрема одолела меня совсем, за моей спиной в дугу коренного со стуком ударился комок земли.
- Хватит дрыхнуть! - закричал сзади хозяин. - Не в гости приехал - в работниках живешь!
Я встрепенулся и стал колотить Буланку пятками по бокам.
- Что во сне-то видел? - грубовато, но уже примирительно спросил хозяин.
Я промолчал.
"Хорошо тебе... выспался днем-то", - с обидой подумал я.
Месяц над полем поднялся совсем высоко, но светать еще не начинало.
20. ЗИМОЙ
Как ни долго тянулось лето в работниках, но оно прошло, прошли и унылые осенние недели с туманами и холодными утренними зорями, когда я вместе с филатовскими ребятишками пас коров.
После покрова, когда уже выпал снег, я вернулся в свою деревню. Еще по дороге я узнал от людей, что мать вышла замуж за старого вдовца, портного Артемия, жившего в Зареке по соседству с Трифонихой. У моста через Калиновку мне навстречу попалась тетка Фекла. Остановившись, она пригорюнилась и даже прослезилась:
- Как жить-то будешь теперь, Степанушке? Изведет Анисья тебя. Парасковью-то ведь она из дому выжила. А то разве пошла бы мать за Артемия? Бросила бы тебя?
Я задумался: "Куда же мне пойти? К брату?.. К матери?.."
Пошел было к матери, но, дойдя до их двора, повернул обратно: побоялся Артемия и его женатого сына Федора. Перелез через изгородь и прямиком через огороды пошел к брату.
Дома застал одну Анисью. Она сидела на лавке и качала деревянную зыбку. Встретила она меня приветливо, подала поесть. Павел, узнал я от Анисьи, уехал по дрова.
- Маменька-то бросила тебя, сиротинку... - начала было Анисья жалостливо и даже утерла глаза краешком запона1, но сразу куда-то заторопилась и заставила меня сидеть с Алешкой. (1 3 а по н - фартук.)
Глянув из окна на побелевшую поскотину с одинокой березкой на бугорке, на Чорданский лес, запыленный добела первым снегом, я стал ходить по скрипучим половицам, чисто выскобленным и застеленным пестрыми половиками, осматривая все уголки в избе. Ничего вроде в ней с прошлой зимы и не изменилось, но без матери все стало как бы чужим.
Подойдя тихонько к зыбке и раздвинув над ней красную с петухами занавеску, я с любопытством глянул на Алешку. Прошлой зимой он был совсем беленький и еще без бровей, а сейчас - румяный и черномазый.
Может, от скрипа половиц, а может, оттого, что я долго на него смотрел, Алешка проснулся и заплакал. Я стал качать зыбку, но он не унимался, рожок тоже не брал, вертел головой и ревел все громче.
Сосок от коровьего вымени, надетый на кончик рожка, должно быть, ни разу не промывался, и от него ударяло в нос кислым запахом.
Когда Алешка охрип от крика, вернулась Анисья, а вскоре приехал из лесу и Павел. Я быстро надел сермягу и выбежал ему навстречу во двор. Павел обрадовался, заулыбался, но, узнав, что из Филатова я пришел пешком, глянул на мои разбитые обутки и молча стал распрягать Игреньку.
О матери не поминали, словно сговорились.
Вечером я побежал к Сереге. Отец его как раз вчера ездил в Камышлов и привез новую книжку - "Шут Балакирев". Сам Кузьма читал медленно, по складам, и всегда, бывало, заставлял нас по очереди читать вслух. Засиделись мы в этот раз над смешной книжкой до петухов, и дома мне пришлось долго стучаться в дверь: брат и Анисья спали. Выскочив в сени в нижней посконной1 рубахе и босиком, Анисья сердито загремела деревянной задвижкой. (1 Посконная - холщовая.)
- Шлялся бы дольше! Не нанялась я тебе открывать по ночам-то! ворчала она, залезая на полати.
На другой день я не утерпел: пошел повидаться с матерью. Напротив мельницы меня обогнал на санях Митрий Степанович. Поравнявшись с избой Артемия, он закричал:
- Сватья Парасковья, Степанко идет!
Я видел, как мать выскочила на крылечко и глянула на дорогу, ища меня глазами.
Встретила она меня молча, утирая рукавом слезы. Я тоже молчал, не находя слов от радости.
Когда я за матерью вошел в избу, все сидели за столом, завтракали. Я поздоровался и стал у порога.
- Раздевайся, садись с нами за стол, - ласково сказала мать, беря у меня из рук шапку.
- Веди-ка его сюда, Парасковья, - нараспев проговорил Артемий, оглядывая меня.
Я несмело прошел вперед.
- Садись, поешь с нами, - так же певуче и мягко продолжал Артемий. Крестя, подвинься, дай место.
Я сел за стол. Мать подала мне деревянную ложку.
Семья у Артемия была не маленькая: напротив меня сидел Федор, рядом с ним его жена Катерина с девочкой на руках, слева от меня, спиной к окошку, сидела большеглазая, красивая девочка - Христина, постарше меня года на три, по которой сохли все ребята в Зареке.
- Не зевай, гостенек, работай ложкой-то, а то голодный останешься: народ у нас за столом дружный, - пошутил Федор, придвигая ко мне большую чугунную жаренку с мелко накрошенной румяной картошкой.
Глянув на него, я тоже поддел полную ложку.
"Вроде смирёной, а Семки с вилами не испугался", - подумал я о Федоре, вспомнив давнишнюю драку, когда Федор прогнал Семку, набежавшего с железными вилами на Митрия Степановича.
Когда мы вылезли из-за стола и покрестились на иконы, я собрался уходить.
- Куда торопишься-то? Посиди, - встрепенулась мать.
Я не сказал матери, что Анисья долго ходить не велела, и присел на лавку.
Скоро началась настоящая зима. Снегу намело вровень с плетнями.
Каждое утро мимо наших окон проходил Гришка, придерживая на боку ученическую сумку, туго набитую книжками. Только теперь он не останавливался против нашей избы и не кликал меня, как бывало раньше. В школу я не ходил: не в чем было выйти. Из Филатова я пришел в дырявых Марфиных обутках, и, кроме них, никакой другой обуви у меня не было. Сермяга, в которой я ходил прошлую зиму, тоже за лето совсем истрепалась.
Иногда мать давала мне свои расписанные красным узором казанские пимы, купленные, видать, Артемием, и в них тепло и мягко было ногам, какой бы ни был мороз. Но пимы нужны были матери самой, да она и побаивалась часто давать их мне - берегла.
Подошли святки с ясными морозными вечерами, с игрищами, ряжеными, с гаданьями, и усидеть дома было невозможно. Если мать не давала пимы, я выпрашивал у Павла бахилы и пропадал с ребятами до самой полуночи.
На игрище в эти святки собирались в большой старой избе, на Низу. В первый же день рождества пришло много парней и девок. Бойкие и красивые верхохонские ребята - Радька Филин и Ванька Кузнецов - подсели к низовским девкам, потчевали их орехами, смеялись, но парней низовских насмешками верхохоны не задевали: боялись братьев Бараюшковых - Спиридона и Сергея. Все знали, что широкогрудый и черноусый Спиридон, недавно вернувшийся с военной службы, один раз на лугу поборол даже Митрия Заложнова. Сергей, прозванный за смуглоту Аржаным, был намного моложе брата, но тоже жилистый и проворный.
На самом почетном месте, в переднем углу, сидел гармонист Гришка-горбун и в лад гармошке с малиновым мехом притопывал ногой, моргая маленькими медвежьими глазками. Длилась бесконечная кадриль, которую плясали четыре пары. После кадрили Гришка заиграл польку, а Ванька Кузнецов стал ему подпевать:
Нынче полечку танцуют
В Питербурге и Москве,
Потихоньку начинают
В Щипачевском уголке.
Глядя на взрослых парней на игрище, мы тоже стали собираться у девчонок, где не было дома больших, играли в жмурки, рассказывали про страшное или рядились. Девчонки наводили себе сажей усы, надевали шапки, а ребята повязывались платками или приделывали из кудели бороды. Смеялись, кричали, меняя голоса, и даже бегали показаться соседям: узнают ли?
Один раз, только уже без девчонок, мы гадали. Фролка сбегал домой за скалкой, и мы стали по очереди крутить ею в срубе колодца. По тому, как стучала скалка о стенки колодца, будто бы можно было узнать, какое будет имя у твоей жены. Первым гадал Ванька Маяло. Повернувшись к нам от колодца и поправляя съехавшую на глаза шапку, он вполголоса сказал:
- Христина! Прямо так вот и выговаривало.
По всему было видно, что и другим ребятам слышалось из колодца то же самое, только они не признавались. Когда над колодцем наклонился я, скалка выстукивала совсем другое. "Авдотья, Авдотья, Авдотья", - ясно слышалось мне, и сердце замирало. "Дуня!" - радостно подумал я, но ребятам тоже не признался.
Как-то ночью, когда шли мы целой оравой вдоль За-реки, нам показалось привидение. Ночь была морозная, лунная, вся пронизанная белой колючей мглой. Недалеко от избы Балая нам послышалось, что навстречу кто-то идет, но разглядеть сразу мы ничего не могли;
1 2 3 4 5 6 7 8 9