"Мы-слитель".
- Вообще-то, всей нашей жизнью движет, - кивнул он наконец Саморун кову, - то, что для большинства кажется безрассудным. Аксиома это: всякое непривычное дело и миллионные состояния, кстати - вот вам прагматизм, начинались с безумной для большинства идеи. Пришла и к нам пора наконец. Да и я ведь предлагаю собственную жизнь, Дмитрий Егорович.
Черные глаза Саморукова смотрели на него все так же иронически.
"Спокойно. Еще спокойней. Сильный человек должен быть спокойным в любых обстоятельствах. Разве что не всегда выходит. К огорчению".
- Я добивался три с половиной года, Дмитрий Егорович, - продолжал он совершенно спокойно. - Потом за мной пойдут другие. Но для них это уже не будет риском, а станет обыкновенным делом.
- О-хо-хо, - вздохнул Саморуков. - Опять. И снова фанатик. Как писал когда-то мудрый человек, в молодости очень нормально побыть ненормальным.
- Однако у вас плохая память, господин Саморуков. Мне не двадцать, мне сорок лет.
Он встал и медленно, очень аккуратно, стараясь, чтоб не задрожали руки, придвинул, как пушинку, стул к письменному столу.
- Я, может, впервые в жизни нашел призвание. И вам я желаю только одного: тоже когда-нибудь что-нибудь найти. - Он отвернулся, пошел к дверям.
- Иди-от!! У-ууу идиот! - в ярости зашипел на него Антошка, отскакивая от дверей в коридоре (подслушивал, боров!). - Все ведь рухнуло! Ты все напортил. Это ведь психиатрическая экспертиза.
- Антон Владимирович, - выглянул, отворив снова дверь, Саморуков, глядя только на Антошку. - Зайдите ко мне, пожалуйста, Антон Владимирович.
Вот так, по-прежнему, словно прогуливается, шагал он по коридору мимо закрытых дверей.
Доходил до пустого холла (люди, слава Богу, не появлялись) и медленно шел назад.
Никакого выхода уже не было. Домой ехать... Конец. Лучше теперь ждать Антошку...
Он опять дошел до холла.
Но чем дольше продолжалось это, тем все делалось унизительней, все унизительней. Потом услышал: открылась и осторожно закрылась дверь.
Антошка, едва не заполняя собой неширокий коридор, шел навстречу, но будто совсем не видя его, отдуваясь в бороду, в расстегнутой своей прозрачной курточке, под ней промокшая пятнами красная майка с нависшим внутри майки пузом.
- Что ж, - сказал он и усмехнулся криво, - получил диагноз: ты здоров.
* * *
Он лежит в боксе на широкой кровати, она раздвигается, когда нужно, она складывается, приподымается на винтах - она для хирургических больных. Но пока в обыкновенном положении, пока опять изучают - в который раз! - анализы.
Из-за того, что кровать высокая, подоконник ниже, и за окном над белой сплошной оградой балкона высовываются яркие острые листья, это верхушки деревьев, а над ними небо в облаках. Бокс на седьмом этаже.
Если ж смотреть на балкон - на нем стоит тумбочка. Списанная, вся облупленная, давно не белая. Она на коротких ножках. Поэтому между кафелем балкона и низом тумбочки есть узкая щель.
Он разглядывает щель. Такое чувство: под тумбочкой что-то есть. То ли птица туда пролезла, то ли еще что-то живое туда засунуто.
Естественно, его поместили в отдельный бокс. Такой, что оборудован не по-больничному, кресла, стол, журнальный столик, натюрморты на стенах. В недавние времена здесь находился, понятно, очень высокопоставленный человек.
Когда-то в командировке в Калязине он, что называется, чудом, случайно ночевал в "обкомовском номере" гостиницы.
В тот номер не было никаких дверей. Просто в грязную панель в коридоре вставлялся ключ, и ты оказывался сразу в однокомнатной квартире. С балконом, холодильником, телефоном, сортиром и ванной, телевизором, и даже букет живых цветов стоял в высокой вазе на столе.
Но когда утром он собрался оттуда выйти, то не смог. Койки плотно теснились в коридоре, и он, выходит, сдвигал человека, который считал, что просто спит головой к стене.
"Извините", - только и пробормотал он. А тот привстал без звука и отодвинул койку, ничему не удивляясь, и не разозлился.
Почему же здесь, теперь, нет, никто ему не говорит ни одного неприязненного слова, но он ведь чувствует! Это чувствуется!..
Конечно, не у врачей, а - сестры, они не смотрят в лицо, они поджимают губы, и больные в коридорах глянут искоса и сразу отводят глаза, выглядывают из палат, когда он проходит, и быстро прячутся.
Потому что все они калеки, уроды в этом ортопедическом центре, в хирургии, а он - здоров. Потому что впервые по методу Илизарова тут пройдет эксперин мент! - ему будут ломать кости, ему, совершенно здоровому человеку.
И из этого - сколько ни препятствуй - возникнет новое направление, он сам придумал, в конце концов, как назвать, и предложил: антропометрическая косметология. Любой человек, а не эти уроды, сможет стать красивым. И первый этап сейчас: операция на его собственных голенях, после чего, говорят, рост увеличивается на восемь сантиметров.
Конечно, у здешних так называемых старожилов - а иные лежат долгими месяцами - совершенно чуждый нормальным людям мир.
Говорят, например, ночью, когда дежурные сестры спят, в дальнем холле открывается школа танцев под двухкассетник: музыка приглушенная, и там они пляшут, помогая себе костылями.
Как?.. Этого он покамест не видел.
Зато он видел сам в коридоре майора (объяснили - что майор) после операции. На плече по вечерам он носил лилипутку, и о ней говорили, что она его любовница.
Кто "объяснил", кто "говорил"? Как ни покажется это странноватым, почти все сведения теперь исходят от Саморукова: до операции психиатр Саморуков обязан его регулярно наблюдать. И в конце концов они даже начали играть с ним в шахматы.
- С одной стороны, - явно провоцировал его Саморуков, обдумывая: выдвигать своего коня или пока не надо, - древние китайцы утверждали, вот послушайте: дело, от которого ожидаешь слишком, подчеркиваю, слишком большого удовлетворения, вряд ли получается. Но, с другой стороны, - Саморуков не выдвинул все ж таки своего коня, - оптимист, Виталий Борисович, бесспорнейше, лучший реформатор, нежели пессимист. Тот, кто видит вещи в розовом свете...
В общем, давно известно: у психиатров, которые слишком (подчеркнем тоже) много общаются со специфическими, так сказать, больными, у самих может "поехать крыша".
- А женщины, Виталий Борисович? Вот что важно! Как женщины?.. совсем уж снастырничал Саморуков, поднимая глаза от шахматной доски. Как вы относитесь к женщинам? - Черные его глаза так глядели, будто гипнотизировал, правда, опять-таки иронично.
Как?.. Ну что ж объяснять вот такому психиатру...
Было это, помнится, на даче, в жару, у реки, и они все, пятилетние, смотрели из будочки: в доме по комнате за открытым окном ходят удивительные голые женщины.
Вот так впервые взволновались в будочке их крохотные прежде уды, напряглись в отчаянье, поднялись и застыли. И так стояли они шеренгой в будочке, гололобые, голопузые, нацелясь в необыкновенных длинноволосых красавиц.
Ясно?! При этом не верьте вы поклепам на взрослых низкорослых людей. Ибо они еще могут вам дать сто очков вперед!
- Это по личному, Дмитрий Егорыч, разнообразному опыту.
Уже наступил вечер, ушел наконец Саморуков, не доиграв второй партии. Он осторожно вышел в коридор.
Горела лампочка на дежурном столике, стояли в деревянной подставке пробирки, лежала большая раскрытая тетрадь, но дежурной сестры не было. Справа, из ближнего холла, был слышен телевизор, его, наверно, рядами, кругами обсели на стульях калеки.
Палаты - все двери настежь, - мимо которых он проходил, были (может, из-за телевизора?..) полупустые. Лишь изредка, укутанные с головой, на хирургических кроватях темнели фигуры.
Навстречу, опираясь на две палки, медленно передвигался, с трудом переставляя ноги, человек в пижаме. Этот парень-"афганец" после давней операции тренировался каждый вечер, и теперь, проходя мимо "афганца", он почувствовал, как скользнули, ножом резанули по лицу ненавидящие глаза.
Он толкнул дверь на лестничную площадку черного хода. Там не было никого.
* * *
Он снял больничную пижаму, под ней была шерстяная кофта и нормальная ковбойка, быстро стащил пижамные штаны, еще в палате надел под них брюки, запихнул все больничное в целлофановый пакет и пошел вниз по лестнице.
На улице было хорошо, так хорошо! - прохладно после чертова запаха больничных коридоров. Пахли листья, вечер был светлый, но уже уходили рядами слабо горящие фонари.
Странный был разговор с Антошкой, которому, как обычно, звонил днем в контору. Антошка просил, чтобы сам заглянул к нему в офис, где задержится допоздна, прийти в больницу не сможет. "Что-нибудь с "Надеждой", да? Или о Ваве?.." Но Антошка погмыкивал неопределенно.
Идти быстрей не хотелось, ничего плохого не хотелось. Шел бы, как все, неизвестно куда, среди всех этих нормальных людей.
Машины мчались, мчались по проспекту, он теперь уж стоял, чтоб перейти, ждал зеленый свет. Подходило все больше народу, еще больше, а машины мчались без конца.
Рядом, слева, только теперь заметил, стояла высокая, худая старуха, щурилась от бензиновой вони. Она была чем-то похожа на тещу Марью Савельевну, разве что эта в перевязанных ниткой очках. Манюня была ведь довольно покладистой и такой неразговорчивой женщиной, если б Вава была в нее.
- Вам помочь перейти? - спросил он. - Зеленый свет. - Он подставил локоть, понял, что она еле видит. - Держите под руку! - и почувствовал, как сжались судорожно ее пальцы, она уцепилась за него.
Он думал идти осторожно и не быстро, но теперь казалось, что это не он, а сама старуха тащит его через широченный проспект. Может, оттого, что высокая, костлявые и жесткие у нее руки, а он такой маленький, совсем он маленький возле нее.
Но вот, слава Богу, красный свет, середина проспекта, они застряли рядом со всеми остановившимися людьми.
И влево рванулись машины, и, ополоумев, рванулась старуха (или это кто?), потащила, дергая его изо всех сил вперед. Еще секунда - бешеное колесо проехало бы по его ногам.
Он отскочил, вырывая отчаянно из ее пальцев свой локоть, старуха шатнулась от толчка и упала.
Дико завизжали тормоза.
- Задавил!.. Господи, задавил! Задавил!
Толпа надвигалась, она сжимала справа, слева, со всех сторон, и пробирались сквозь нее вперед любопытные, а он спиной вываливался назад, стараясь, чтоб незаметно, но все быстрее, быстрее.
- С ней кто-то был? Был с ней кто-нибудь, а?..
Зеленый свет. Он шел быстро назад через проспект, опять на ту сторону, тротуар все ближе, сдерживаясь, чтобы не побежать.
Завыла за спиной сирена "скорой". Он оглянулся и сразу завернул за угол дома.
Он шел по какому-то переулку вниз. Сворачивал, снова сворачивал. Наконец начал подниматься куда-то вбок, вверх. Стало отчего-то опять много людей. Навстречу шли, кто-то перегнал. Мальчишка вдруг выскочил из ворот, наскочил на него.
Тихого места не было, хотя совсем стемнело. Ноги больше не шли. Сесть. Надо сесть.
За что?! Колесо прошло в сантиметре, даже меньше от его сандалет. Проклятая. Костлявая...
Маленький сквер. Скамейки. Но всюду сидят.
Он пошел наискось. Вот свободная, почти в кустах. Положил рядом пакет с больничным барахлом. Синяк, наверное, на левой руке над сгибом, куда вцепилась (какая сила была невозможная!).
Надо уходить. Не к Антошке, к себе. Скорее...
Он все гладил правой ладонью то место на левой руке.
Когда добрался до больничных ворот, они были замкнуты на ночь на цепь. Он двинулся вдоль решетчатой ограды к боковым воротам. Он шел, шел вдоль решетки. Боковые ворота, он дергал их, были заперты.
Теперь он шел медленно, очень медленно и смотрел вниз: может, подкопано где-то, кто-нибудь пролезал ведь под оградой... Фонари светили бледно, очень редкие.
Вон, скорее всего. Он раздвинул мятый бурьян, нагнулся. Наверное, это был собачий лаз, такой узкий и маленький.
Тогда он стал на колени, прикинул, лег на живот. Совсем вжался в землю, как небольшая, наверное, эта собака, просунул голову, толкнул вперед целлофановый пакет и пополз.
Концы решетки врезались ему в спину, он осторожней, извиваясь, подвинулся вперед, разгребая, как собака, землю. Не сдавайся... Не сдаваться? Нельзя сдаваться.
И отполз назад. За что?.. Никто не поможет. Не сдавайся. Не сдаваться, слышишь!..
Снова по-собачьи пополз вперед.
Весь ободранный спереди и сзади, словно концы решеток полосами изрезали ему спину, он ткнулся, задыхаясь, лицом в развороченную, с сухими комками землю. Наконец подтянулся с трудом на локтях, высвобождая из-под решетки ноги. Он лежал теперь в больничном дворе на боку, согнув ноги в коленях, ждал, когда успокоится грохот в голове, в ушах, в груди, разрывающий сердце.
Потом вытащил из пакета больничное под тусклым фонарем: штаны и пижамную куртку. Надо переодеваться. Штаны и куртка были полосатые, он впервые подумал об этом, скривившись, - словно на концлагерных снимках. Вдалеке мелькнул и ударял все ярче, приближаясь, фонарик, сильный, как прожектор. Но он уже был одет в больничное. Человек в десантно-пятнистой форме - луч фонарика то описывал круги, а то утыкался в землю - шел, немного покачиваясь, к нему. Пьяный, что ли?.. Сторож? Охранник?
И, стискивая зубы, встал, выпрямился, чтобы не сидеть бессильным на земле.
Человек - от него действительно попахивало водкой - осмотрел его, подойдя чуть не вплотную, поводя снизу вверх лучом.
- Значит, выздоровел. Из терапевтического? В самоволку ходил? - Голос, странно, был не молодой, а старческий. - Да не дрожи ты, малый, это я у сына форму взял, чтоб сподручней, - хихикнув, объяснил, как своему, сторож. - Ну что, кинул палку Марухе, а? Иди, иди, не заблудись. - И посветил фонарем. - Вон терапевтический.
Он долго стоял у стены чужого корпуса, слушал, как уходит, что-то бормоча, сторож.
Потом, держась за стену, - только б не упасть, - перебирая руками, завернул к себе, в ортопедическое, в хирургию.
* * *
Почему ж теперь он знал точно, что умирает?
Не боль в ногах, ее можно терпеть, еще терпеть, а от непонятного забытья.
Он выныривал оттуда, но на минуты только, и проваливался. Слишком, оказывается, долго не приходит он в себя после наркоза, после операции.
Когда открывал глаза, то видел врачей. Они стояли, наклонясь, двое. Нет, Саморукова больше не было. Эти стояли, хирурги.
Один был Дмитриев, другой - Егоров. Но почему Дмитриев был такой сутуловатый, неопределенных лет и такой же гладко-седой, с таким же пробором?.. А у Егорова были большие и даже теперь как будто ироничные черные глаза?
Однажды - вечером это, ночью? - он увидел, как нянечка, врачи ее звали Анусей, пыталась снять его боль. Она-то думала, что он спит.
Она отвернула его одеяло и, нагнувшись, шепча непонятное (по-татарски, что ли), едва не касаясь ладонью, водила в воздухе вдоль обвязанных, забинтованных его ног. Доходила до пальцев, там, где под бинтами пальцы, и отбрасывала что-то в сторону, прочь, отмахивала ладонью изо всех сил. Что отмахивала...
Не проходило забытье.
То музыка была далеко какая-то, то сны вроде, люди были, но не запоминалось.
Зато так четко вдруг пришло, как в воскресенье вечером, никаких врачей в отделении, понятно, не было, он на Антошкиной машине с Антошкой перед самой операцией ездил к себе домой.
Вава к нему ни разу не приходила. С того дня, первого, как звонил из больницы и все объяснил, телефон у нее не отвечал. Или вдруг трубку вечерами брал курский "братец", но после "але" молча слушал и на полуслове отключался молча. Антошка сказал, что, когда он сам звонил, было то же.
Машину Антошка остановил, не доезжая до дома. Бабки в платочках, вечные как будто, сидели на своих лавочках у третьего подъезда, у второго, и, как говорил Антошка, пока дойдешь до своего, до первого, хоть какая будет информация. Да и ставить машину под своими окнами было ни к чему.
Все бабки смолкли сразу, уставились, прищурясь, но не на Антошку, на него.
- Добрый вечер, - он кивал в сторону бабок, хотя лиц не различал.
- А-а, здравствуй, здравствуй. Что, на девятый день идете? Это они Савельевну помянуть. - Бабки переглядывались.
"Умерла уже Манюня", - понял он.
Но у своего первого подъезда сидела одна только Анисья, опираясь на палку, и жену его она чего-то давно не видела.
- Там живет какой-то, - шепотом сказала Анисья. - Мужчина ходит, очки на носу толстые.
Они поглядели на окна, свет там не горел.
Он вынул из кармана ключи от квартиры и первым, за ним Антошка, вошел в подъезд.
Его ключ к дверному замку не подходил: замок явно был другой, замененный.
Совсем непонятно было: если это действительно девятый день с тех пор, как Манюня умерла...
Он лежит на спине на кровати, приподнятой на винтах, боль не затихала. Антошка намекал, что это никакой не "двоюродный братец", да и у самого тоже ведь давно закрадывалось, но только где она, Вава?..
Он закрывал от боли глаза, и лезла в голову газетная статья какая-то о людоеде, который поедал потом своих любовниц.
Теперь он видел ясно застеленную чем-то белоснежным, а уже в пыли кровать со спинками, огороженную, как в музее, тонкой лентой, и лежали бумажные цветы на подушке.
1 2 3 4 5 6 7
- Вообще-то, всей нашей жизнью движет, - кивнул он наконец Саморун кову, - то, что для большинства кажется безрассудным. Аксиома это: всякое непривычное дело и миллионные состояния, кстати - вот вам прагматизм, начинались с безумной для большинства идеи. Пришла и к нам пора наконец. Да и я ведь предлагаю собственную жизнь, Дмитрий Егорович.
Черные глаза Саморукова смотрели на него все так же иронически.
"Спокойно. Еще спокойней. Сильный человек должен быть спокойным в любых обстоятельствах. Разве что не всегда выходит. К огорчению".
- Я добивался три с половиной года, Дмитрий Егорович, - продолжал он совершенно спокойно. - Потом за мной пойдут другие. Но для них это уже не будет риском, а станет обыкновенным делом.
- О-хо-хо, - вздохнул Саморуков. - Опять. И снова фанатик. Как писал когда-то мудрый человек, в молодости очень нормально побыть ненормальным.
- Однако у вас плохая память, господин Саморуков. Мне не двадцать, мне сорок лет.
Он встал и медленно, очень аккуратно, стараясь, чтоб не задрожали руки, придвинул, как пушинку, стул к письменному столу.
- Я, может, впервые в жизни нашел призвание. И вам я желаю только одного: тоже когда-нибудь что-нибудь найти. - Он отвернулся, пошел к дверям.
- Иди-от!! У-ууу идиот! - в ярости зашипел на него Антошка, отскакивая от дверей в коридоре (подслушивал, боров!). - Все ведь рухнуло! Ты все напортил. Это ведь психиатрическая экспертиза.
- Антон Владимирович, - выглянул, отворив снова дверь, Саморуков, глядя только на Антошку. - Зайдите ко мне, пожалуйста, Антон Владимирович.
Вот так, по-прежнему, словно прогуливается, шагал он по коридору мимо закрытых дверей.
Доходил до пустого холла (люди, слава Богу, не появлялись) и медленно шел назад.
Никакого выхода уже не было. Домой ехать... Конец. Лучше теперь ждать Антошку...
Он опять дошел до холла.
Но чем дольше продолжалось это, тем все делалось унизительней, все унизительней. Потом услышал: открылась и осторожно закрылась дверь.
Антошка, едва не заполняя собой неширокий коридор, шел навстречу, но будто совсем не видя его, отдуваясь в бороду, в расстегнутой своей прозрачной курточке, под ней промокшая пятнами красная майка с нависшим внутри майки пузом.
- Что ж, - сказал он и усмехнулся криво, - получил диагноз: ты здоров.
* * *
Он лежит в боксе на широкой кровати, она раздвигается, когда нужно, она складывается, приподымается на винтах - она для хирургических больных. Но пока в обыкновенном положении, пока опять изучают - в который раз! - анализы.
Из-за того, что кровать высокая, подоконник ниже, и за окном над белой сплошной оградой балкона высовываются яркие острые листья, это верхушки деревьев, а над ними небо в облаках. Бокс на седьмом этаже.
Если ж смотреть на балкон - на нем стоит тумбочка. Списанная, вся облупленная, давно не белая. Она на коротких ножках. Поэтому между кафелем балкона и низом тумбочки есть узкая щель.
Он разглядывает щель. Такое чувство: под тумбочкой что-то есть. То ли птица туда пролезла, то ли еще что-то живое туда засунуто.
Естественно, его поместили в отдельный бокс. Такой, что оборудован не по-больничному, кресла, стол, журнальный столик, натюрморты на стенах. В недавние времена здесь находился, понятно, очень высокопоставленный человек.
Когда-то в командировке в Калязине он, что называется, чудом, случайно ночевал в "обкомовском номере" гостиницы.
В тот номер не было никаких дверей. Просто в грязную панель в коридоре вставлялся ключ, и ты оказывался сразу в однокомнатной квартире. С балконом, холодильником, телефоном, сортиром и ванной, телевизором, и даже букет живых цветов стоял в высокой вазе на столе.
Но когда утром он собрался оттуда выйти, то не смог. Койки плотно теснились в коридоре, и он, выходит, сдвигал человека, который считал, что просто спит головой к стене.
"Извините", - только и пробормотал он. А тот привстал без звука и отодвинул койку, ничему не удивляясь, и не разозлился.
Почему же здесь, теперь, нет, никто ему не говорит ни одного неприязненного слова, но он ведь чувствует! Это чувствуется!..
Конечно, не у врачей, а - сестры, они не смотрят в лицо, они поджимают губы, и больные в коридорах глянут искоса и сразу отводят глаза, выглядывают из палат, когда он проходит, и быстро прячутся.
Потому что все они калеки, уроды в этом ортопедическом центре, в хирургии, а он - здоров. Потому что впервые по методу Илизарова тут пройдет эксперин мент! - ему будут ломать кости, ему, совершенно здоровому человеку.
И из этого - сколько ни препятствуй - возникнет новое направление, он сам придумал, в конце концов, как назвать, и предложил: антропометрическая косметология. Любой человек, а не эти уроды, сможет стать красивым. И первый этап сейчас: операция на его собственных голенях, после чего, говорят, рост увеличивается на восемь сантиметров.
Конечно, у здешних так называемых старожилов - а иные лежат долгими месяцами - совершенно чуждый нормальным людям мир.
Говорят, например, ночью, когда дежурные сестры спят, в дальнем холле открывается школа танцев под двухкассетник: музыка приглушенная, и там они пляшут, помогая себе костылями.
Как?.. Этого он покамест не видел.
Зато он видел сам в коридоре майора (объяснили - что майор) после операции. На плече по вечерам он носил лилипутку, и о ней говорили, что она его любовница.
Кто "объяснил", кто "говорил"? Как ни покажется это странноватым, почти все сведения теперь исходят от Саморукова: до операции психиатр Саморуков обязан его регулярно наблюдать. И в конце концов они даже начали играть с ним в шахматы.
- С одной стороны, - явно провоцировал его Саморуков, обдумывая: выдвигать своего коня или пока не надо, - древние китайцы утверждали, вот послушайте: дело, от которого ожидаешь слишком, подчеркиваю, слишком большого удовлетворения, вряд ли получается. Но, с другой стороны, - Саморуков не выдвинул все ж таки своего коня, - оптимист, Виталий Борисович, бесспорнейше, лучший реформатор, нежели пессимист. Тот, кто видит вещи в розовом свете...
В общем, давно известно: у психиатров, которые слишком (подчеркнем тоже) много общаются со специфическими, так сказать, больными, у самих может "поехать крыша".
- А женщины, Виталий Борисович? Вот что важно! Как женщины?.. совсем уж снастырничал Саморуков, поднимая глаза от шахматной доски. Как вы относитесь к женщинам? - Черные его глаза так глядели, будто гипнотизировал, правда, опять-таки иронично.
Как?.. Ну что ж объяснять вот такому психиатру...
Было это, помнится, на даче, в жару, у реки, и они все, пятилетние, смотрели из будочки: в доме по комнате за открытым окном ходят удивительные голые женщины.
Вот так впервые взволновались в будочке их крохотные прежде уды, напряглись в отчаянье, поднялись и застыли. И так стояли они шеренгой в будочке, гололобые, голопузые, нацелясь в необыкновенных длинноволосых красавиц.
Ясно?! При этом не верьте вы поклепам на взрослых низкорослых людей. Ибо они еще могут вам дать сто очков вперед!
- Это по личному, Дмитрий Егорыч, разнообразному опыту.
Уже наступил вечер, ушел наконец Саморуков, не доиграв второй партии. Он осторожно вышел в коридор.
Горела лампочка на дежурном столике, стояли в деревянной подставке пробирки, лежала большая раскрытая тетрадь, но дежурной сестры не было. Справа, из ближнего холла, был слышен телевизор, его, наверно, рядами, кругами обсели на стульях калеки.
Палаты - все двери настежь, - мимо которых он проходил, были (может, из-за телевизора?..) полупустые. Лишь изредка, укутанные с головой, на хирургических кроватях темнели фигуры.
Навстречу, опираясь на две палки, медленно передвигался, с трудом переставляя ноги, человек в пижаме. Этот парень-"афганец" после давней операции тренировался каждый вечер, и теперь, проходя мимо "афганца", он почувствовал, как скользнули, ножом резанули по лицу ненавидящие глаза.
Он толкнул дверь на лестничную площадку черного хода. Там не было никого.
* * *
Он снял больничную пижаму, под ней была шерстяная кофта и нормальная ковбойка, быстро стащил пижамные штаны, еще в палате надел под них брюки, запихнул все больничное в целлофановый пакет и пошел вниз по лестнице.
На улице было хорошо, так хорошо! - прохладно после чертова запаха больничных коридоров. Пахли листья, вечер был светлый, но уже уходили рядами слабо горящие фонари.
Странный был разговор с Антошкой, которому, как обычно, звонил днем в контору. Антошка просил, чтобы сам заглянул к нему в офис, где задержится допоздна, прийти в больницу не сможет. "Что-нибудь с "Надеждой", да? Или о Ваве?.." Но Антошка погмыкивал неопределенно.
Идти быстрей не хотелось, ничего плохого не хотелось. Шел бы, как все, неизвестно куда, среди всех этих нормальных людей.
Машины мчались, мчались по проспекту, он теперь уж стоял, чтоб перейти, ждал зеленый свет. Подходило все больше народу, еще больше, а машины мчались без конца.
Рядом, слева, только теперь заметил, стояла высокая, худая старуха, щурилась от бензиновой вони. Она была чем-то похожа на тещу Марью Савельевну, разве что эта в перевязанных ниткой очках. Манюня была ведь довольно покладистой и такой неразговорчивой женщиной, если б Вава была в нее.
- Вам помочь перейти? - спросил он. - Зеленый свет. - Он подставил локоть, понял, что она еле видит. - Держите под руку! - и почувствовал, как сжались судорожно ее пальцы, она уцепилась за него.
Он думал идти осторожно и не быстро, но теперь казалось, что это не он, а сама старуха тащит его через широченный проспект. Может, оттого, что высокая, костлявые и жесткие у нее руки, а он такой маленький, совсем он маленький возле нее.
Но вот, слава Богу, красный свет, середина проспекта, они застряли рядом со всеми остановившимися людьми.
И влево рванулись машины, и, ополоумев, рванулась старуха (или это кто?), потащила, дергая его изо всех сил вперед. Еще секунда - бешеное колесо проехало бы по его ногам.
Он отскочил, вырывая отчаянно из ее пальцев свой локоть, старуха шатнулась от толчка и упала.
Дико завизжали тормоза.
- Задавил!.. Господи, задавил! Задавил!
Толпа надвигалась, она сжимала справа, слева, со всех сторон, и пробирались сквозь нее вперед любопытные, а он спиной вываливался назад, стараясь, чтоб незаметно, но все быстрее, быстрее.
- С ней кто-то был? Был с ней кто-нибудь, а?..
Зеленый свет. Он шел быстро назад через проспект, опять на ту сторону, тротуар все ближе, сдерживаясь, чтобы не побежать.
Завыла за спиной сирена "скорой". Он оглянулся и сразу завернул за угол дома.
Он шел по какому-то переулку вниз. Сворачивал, снова сворачивал. Наконец начал подниматься куда-то вбок, вверх. Стало отчего-то опять много людей. Навстречу шли, кто-то перегнал. Мальчишка вдруг выскочил из ворот, наскочил на него.
Тихого места не было, хотя совсем стемнело. Ноги больше не шли. Сесть. Надо сесть.
За что?! Колесо прошло в сантиметре, даже меньше от его сандалет. Проклятая. Костлявая...
Маленький сквер. Скамейки. Но всюду сидят.
Он пошел наискось. Вот свободная, почти в кустах. Положил рядом пакет с больничным барахлом. Синяк, наверное, на левой руке над сгибом, куда вцепилась (какая сила была невозможная!).
Надо уходить. Не к Антошке, к себе. Скорее...
Он все гладил правой ладонью то место на левой руке.
Когда добрался до больничных ворот, они были замкнуты на ночь на цепь. Он двинулся вдоль решетчатой ограды к боковым воротам. Он шел, шел вдоль решетки. Боковые ворота, он дергал их, были заперты.
Теперь он шел медленно, очень медленно и смотрел вниз: может, подкопано где-то, кто-нибудь пролезал ведь под оградой... Фонари светили бледно, очень редкие.
Вон, скорее всего. Он раздвинул мятый бурьян, нагнулся. Наверное, это был собачий лаз, такой узкий и маленький.
Тогда он стал на колени, прикинул, лег на живот. Совсем вжался в землю, как небольшая, наверное, эта собака, просунул голову, толкнул вперед целлофановый пакет и пополз.
Концы решетки врезались ему в спину, он осторожней, извиваясь, подвинулся вперед, разгребая, как собака, землю. Не сдавайся... Не сдаваться? Нельзя сдаваться.
И отполз назад. За что?.. Никто не поможет. Не сдавайся. Не сдаваться, слышишь!..
Снова по-собачьи пополз вперед.
Весь ободранный спереди и сзади, словно концы решеток полосами изрезали ему спину, он ткнулся, задыхаясь, лицом в развороченную, с сухими комками землю. Наконец подтянулся с трудом на локтях, высвобождая из-под решетки ноги. Он лежал теперь в больничном дворе на боку, согнув ноги в коленях, ждал, когда успокоится грохот в голове, в ушах, в груди, разрывающий сердце.
Потом вытащил из пакета больничное под тусклым фонарем: штаны и пижамную куртку. Надо переодеваться. Штаны и куртка были полосатые, он впервые подумал об этом, скривившись, - словно на концлагерных снимках. Вдалеке мелькнул и ударял все ярче, приближаясь, фонарик, сильный, как прожектор. Но он уже был одет в больничное. Человек в десантно-пятнистой форме - луч фонарика то описывал круги, а то утыкался в землю - шел, немного покачиваясь, к нему. Пьяный, что ли?.. Сторож? Охранник?
И, стискивая зубы, встал, выпрямился, чтобы не сидеть бессильным на земле.
Человек - от него действительно попахивало водкой - осмотрел его, подойдя чуть не вплотную, поводя снизу вверх лучом.
- Значит, выздоровел. Из терапевтического? В самоволку ходил? - Голос, странно, был не молодой, а старческий. - Да не дрожи ты, малый, это я у сына форму взял, чтоб сподручней, - хихикнув, объяснил, как своему, сторож. - Ну что, кинул палку Марухе, а? Иди, иди, не заблудись. - И посветил фонарем. - Вон терапевтический.
Он долго стоял у стены чужого корпуса, слушал, как уходит, что-то бормоча, сторож.
Потом, держась за стену, - только б не упасть, - перебирая руками, завернул к себе, в ортопедическое, в хирургию.
* * *
Почему ж теперь он знал точно, что умирает?
Не боль в ногах, ее можно терпеть, еще терпеть, а от непонятного забытья.
Он выныривал оттуда, но на минуты только, и проваливался. Слишком, оказывается, долго не приходит он в себя после наркоза, после операции.
Когда открывал глаза, то видел врачей. Они стояли, наклонясь, двое. Нет, Саморукова больше не было. Эти стояли, хирурги.
Один был Дмитриев, другой - Егоров. Но почему Дмитриев был такой сутуловатый, неопределенных лет и такой же гладко-седой, с таким же пробором?.. А у Егорова были большие и даже теперь как будто ироничные черные глаза?
Однажды - вечером это, ночью? - он увидел, как нянечка, врачи ее звали Анусей, пыталась снять его боль. Она-то думала, что он спит.
Она отвернула его одеяло и, нагнувшись, шепча непонятное (по-татарски, что ли), едва не касаясь ладонью, водила в воздухе вдоль обвязанных, забинтованных его ног. Доходила до пальцев, там, где под бинтами пальцы, и отбрасывала что-то в сторону, прочь, отмахивала ладонью изо всех сил. Что отмахивала...
Не проходило забытье.
То музыка была далеко какая-то, то сны вроде, люди были, но не запоминалось.
Зато так четко вдруг пришло, как в воскресенье вечером, никаких врачей в отделении, понятно, не было, он на Антошкиной машине с Антошкой перед самой операцией ездил к себе домой.
Вава к нему ни разу не приходила. С того дня, первого, как звонил из больницы и все объяснил, телефон у нее не отвечал. Или вдруг трубку вечерами брал курский "братец", но после "але" молча слушал и на полуслове отключался молча. Антошка сказал, что, когда он сам звонил, было то же.
Машину Антошка остановил, не доезжая до дома. Бабки в платочках, вечные как будто, сидели на своих лавочках у третьего подъезда, у второго, и, как говорил Антошка, пока дойдешь до своего, до первого, хоть какая будет информация. Да и ставить машину под своими окнами было ни к чему.
Все бабки смолкли сразу, уставились, прищурясь, но не на Антошку, на него.
- Добрый вечер, - он кивал в сторону бабок, хотя лиц не различал.
- А-а, здравствуй, здравствуй. Что, на девятый день идете? Это они Савельевну помянуть. - Бабки переглядывались.
"Умерла уже Манюня", - понял он.
Но у своего первого подъезда сидела одна только Анисья, опираясь на палку, и жену его она чего-то давно не видела.
- Там живет какой-то, - шепотом сказала Анисья. - Мужчина ходит, очки на носу толстые.
Они поглядели на окна, свет там не горел.
Он вынул из кармана ключи от квартиры и первым, за ним Антошка, вошел в подъезд.
Его ключ к дверному замку не подходил: замок явно был другой, замененный.
Совсем непонятно было: если это действительно девятый день с тех пор, как Манюня умерла...
Он лежит на спине на кровати, приподнятой на винтах, боль не затихала. Антошка намекал, что это никакой не "двоюродный братец", да и у самого тоже ведь давно закрадывалось, но только где она, Вава?..
Он закрывал от боли глаза, и лезла в голову газетная статья какая-то о людоеде, который поедал потом своих любовниц.
Теперь он видел ясно застеленную чем-то белоснежным, а уже в пыли кровать со спинками, огороженную, как в музее, тонкой лентой, и лежали бумажные цветы на подушке.
1 2 3 4 5 6 7