- кто много жизней проживает...
Я читаю газету. Людей жалко.
- Пропустите, слышь? Ну, мать твою, бабульки, все загородили! Пропустите в кассу!
Я читаю свою газету.
- А мы что, мешаем тебе?! Да куда ж ты лезешь, пьяная харя?! Проходи!
- Когда вы все передохнете, а?
Я поднимаю глаза от газеты. Нет, это не Сергей. Бедные, бедные вы, бабушки.
Поворачиваюсь (за мной, кажется, интеллигентный человек). Действительно, аккуратный, сухонький, в старом берете.
- Помните, - спрашиваю я, - как сказал Достоевский? Подлец человек, как бы ни жить, только бы жить.
Он отводит от меня глаза.
- Терпенье надо, - бормочет он. Я ему явно неприятен почему-то. Терпение, - повторяет он.
И слышу смех. Над кем?..
Смотрю: у окна на столе лежит кошка кверху брюхом, закрывается лапой от света. Наверное, это кот спит, такой он сытый, довольный, ему все равно, что рядом шумят, он отдыхает.
Все с охотой смеются, и мой - тоже, в берете.
- Еще и выпил, конечно. Конечно! А потом закусил!
У меня нет левого глаза. После той операции, последней, в январе, он мертвый.
Но так бывает с культей руки или ноги: нервные окончания все равно реагируют, и потому ты чувствуешь свою руку или чувствуешь ногу.
У меня - интересно - это как-то по-другому, когда я закрываю правый глаз: я в и ж у.
Но если попробовать описать, то получится вот что: все время идет там цветной фон, вроде бы стальной, отливающий голубым, и на нем разные фигуры, они не повторяются и возникают быстро.
То квадратики синие или красные возникают, то треугольники, а то вроде бы силуэты. Правда, смутно. И вдруг (это всегда вдруг!) вспышки света.
Тогда обязательно кажется, что вот-вот сквозь фон начнет проступать реальное!
Ждешь. Однако пока не возникало.
Хотя иногда это похоже как бы на красное дерево. Что гораздо ближе. Потому что действительно есть красное дерево, я знаю, оно называется скумпия.
Оттого что мне все про все осточертело, чертов наш быт, наша чертова "пропасть", "развал", "кризис", проклятое мое однообразие, вот это вот интересно. И очень хочется еще раз начать новую, какую-то совсем новую жизнь. Может, еще один, последний раз. Если веры и надежды нет, осталась одна любовь.
Но как я теперь могу - я! я! - начать новую жизнь?! Да, может, и она меня давно не помнит. Она, может, и хотела только, чтобы как отец я пожалел ее!.. Или, может, наоборот? - пропустил я свое счастье.
Пропустил?.. Мелькает все мгновенно, но ничего никогда не поздно! Слышите, никогда не поздно! Вон и на стенке мелом написано вечное: "Ряба + Филатова = любовь. Р + Ф = дети".
Надо только быть твердым. Во всем! Надо не поддаваться, не поддаваться до конца!.. Тогда мы выдержим все.
А еще - о людях. Что нам дано знать?! Ну, например, во сне вдруг появляются как будто очень знакомые люди, с кем-то связанные или с чем-то связанные очень близко. И хотя ты почему-то знаешь, что их в реальности нет, - они знакомы.
А это просто люди из прежних снов. Вон оборачивается к тебе во сне огромный, нос картошкой, темноволосый (шел равнодушно мимо!), оборачивается: "Валя!" - и обнимает крепко и тебя целует в губы. "Валя, я ведь Леня!"
И ты его, родного, тоже целуешь крепко, покорно: да, действительно, это Леня. Это Леня! Мой Леня! Только кто это такой?
1991
Человек из-под стола
Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.
Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, - стол высокий, оттого не дотягиваются руки.
Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.
Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит... Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.
Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.
Он и прежде ее братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.
О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается "на вахте".
Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, надо ежеминутно быть начеку, они с Вавой по очереди приглядывают за ней, и отпуск сейчас именно у него, "без содержания".
Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! То ли в стиральном порошке вывалялась, то ли в муке (брр-рр) из Вавиных запасов, или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!
До чего это все противно... Для чистоплотного да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом, как он?).
Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.
Марья Савельевна, "Манюня", "Юня" (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем, Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?) столько поднимал, укладывал, переворачивал. "Миниатюрный", видите ли, "мужичок"... И такое подслушал однажды. Гады. А не меньше Высоцкого, ни на пол-, ни даже на четверть сантиметра, - у того было - знают все! - сто семьдесят, а кто б посмел назвать Высоцкого "миниатюрным мужичком", а?
Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.
Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое, с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, ни дыхания... Глаза полуоткрыты.
Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.
- Фуух. - Он отступает назад. - Мышь, - говорит он. - Тут, понимаешь, мышь.
В общем... Он стоит уже в своей комнате, захлопнув двери.
Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?.. Только оставлена дыра, как амбразура для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава Богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит...
А вон, похоже, звонок в квартиру не в порядке, потому что во входную дверь стучат.
Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него, как на близкого друга.
- Выручай, - говорит просительно. - Бумажку. Дай бумажку.
Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.
В одну секунду, трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.
- Горилла, - говорит он ему, - мы же люди! Лю-ди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.
Потом "горилла" все торчал под окном, укоряя:
- Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки... Недомерок! Недоделок!
Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи; и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном...
В левой половине сплошной стеной яростно хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина... Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья... Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты. Граница дождя. Тут ему по телефону позвонил Антошка.
* * *
- Удалось! - заорал в ухо Антошка, школьный когдатошний соученик, а ныне толстый, бородатый боров Антон Владимирович, важный чин в акционерном обществе "Надежда". - Мы застраховали твою жизнь, слышь? Пока в три миллиона единовременно! Понял?! И все расходы оплачиваем. Все! А в случае... В общем, в случае, так сказать, инвалидности есть обязательство: пенсия от нас. Я тут близко, я счас заскочу! Виталь, давай!
Аккуратная сумка была приготовлена заранее, очень давно. С самым необходимым барахлом. Спасибо, Антошка.
В углу, между шкафом и стеной, заставленном книгами, он снял лежащие сверху пачки газет и осторожно, за ремень, вытащил из пустоты, как из колодца, сумку. Без суеты.
Курский "братец" все еще не показывался из ванной. Тогда, оставив сумку в коридоре на табурете, он просунул голову в дверь к Манюне.
Старуха в сером халате поверх ночной рубашки сидела боком (а когда сидела, то почему-то казалась еще длиннее) на кровати и тихонько гладила обрывком газеты одеяло.
- Что, Юня, - спросил он ласково, - ты складываешь одеяло?
- Ищу, - кивнула она, не оборачиваясь, - помоги, начало и конец.
Он уложил ее снова, укрыл, успокаивая, и даже объявил, что сейчас и не день вовсе, а глухая ночь, и она, посмотрев на него помаргивая и поверив, закрыла наконец глаза.
Он подергал запертую дверь ванной.
- Сейчас, - умоляюще откликнулся курский "братец". - Я скоро! Я сейчас...
Но во входную дверь уже звонил благодетель наш "Надежда"-Антоша, а этот никогда не любил ждать.
- Понимаешь, - с ходу начал он объяснять, отворяя "Надежде"-Антоше, только там не Антоша, а незнакомая (вроде из третьего подъезда) замухрышка в платке спросила глоток воды, надо было запить лекарство. Лекарство? Это ладно.
Он принес ей из кухни чашку с водой. В прихожей стояли теперь семь или восемь женщин кружком и напевали, хлопая в ладоши. В середине кружка молодая, присев на корточки, перепеленывала младенца, орущего на полу.
"Понятно. Такой старый прием. Цыгане..."
Запах мочи от промокших пеленок бил ему в нос, а тетки пели все громче, все сильней били в ладоши и что-то не очень были похожи на цыганок. Не такие черные, юбки не яркие, не очень длинные...
Надо было скорее стать так, чтобы собой загородить коридор, чтобы никто не проскользнул в комнаты.
Две тетки, одна постарше, другая моложе, отделившись от круга, тихонько придвинулись к нему. Обе были выше его на голову.
- Назад, - сказал он жестко, сжимая кружку с водой. - А ну назад!
Но никто его не боялся.
"Почему у всех, - это непременно, всегда! - кто высокого роста, такая наглая уверенность, такое унижающее презренье к тому, кто ниже? Сейчас я буду их бить".
Они обе разглядывали его, оценивая.
- Мальчик, - сказала старшая, лицо у нее было в мелких морщинах, а, мальчик... - И потрогала его за плечо.
...Потом они ехали уже молча, Антошка не сбавлял скорость и все оборачивался назад, ему казалось, что его догоняют.
В Антошкиной машине сильно тянуло бензином, хотя стекла были приспущены, он тоже поглядел назад, куда посматривал Антошка, но там виднелась одна лишь тупая, бордовая, глаза круглые, морда троллейбуса в отдалении.
Когда из ванной выглянул с обрезком трубы потревоженный курский "братец" (а это было старое черное колено трубы, что лежало под раковиной после ремонта и напоминало издали газовый пистолет), "певцы" около младенца и обе эти, рядом, увяли, начали, переглядываясь, толпиться к дверям.
Курский "братец", сутулый из-за своего неплохого роста, глядел на них, странно помаргивая за толстыми очками и выставив вперед трубу. А на лестничной площадке появился громогласный, густобородый, как Бармалей, с обвислым брюхом под кумачовой майкой Антошка и, расставив руки и скрючив пальцы, точно собрался ловить кур, пошел на выскакивающих из дверей женщин.
- Надежный дядя, - авторитетно определил "братца" Антошка, разглядывая его оружие, и похлопал законфузившегося "братца" по плечу. - За Марьей Савельевной от-тлично поухаживает! Родственник. Поехали! А вечером Ваве сам позвонишь.
Они приближались уже к незнакомому, какому-то новому зданию с квадратами толстых сияющих стекол, высокому, как небоскреб, завернули, въехали во двор.
Странные были все-таки глаза у надежного "дяди-братца" за очками. Но это лишь мелькнуло и опять сгинуло. "Сами теперь, без меня! Будь вы прокляты, сколько можно..."
Антошка, нагнувшись, звонил в вестибюле по внутреннему телефону на столике у охранника в штатском. Потом передал охраннику трубку, тот слушал, хмуро кивал, сделал знак: проходите.
На каком этаже остановился лифт, он не заметил.
Был казенный безлюдный коридор с бобриковой бесшумной дорожкой, с закрытыми и пока еще новенькими дверьми без табличек. Одни номера. Антошка стукнул в номер 14, сжал своей лапой плечо.
- Я подожду в холле. Вон холл, - мотнул туда головой и двинулся по коридору брюхом и бородой вперед в полупрозрачной курточке поверх майки, а он, стараясь быть абсолютно спокойным, открыл дверь.
- Здравствуйте, Виталий Борисович, - сказал неизвестно откуда мягкий, извиняющийся голос: в небольшом кабинете не было никого. - Ради Бога, извините: меня вызвали. Всего пятнадцать минут. - Откуда - сверху, сбоку?.. - исходил голос, было непонятно: наверно, где-то из динамика. - А вы садитесь за мой стол пока. Садитесь. Чувствуйте себя как дома, устраивайтесь спокойно. Там анкета, заполните коротко, там и все ваши бумаги. Извините меня, ради Бога.
* * *
Кабинет был безликий, два стула у стенки для посетителей, разве что сбоку письменного стола полированный столик, на который ставят поднос с чаем и бутербродами на тарелочке, да на правой стене непонятные диаграммы - длинный ватман, прикрепленный, как водится, сверху и снизу к планкам.
Он сел за письменный стол в вертящееся кресло. Поверх бумаг лежал незаполненный листок анкетки, и к ней скрепкой прицеплена была его собственная фотография (давно передавал с Антошкой несколько фотографий).
На снимке глаза у него были выпучены почему-то, а брови сдвинуты, губы стиснуты, и подбородок выставил каменный. Волевой и отважный господин... Когда-то Лена еще мечтала, чтобы отпустил он в будущем этакую шелковистую чеховскую бородку - у него ведь подбородок был маленький. Тому полжизни назад...
Справа очень длинно зазвонил телефон. Он крутанулся в кресле: телефон был только впереди. Справа телефона быть не могло.
Но на столике сбоку стоял теперь красный блестящий телефон и звонил...
Он оглядел кабинет.
Это была совсем другая комната, шторы задвинуты наглухо, горел верхний свет в люстре, а на месте длинного ватмана с диаграммами висело прямоугольное зеркало.
"Так. Первое... Самое первое. Не психовать. Спокойно".
Где он читал, - или, может, слышал?.. - что в Америке так вот проверяют на выдержку, на здравый смысл. "Переняли, суки доморощенные... Ничего. Ни-че-го. Я выдержу. Я все выдержу!"
И снял наконец трубку красного телефона.
- Виталий Борисович, - виновато отозвался тот же голос, - прошу еще раз прощения. Очень меня задержали. Вы даже в другую комнату перешли?
- Послушайте, - сказал он в трубку. - Хватит. Заходите, я вас жду.
Он вылез из кресла, подошел к зеркалу и прикинул. Толкнул его ладонью за край. Зеркало повернулось на шарнирах, и сюда опять вылезли все те же диаграммы. Потом он широко раздернул шторы на окне и потушил верхний свет. А телефон?..
- Телефон тоже переворачивается под столик, - улыбаясь, подтвердил сухощавый, неопределенного возраста человек, останавливаясь в дверях. - Трубка тогда придерживается...
- Мне это не нужно. Может, перейдем сразу к делу?
- Отлично, - все так же улыбаясь, кивнул, быстро проходя к столу, немного сутулый, седоватый, гладко зачесанный на пробор человек. Сел и - как сказать? - цепко заглянул в глаза. У него глаза оказались черные и вовсе не смешливые, а едко-ироничные.
- Берите стул, Виталий Борисович. Я - Саморуков Дмитрий Егорович. Не Сумароков, поэт был когда-то, а Саморуков. У вас очень, Виталий Борисович, комфортная психика, вы можете приспосабливаться к чему угодно.
"Если тем более, - хотел он ответить ядовито и уселся на стуле, закинув ногу на ногу, - о ваших американских штучках я определенно слышал".
- Однако при этом вы, Виталий Борисович, не прагматик, оказывается. - Саморуков отодвинул ладонью бумаги на столе. - Вами движет стремление к добру прежде всего. Так?
Но и на это он смолчал, непонятно было: издевается или такой крючок на удочке.
1 2 3 4 5 6 7
Я читаю газету. Людей жалко.
- Пропустите, слышь? Ну, мать твою, бабульки, все загородили! Пропустите в кассу!
Я читаю свою газету.
- А мы что, мешаем тебе?! Да куда ж ты лезешь, пьяная харя?! Проходи!
- Когда вы все передохнете, а?
Я поднимаю глаза от газеты. Нет, это не Сергей. Бедные, бедные вы, бабушки.
Поворачиваюсь (за мной, кажется, интеллигентный человек). Действительно, аккуратный, сухонький, в старом берете.
- Помните, - спрашиваю я, - как сказал Достоевский? Подлец человек, как бы ни жить, только бы жить.
Он отводит от меня глаза.
- Терпенье надо, - бормочет он. Я ему явно неприятен почему-то. Терпение, - повторяет он.
И слышу смех. Над кем?..
Смотрю: у окна на столе лежит кошка кверху брюхом, закрывается лапой от света. Наверное, это кот спит, такой он сытый, довольный, ему все равно, что рядом шумят, он отдыхает.
Все с охотой смеются, и мой - тоже, в берете.
- Еще и выпил, конечно. Конечно! А потом закусил!
У меня нет левого глаза. После той операции, последней, в январе, он мертвый.
Но так бывает с культей руки или ноги: нервные окончания все равно реагируют, и потому ты чувствуешь свою руку или чувствуешь ногу.
У меня - интересно - это как-то по-другому, когда я закрываю правый глаз: я в и ж у.
Но если попробовать описать, то получится вот что: все время идет там цветной фон, вроде бы стальной, отливающий голубым, и на нем разные фигуры, они не повторяются и возникают быстро.
То квадратики синие или красные возникают, то треугольники, а то вроде бы силуэты. Правда, смутно. И вдруг (это всегда вдруг!) вспышки света.
Тогда обязательно кажется, что вот-вот сквозь фон начнет проступать реальное!
Ждешь. Однако пока не возникало.
Хотя иногда это похоже как бы на красное дерево. Что гораздо ближе. Потому что действительно есть красное дерево, я знаю, оно называется скумпия.
Оттого что мне все про все осточертело, чертов наш быт, наша чертова "пропасть", "развал", "кризис", проклятое мое однообразие, вот это вот интересно. И очень хочется еще раз начать новую, какую-то совсем новую жизнь. Может, еще один, последний раз. Если веры и надежды нет, осталась одна любовь.
Но как я теперь могу - я! я! - начать новую жизнь?! Да, может, и она меня давно не помнит. Она, может, и хотела только, чтобы как отец я пожалел ее!.. Или, может, наоборот? - пропустил я свое счастье.
Пропустил?.. Мелькает все мгновенно, но ничего никогда не поздно! Слышите, никогда не поздно! Вон и на стенке мелом написано вечное: "Ряба + Филатова = любовь. Р + Ф = дети".
Надо только быть твердым. Во всем! Надо не поддаваться, не поддаваться до конца!.. Тогда мы выдержим все.
А еще - о людях. Что нам дано знать?! Ну, например, во сне вдруг появляются как будто очень знакомые люди, с кем-то связанные или с чем-то связанные очень близко. И хотя ты почему-то знаешь, что их в реальности нет, - они знакомы.
А это просто люди из прежних снов. Вон оборачивается к тебе во сне огромный, нос картошкой, темноволосый (шел равнодушно мимо!), оборачивается: "Валя!" - и обнимает крепко и тебя целует в губы. "Валя, я ведь Леня!"
И ты его, родного, тоже целуешь крепко, покорно: да, действительно, это Леня. Это Леня! Мой Леня! Только кто это такой?
1991
Человек из-под стола
Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.
Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, - стол высокий, оттого не дотягиваются руки.
Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.
Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит... Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.
Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.
Он и прежде ее братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.
О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается "на вахте".
Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, надо ежеминутно быть начеку, они с Вавой по очереди приглядывают за ней, и отпуск сейчас именно у него, "без содержания".
Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! То ли в стиральном порошке вывалялась, то ли в муке (брр-рр) из Вавиных запасов, или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!
До чего это все противно... Для чистоплотного да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом, как он?).
Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.
Марья Савельевна, "Манюня", "Юня" (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем, Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?) столько поднимал, укладывал, переворачивал. "Миниатюрный", видите ли, "мужичок"... И такое подслушал однажды. Гады. А не меньше Высоцкого, ни на пол-, ни даже на четверть сантиметра, - у того было - знают все! - сто семьдесят, а кто б посмел назвать Высоцкого "миниатюрным мужичком", а?
Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.
Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое, с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, ни дыхания... Глаза полуоткрыты.
Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.
- Фуух. - Он отступает назад. - Мышь, - говорит он. - Тут, понимаешь, мышь.
В общем... Он стоит уже в своей комнате, захлопнув двери.
Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?.. Только оставлена дыра, как амбразура для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава Богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит...
А вон, похоже, звонок в квартиру не в порядке, потому что во входную дверь стучат.
Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него, как на близкого друга.
- Выручай, - говорит просительно. - Бумажку. Дай бумажку.
Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.
В одну секунду, трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.
- Горилла, - говорит он ему, - мы же люди! Лю-ди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.
Потом "горилла" все торчал под окном, укоряя:
- Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки... Недомерок! Недоделок!
Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи; и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном...
В левой половине сплошной стеной яростно хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина... Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья... Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты. Граница дождя. Тут ему по телефону позвонил Антошка.
* * *
- Удалось! - заорал в ухо Антошка, школьный когдатошний соученик, а ныне толстый, бородатый боров Антон Владимирович, важный чин в акционерном обществе "Надежда". - Мы застраховали твою жизнь, слышь? Пока в три миллиона единовременно! Понял?! И все расходы оплачиваем. Все! А в случае... В общем, в случае, так сказать, инвалидности есть обязательство: пенсия от нас. Я тут близко, я счас заскочу! Виталь, давай!
Аккуратная сумка была приготовлена заранее, очень давно. С самым необходимым барахлом. Спасибо, Антошка.
В углу, между шкафом и стеной, заставленном книгами, он снял лежащие сверху пачки газет и осторожно, за ремень, вытащил из пустоты, как из колодца, сумку. Без суеты.
Курский "братец" все еще не показывался из ванной. Тогда, оставив сумку в коридоре на табурете, он просунул голову в дверь к Манюне.
Старуха в сером халате поверх ночной рубашки сидела боком (а когда сидела, то почему-то казалась еще длиннее) на кровати и тихонько гладила обрывком газеты одеяло.
- Что, Юня, - спросил он ласково, - ты складываешь одеяло?
- Ищу, - кивнула она, не оборачиваясь, - помоги, начало и конец.
Он уложил ее снова, укрыл, успокаивая, и даже объявил, что сейчас и не день вовсе, а глухая ночь, и она, посмотрев на него помаргивая и поверив, закрыла наконец глаза.
Он подергал запертую дверь ванной.
- Сейчас, - умоляюще откликнулся курский "братец". - Я скоро! Я сейчас...
Но во входную дверь уже звонил благодетель наш "Надежда"-Антоша, а этот никогда не любил ждать.
- Понимаешь, - с ходу начал он объяснять, отворяя "Надежде"-Антоше, только там не Антоша, а незнакомая (вроде из третьего подъезда) замухрышка в платке спросила глоток воды, надо было запить лекарство. Лекарство? Это ладно.
Он принес ей из кухни чашку с водой. В прихожей стояли теперь семь или восемь женщин кружком и напевали, хлопая в ладоши. В середине кружка молодая, присев на корточки, перепеленывала младенца, орущего на полу.
"Понятно. Такой старый прием. Цыгане..."
Запах мочи от промокших пеленок бил ему в нос, а тетки пели все громче, все сильней били в ладоши и что-то не очень были похожи на цыганок. Не такие черные, юбки не яркие, не очень длинные...
Надо было скорее стать так, чтобы собой загородить коридор, чтобы никто не проскользнул в комнаты.
Две тетки, одна постарше, другая моложе, отделившись от круга, тихонько придвинулись к нему. Обе были выше его на голову.
- Назад, - сказал он жестко, сжимая кружку с водой. - А ну назад!
Но никто его не боялся.
"Почему у всех, - это непременно, всегда! - кто высокого роста, такая наглая уверенность, такое унижающее презренье к тому, кто ниже? Сейчас я буду их бить".
Они обе разглядывали его, оценивая.
- Мальчик, - сказала старшая, лицо у нее было в мелких морщинах, а, мальчик... - И потрогала его за плечо.
...Потом они ехали уже молча, Антошка не сбавлял скорость и все оборачивался назад, ему казалось, что его догоняют.
В Антошкиной машине сильно тянуло бензином, хотя стекла были приспущены, он тоже поглядел назад, куда посматривал Антошка, но там виднелась одна лишь тупая, бордовая, глаза круглые, морда троллейбуса в отдалении.
Когда из ванной выглянул с обрезком трубы потревоженный курский "братец" (а это было старое черное колено трубы, что лежало под раковиной после ремонта и напоминало издали газовый пистолет), "певцы" около младенца и обе эти, рядом, увяли, начали, переглядываясь, толпиться к дверям.
Курский "братец", сутулый из-за своего неплохого роста, глядел на них, странно помаргивая за толстыми очками и выставив вперед трубу. А на лестничной площадке появился громогласный, густобородый, как Бармалей, с обвислым брюхом под кумачовой майкой Антошка и, расставив руки и скрючив пальцы, точно собрался ловить кур, пошел на выскакивающих из дверей женщин.
- Надежный дядя, - авторитетно определил "братца" Антошка, разглядывая его оружие, и похлопал законфузившегося "братца" по плечу. - За Марьей Савельевной от-тлично поухаживает! Родственник. Поехали! А вечером Ваве сам позвонишь.
Они приближались уже к незнакомому, какому-то новому зданию с квадратами толстых сияющих стекол, высокому, как небоскреб, завернули, въехали во двор.
Странные были все-таки глаза у надежного "дяди-братца" за очками. Но это лишь мелькнуло и опять сгинуло. "Сами теперь, без меня! Будь вы прокляты, сколько можно..."
Антошка, нагнувшись, звонил в вестибюле по внутреннему телефону на столике у охранника в штатском. Потом передал охраннику трубку, тот слушал, хмуро кивал, сделал знак: проходите.
На каком этаже остановился лифт, он не заметил.
Был казенный безлюдный коридор с бобриковой бесшумной дорожкой, с закрытыми и пока еще новенькими дверьми без табличек. Одни номера. Антошка стукнул в номер 14, сжал своей лапой плечо.
- Я подожду в холле. Вон холл, - мотнул туда головой и двинулся по коридору брюхом и бородой вперед в полупрозрачной курточке поверх майки, а он, стараясь быть абсолютно спокойным, открыл дверь.
- Здравствуйте, Виталий Борисович, - сказал неизвестно откуда мягкий, извиняющийся голос: в небольшом кабинете не было никого. - Ради Бога, извините: меня вызвали. Всего пятнадцать минут. - Откуда - сверху, сбоку?.. - исходил голос, было непонятно: наверно, где-то из динамика. - А вы садитесь за мой стол пока. Садитесь. Чувствуйте себя как дома, устраивайтесь спокойно. Там анкета, заполните коротко, там и все ваши бумаги. Извините меня, ради Бога.
* * *
Кабинет был безликий, два стула у стенки для посетителей, разве что сбоку письменного стола полированный столик, на который ставят поднос с чаем и бутербродами на тарелочке, да на правой стене непонятные диаграммы - длинный ватман, прикрепленный, как водится, сверху и снизу к планкам.
Он сел за письменный стол в вертящееся кресло. Поверх бумаг лежал незаполненный листок анкетки, и к ней скрепкой прицеплена была его собственная фотография (давно передавал с Антошкой несколько фотографий).
На снимке глаза у него были выпучены почему-то, а брови сдвинуты, губы стиснуты, и подбородок выставил каменный. Волевой и отважный господин... Когда-то Лена еще мечтала, чтобы отпустил он в будущем этакую шелковистую чеховскую бородку - у него ведь подбородок был маленький. Тому полжизни назад...
Справа очень длинно зазвонил телефон. Он крутанулся в кресле: телефон был только впереди. Справа телефона быть не могло.
Но на столике сбоку стоял теперь красный блестящий телефон и звонил...
Он оглядел кабинет.
Это была совсем другая комната, шторы задвинуты наглухо, горел верхний свет в люстре, а на месте длинного ватмана с диаграммами висело прямоугольное зеркало.
"Так. Первое... Самое первое. Не психовать. Спокойно".
Где он читал, - или, может, слышал?.. - что в Америке так вот проверяют на выдержку, на здравый смысл. "Переняли, суки доморощенные... Ничего. Ни-че-го. Я выдержу. Я все выдержу!"
И снял наконец трубку красного телефона.
- Виталий Борисович, - виновато отозвался тот же голос, - прошу еще раз прощения. Очень меня задержали. Вы даже в другую комнату перешли?
- Послушайте, - сказал он в трубку. - Хватит. Заходите, я вас жду.
Он вылез из кресла, подошел к зеркалу и прикинул. Толкнул его ладонью за край. Зеркало повернулось на шарнирах, и сюда опять вылезли все те же диаграммы. Потом он широко раздернул шторы на окне и потушил верхний свет. А телефон?..
- Телефон тоже переворачивается под столик, - улыбаясь, подтвердил сухощавый, неопределенного возраста человек, останавливаясь в дверях. - Трубка тогда придерживается...
- Мне это не нужно. Может, перейдем сразу к делу?
- Отлично, - все так же улыбаясь, кивнул, быстро проходя к столу, немного сутулый, седоватый, гладко зачесанный на пробор человек. Сел и - как сказать? - цепко заглянул в глаза. У него глаза оказались черные и вовсе не смешливые, а едко-ироничные.
- Берите стул, Виталий Борисович. Я - Саморуков Дмитрий Егорович. Не Сумароков, поэт был когда-то, а Саморуков. У вас очень, Виталий Борисович, комфортная психика, вы можете приспосабливаться к чему угодно.
"Если тем более, - хотел он ответить ядовито и уселся на стуле, закинув ногу на ногу, - о ваших американских штучках я определенно слышал".
- Однако при этом вы, Виталий Борисович, не прагматик, оказывается. - Саморуков отодвинул ладонью бумаги на столе. - Вами движет стремление к добру прежде всего. Так?
Но и на это он смолчал, непонятно было: издевается или такой крючок на удочке.
1 2 3 4 5 6 7