Но ведь такое видел он наяву! - в квартире своего знакомого: все было в память умершей любимой жены. Правда, знакомый этот скоро тоже умер.
Любимой... Настоящее, самое настоящее у него, что он давно понял, было - у многих было такое?! Ну и что! - только в девятнадцать лет. Когда была Лена. Осенью, никого нет, а еще светло, листья всюду сухие и рядом тоже, на скамейке. Но не холодно совсем.
И проходит мимо человек с велосипедом, ведет его за руль, листья хрустят, колеса кажутся слишком большими, если сидишь на невысокой садовой скамейке и смотришь, когда уж он пройдет мимо.
Болят ноги. До чего... Все-таки до чего болят. Но надо терпеть.
"Надо потерпеть, - рассуждает с кем-то теоретик Саморуков (этот еще откуда выполз?), - пациенты нуждаются иногда в физической боли, чтобы отвлечься от всяких мук совести".
Стоп!.. Под тумбочкой на балконе действительно что-то сидит. Не там ли динамик Саморукова? Копошится что-то и даже скребется, трепыхается иногда. Бред... Все бред. Сдают нервы.
Итог: значит... Или - конец, или останешься навсегда калекой. Выходит, так обернулось... Где ж это он прочел в книжке: "У каждого гриба свои иллюзии"?
Но он ведь неплохо жил! Институт закончил, работал!.. Институт... Работа... Разве имеет это теперь значение?
Бабы, амуры. Все. Конец. И не может Ваву ни за что упрекать, да и не любил он ее давно.
Она хотела детей, но не было детей. А у него есть! И от первой парень, и от второй - хорошая его, разумная девочка...
Когда ж умерла Манюня? Какой был день?! Он все не мог сосчитать, когда именно он шел к Антошке через проспект.
Лена... Все над ними смеялись, он ей был по плечо. Любимая, она его любила... Он больше не видел ее никогда.
"Красота спасает"? "Красота спасет мир". Спасет?.. Он считал, для нас, для всех, для всего мира наступило время, когда...
Но даже если выживет он... Он калека. Нет больше дома. Милостыню просить? Но для калеки, и это особенно, чтобы оставаться во всем человеком, нужен талант. Талант!
Это смерть все уравнивает... Как сказала восьмилетняя его девочка, когда уходил он к Ваве: "Такова человеческая жизнь".
Не к кому обратиться. Один. Всегда. К кому обратиться?
- Прошу Тебя, все равно прошу! Прошу! Я прошу Тебя, чтобы только, только не умирать...
* * *
Утром нянечка Ануся длинной щеткой медленно прибирала уже балкон. В небе почему-то стояло зарево. Как радуга, что ли. Но не ко времени. Черные дымы, не двигаясь, торчали далеко, рядами под непонятно радужным небом, словно черные деревья. И кверху они расширялись даже, будто густо было там от листьев.
Ануся набок наклонила тумбочку, сдвигая ее, вымела оттуда щеткой неизвестно что, как тряпки, и выбросила вниз на голые ветки осин. Показалось, что это - с растопыренными белыми крыльями.
В первый раз, весь закутанный, с Анусей как сопровождающей, опираясь на костыли, он спустился на лифте во двор больницы.
Он стоял долго, поддерживаемый Анусей, на бетонном крыльце корпуса, обвиснув на больших костылях. Голова кружилась, и так было плохо от слабости, от вольного, от весеннего воздуха.
Прошла мимо нянечка-старуха в синем халате, несла поднос с едой, накрытый салфеткой. По дорожке от дома ехал человек в инвалидном кресле, двигал руками рычаги.
Он спустился наконец с крыльца, ушла Ануся, он глядел вверх на осиновые ветки, где застряло, наверно, то непонятное, с крыльями, но ничего там не увидел.
В больничном дворе на скамейках сидели калеки, закутанные, в платках, в ушанках, подложив все теплое под себя: еще даже не растаяла кое-где ледяная корка под деревьями. А всем хотелось на волю.
Он проковылял мимо этих убогих, некоторых из них он уже знал по фамилиям, даже по именам. Они тараторили, взмахивая руками, или сидели, зажмурив глаза, лицами кверху, загорали под слабым солнцем. На него никто внимания не обращал.
На скамейке возле Ургалкина, неунывающего пенсионера, было место, и он подсел к нему.
Ургалкин в очках занимался делом, плел вроде бы сувениры, маленькие такие лапоточки (для иностранцев, что ли?). Выходило у него ловко. Ургалкин подмигнул:
- Весной пришивали еще по две деревяшки, знаешь, вот сюда и сюда, к подошвам, чтоб не промокали, к пяткам и к носку. Это к настоящим лаптям. Братики у меня сразу наденут и давай по избе друг за другом: стук-стук, стук-стук, стук-стук.
- Да, - кивнул он. - Молодец.
У скамейки под ногами, под тонкой ледышкой, вроде пленки, ползла уже, прямо бежала, разливалась весенняя вода. Он потыкал туда костылем. Хотелось бы встать.
В палате, в боксе, но там никто ведь не видел, он тренировался: чтоб без костылей. Он оперся ладонями о скамейку, стараясь приподняться. Привстать не получалось. Все, будь вы все прокляты, проиграл.
Может, надо еще как-то, боком. Но только б не упасть. При всех с размаху вниз лицом...
Когда ж привстал наконец, цепляясь судорожно за скамейку, все равно не мог он идти. И стоял так, вздрагивая, без костылей, сгорбившись, видя только бегущую под ногами воду.
Потом сделал мелкий шаг, второй. Поднял голову.
Он был огромного роста. И все вокруг, затихнув, глядели снизу вверх на него.
Тогда он зашагал по воде. Вначале, как деревянными, двигая ногами, потом все лучше, потверже. Над всеми! Над всеми людьми! Да! Он был самый высокий, выше даже этих, молодых, как палки, тонких деревьев. Он потрогал верхушки пальцами. Вот! Вы! - чудо шагает по вашему ничтожному, убогому двору!
Да ведь он и есть чудо! И стоит он теперь не жалкие три миллиона, а пять, десять, двадцать, пятьдесят, сто миллионов! Или даже больше. Новый владелец "Надежды" Святослав Костюков оплачивал все широко!
Сколько же лет, выходит, он прожил зря. Но, правда, разве можно было это раньше...
Но все равно: он ведь не стар еще! Здоровье! Сила! Красота! Не зависит это теперь от возраста! Есть целый комплекс: не одна хирургия, даже курс липоскульптуры и др. и пр. Его кожа станет упругой, она станет гладкой, разгладятся все морщины, и даже может измениться форма ушей и разрез глаз...
Он шел по воде, разбрызгивая воду. Уволили - жалко, конечно, - дурака Антошку, но разве ж дело в Антошке?! Есть Костюков, есть чудодеи-хирурги.
Да он и сам теперь может все! Весь мир болен, а он может все! Любое! Будет жить как хочет. Да! Потому что он выше людей! Выше всех людей. Да. Ну прямо-таки "человек-легенда". Но ведь неплохо кто-то сказал: легенда - это много раз повторенная правда.
Калека в инвалидном кресле глядел на него во все глаза снизу вверх, и стоял не двигаясь совсем малорослый "афганец", он все еще тренировался с двумя палками. И только какой-то чужой ехал по дорожке на маленьком велосипеде, озираясь.
- Стой! - приказал он этому дурацкому велосипеду, словно не в себе. - Стоять! Слышишь!
И чужой пригнулся низко к жалкому своему велосипеду, оглянулся в испуге.
Боже мой, стерлось давным-давно в памяти лицо Лены; прекрасные, какие прекрасные волосы ее, запах. Но лицо человека, который по листьям мимо скамейки вел с огромными колесами велосипед, почему-то осталось. Молодой был, черноволосый.
У человека на маленьком велосипеде было то самое лицо. Этого, конечно, быть не могло...
Надо было снова скомандовать, резко приказать остановиться, он по дорожке двинулся широким и очень твердым шагом, но тот все быстрее крутил педали, а когда оглянулся, в глазах был страх и даже было отчаянье: неужели догонит чудовище?
1993
Заморозь - и съешь!
Последнее время странное ощущение: я отлично чувствую собственный череп. Нет, не лоб, именно череп! Когда приложишь ладонь. И вовсе не мудрые мысли, так, машинально. А не похудел. Наверное, от безделья.
То есть достиг желанного: я не делаю ничего. "Я б хотел навеки так уснуть (как у Лермонтова), чтоб в душе дремали жизни силы и, дыша, вздымалась тихо грудь".
Правда, у меня вздыматься начало пузо. Но ведь это почти у всех городских мужиков к сорока годам начинает из штанов выпирать пузо. Менталитет, как говорится. Сам, может, активный, дела делает, а - пузо. А я не делаю дел.
Если припомнить, давно тайно я и хотел ничего не делать. В институт постун пал - известно, родители зудели, пусть земля им пухом. Службу мою - восемнадцать лет! - даже поминать скучно. И только сейчас, к середине жизни, "везунчик"; конечно: живу на халяву.
Дядя умер, я продал его старинный письменный стол (взял зелеными), его старинный буфет новым буржуям, часы с маятником, XIX век, ломберный столик. В общем, все. Вложил в акции, получил проценты. Большие. Но не втянуло, лень. Забрал свое, оттого и не проиграл. Наоборот. Еще как! И на их митинги, акционеров, мне ходить незачем.
Я, понятно, делаю вид, что ищу работу, контора наша вконец протухла, закрылась, и на улице стараюсь не улыбнуться, вроде жизнью озабочен, как все. Хожу, покачиваю хмуро деловым дипломатом, втягиваю пузо и - счастлив.
Ну пусть, пусть пока. Но чего загадывать? Я не хиромант. Они говорят, раньше лучше жили. Лучше?.. Для меня правильней поддакивать и, еще раз повторю, на людях не улыбаться.
Правда, рожа иногда выдает. Умиротворенная. "Как луна", да! И нос, им видится, картошкой. Но это считается, что добродушный. Вроде молодой отставник, огородник, моложавый пенсионер.
Только вот, помню, в командировке, тысячу лет назад, познакомился: инженер по гидроресурсам, здоровяк, сорок с небольшим, мечтает: "Выйду на пенсию, тогда и оформлю, что задумал". А что задумал? Не ресурсы никакие, а историю края, шире - республики! И все собирает для будущего. Даже статистику по старым журналам венерических заболеваний в тысяча девятьсот двадцать восьмом году.
А ведь я в полном соку мужчина, и на кой мне венерические заболевания в двадцать восьмом году. Да и на пенсии, это обычно, вовсе хотят оформить, описать не историю республики, а собственную жизнь. Почему? Понятно.
Мне это не надо. "В жизни живем!" - говорил Никанор, как прочел когда-то у одного писателя. Точно, вот совершенно точно.
Что еще важно: хорошая у меня жена. У нас как обычно бывает, сплошь пилит, пилит и пилит, и то не так, и это не так, и то не сумел, и это не может он. А он... Ну, две собаки. Ав-ав, гав-гав. Гав.
Но моя мудрая. Когда поженились мы семь лет назад, ей уже за тридцать было, значит, хорошо понимала - нельзя требовать от человека то, что противно его натуре, ну что никак делать не может он.
Поэтому считает так же, что покамест могу вполне от службы отдохнуть. К тому ж детей у нас нет, сколько ни ходила к врачам, и я тут не виноват, глава семьи.
Сама она конструктор, опытный. Но настоящий заработок подсобный теперь. Сметчик. Составляет сметы для новых богачей, для коттеджей. Это мало сейчас кто тянет, расценки старые, но везде ж коэффициенты! Надо рассчитать. А она - как семечки: щелк, щелк, щелк, щелк. Умница. Инженер ведь. Правда, тучная уже стала и как бы ниже ростом, теперь в очках постоянно, и такие каштановые ее волосы посерели, и веснушчатая. Но эти веснушки детские меня умиляют.
Сегодня спустился я, как всегда, утром в пол-одиннадцатого вниз на лифте за газетами к почтовым ящикам. Вижу: с самого края ключи торчат в нижнем ряду, целая связка в запертом чьем-то ящике. Какой-то дурак забыл, раззява.
Сую связку в карман, замечаю номер квартиры и со своими газетами под мышкой еду на лифте туда, на восьмой этаж.
У дверей квартиры на заляпанном полу сидит человек в джинсах и в такой же голубоватой куртке. Положил голову на поднятые колени, волосы длинные, белокурые, свисают чуть не до пола. Спит, значит.
- Ну, ты, - говорю я, трогая его ногой.
Он поднимает голову и пальцами с трудом прибирает волосы. Вот так-так! Это девка. Глаза непонятные, они, что ли, синие, но как стекло. Смотрит неотрывно, а вроде вообще меня не видит! Пьяная? Или "под газом"?..
- Клю-чи, - выговаривает, еле двигая распухшими губами, и облизывает их. - Вой-ти не могу. По-теряла.
- "Потеряла"! Вставай. "Ключи". Ну, вставай, вставай.
Бросаю газеты, поднимаю ее, просовывая ладони ей под мышки. Ух ты, какая грудь упругая.
Встает, пошатываясь, глаза закрыла. Я ее поддерживаю за локти уже.
Высокая, почти моего роста. А красивая. Ресницы... И нажралась. С самого утра.
Скажу честно, я-то вообще не слишком пьющий. Вот разве что пиво. Иначе как растянул бы баксы свои безбедно? Ну на торжествах - понятно, на поминках - это охотно, люблю. А так... И тут вспомнил: да видел недавно, даже поразился - милиционер выталкивал эту, учреждение там какое-то недалеко отсюда, днем было, а она кричала, а приличная вроде, ненамазанная, вся в "фирме".
Придерживаю ее одной рукой, лезу за ключами в карман, тычу ей:
- Держи, на, открывай.
Бесполезно. Как спит стоя.
Левой рукой обнимаю, ой, какое тело теплое, под курткой голая, значит; принимаюсь отпирать дверь. Потом, все так же обнимая, - заграничным мылом пахнет - вволакиваю ее в квартиру, в коридорчик.
Однокомнатная. Там, прямо, кухня, слева комната большая, все раскидано и разбросано. Тахта широкая, заграничная. Подволок туда и уложил ее.
Лежит на спине, раскинувшись. Не могу, нагнулся. Великолепная! Джинсы модные, самые дорогие вроде, молодежные, с прорезями широкими, как оборваны над коленками, а там... Белоснежное, блондинка же. И руку всовываю в эту дырку, в ее брюки. Как бархат тело... Выше, выше. Ноги прямо из-под мышек, что ли. Нужно... Нужно "молнию" расстегнуть впереди! Она ж без трусиков, похоже.
Дергаю "молнию" вниз.
Рывком, как чертик, привскакивает и отбрасывает мою руку.
- Вы кто? Кто? - Не понимает кто, держится за "молнию". Какие огромные глазищи...
- Вася я. Василек, - улыбаюсь ей, задыхаясь. - Лежи, лежи так, лежи. Я сейчас. Сразу. Я Василек. Лежи. Я Василек.
- Ва-си-лек?.. - Она отталкивает меня и садится, опустив ноги на пол. Смотрит.
- А... Василий Васильевич, вас я знаю. Здрасьте. Вы с пятого этажа.
- Я... Здрасьте.
- Не помните меня? Я же Таня.
- Та-ня?..
- Прошлый год, помните, Ксения Антоновна, жена ваша, помните, помогала нам? Мама моя болела, помните? Умерла мама. Помните?..
- Мама. Да... - Я нащупываю сбоку стул и, так же согнувшись, стараясь, понятно, чтобы не выпрямиться, сажусь на стул. Ну и ну. - Татьяна, значит. Ладно... А где целый год была?
- В Голландии, Василь Васильич.
- В Гол-ландии? И чего тебя туда понесло, Татьяна?
- Меня... - Молчит. Отводит глаза.
Стоп. Да я ж ее знаю! Была такая еще закривленная, тощая и вредная малявка. Это сколько ж тому назад?.. И тоже молчала, насупясь. Я еще, обозлившись, разъяснял ей, будто я папаша, что, когда в лифт входишь, - вас что, в школе не учат? - старших надо пропускать. И вообще. Да-а. У женщин это бывает. Но как они появились, уйма, красавицы длинноногие пацанки!.. Или у них мини до... Конкурсы сплошь, "Мисс Россия". Раньше куда ни посмотришь, все кургузые вроде, и ножки как у рояля. Менталитет. А может, с солидностью эти тоже понизятся? Вон Ксения моя хорошего была роста. Да что говорить...
- Ты чего, чего? Ты плачешь?! Таня, Танюша, ну извини меня. Я... Я ничего плохого... Ну чего ты плачешь, Таня? Извини. Фу-ты... Не плачь, слушай!..
Плачет. Пригнулась совсем, плечи дрожат, лицо в ладонях.
- Танечка, да успокойся, - говорю, - Танечка, не надо, слушай, успокойся...
Встал. Что делать?.. Глажу так осторожно по голове, точно младенца. Что делать...
А она руки протянула, и сел я рядом, близко, ткнулась мне в грудь и плачет. И тенниска, чувствую, на груди у меня намокает. В общем, идиот.
- Ксенюшка, - говорю я, когда пришла моя с работы домой. Мы уже отужинали, сидим за столом, она в халате, и я предлагаю - что надо бы сироту удочерить. Как-то... Чтоб, в общем, ну по-человечески, не по-голландски.
Это ж как оно, по-голландски?! Заключили контракт, фирма, пригласили пожить в семье сироту. От нас, отсюда. Хозяйка бесплодная, и хозяин, по их согласию, живет с контрактницей. А ей двадцать с половиной тысяч долларов! Беременна, угождают хозяйка с хозяином, ухаживают. Ребенка родила, записали голландцем счастливые хозяева, и контракт закончен, сироту отправляют домой. Это как?!
- Перевяжешь палец? - вместо ответа просит Ксения, и я совершаю наш вечерний обряд: делаю компресс на палец. Я считаю, что она просто руку перетрудила, а не артроз это.
Потом она достает Библию, приобрела ее недавно, листает, наклонившись, поправляет очки, ворот халата сзади у нее приподнимается, лицо сморщилось, челка редкая на лоб, и мне моя Ксеня с челкой вдруг напоминает черепаху.
- "А Сара, жена Аврама, - начинает Ксеня вслух читать, - не рожала ему. И была у нее рабыня, египтянка, - читает Ксеня, - имя ее Агарь. И сказала Сара Авраму: "Вот не дает мне Господь рожать. Войди же к моей рабыне - может, родится от нее". И услышал Аврам речь Сары... И он вошел к Агарь, и она понесла".
- Да остановись ты! - перебиваю ее. - Понимаю, не хочешь. Ох ты ханжа.
Совсем уже поздно вечером я все сидел в кресле, бросив на пол газету, в своей комнате, спим мы отдельно, две наши комнаты смежные. Думал. Ксения наконец перестала скрипеть пружинами у себя, ворочаться.
Но за окном неспокойно. То голоса пьяные, то собаки хрипло залают наперебой, как в деревне, а то сверлящие вдруг звуки во всю мощь.
1 2 3 4 5 6 7