Там, в комнате с зеркальным окном.
Свен не сомневался: она из тех, кто вечно боится, что делает недостаточно много или недостаточно хорошо. Из тех, кто всю жизнь из последних сил пытается помочь другим, но никогда не верит, что выполнил свой долг до конца. Именно из-за Хильдинга она стала врачом: думала, что раз она его сестра, то просто обязана спасать жизни и помогать людям.
И вот теперь он погиб, несмотря на ее помощь.
Отныне ее стыд пребудет с ней навечно.
Вряд ли она когда-нибудь от него избавится.
Когда он вошел в отделение, она сидела в своем застекленном закутке, бледная, с воспаленными глазами. Горе, страх и ненависть — все эти беды вместе и по отдельности разрушали ее жизнь. Когда он открыл дверь и вошел, она даже не поздоровалась, а просто взглянула на него с отвращением.
Эверт и виду не показал, что его заботило, как она к нему относится. А может быть, он просто ничего не заметил. Он в двух словах напомнил ей содержание их последнего разговора, когда он показывал фотографии трех сломанных пальцев общей стоимостью семь тысяч крон. Она глядела в сторону, то ли демонстративно, то ли от бессилия что-либо изменить. Гренс строго попросил ее повернуться к нему лицом и посмотреть еще несколько снимков.
Она с трудом отвела взгляд от стены и обратилась к черно-белым фотографиям, которые уже лежали перед ней на круглом столике.
— Что вы видите?
— Я по-прежнему не понимаю, чего вы от меня добиваетесь.
— Мне просто любопытно. Что вы видите?
Лиса Орстрём взглянула на Гренса и еле заметно покачала головой, взяла фотографии и провела по ним рукой. Они были матовые, отпечатанные на какой-то необычной бумаге.
— Это перелом. Левой руки.
— Тридцать тысяч крон.
— Простите?
— Ну, помните те снимки, которые я показывал вам в прошлый раз? Три сломанных пальца. Большой — пять тысяч, два других — по тысяче. Я еще сказал, что все это сделал Ланг. Такой у него тариф. И почерк. Бедолага со сломанными пальцами задолжал семь тысяч. Помните? Так вот, я солгал. Общая цена — тридцать семь тысяч. И рука стоит как раз тридцать.
Свен Сундквист тихонько опустился на стул позади Гренса. Ему было стыдно. «Ты пережимаешь, Эверт, — думал он. — Я знаю, чего ты хочешь: тебе как воздух необходимы свидетельские показания, но тут ты зашел слишком далеко».
— У меня есть еще один снимок. Что вы о нем скажете?
Еще одна черно-белая фотография. Голый человек на носилках. Все тело целиком. Снято чуть сбоку и сверху и опять при совершенно дурацком освещении, но это не мешало разобрать, что на ней.
— Вы молчите. Ну что ж, я помогу. Это труп. Сломанная рука, на которую вы только что любовались, принадлежит ему. Вы уже поняли: я снова сказал вам неправду. Тот человек, что лежит здесь, задолжал сто тридцать семь тысяч крон. Тариф Ланга за убийство — сто тысяч. Так что парень расплатился по полной. Сто тридцать семь тысяч крон.
Лиса Орстрём сжала челюсти. Она ничего не сказала, даже не шевельнулась. Она только сжала челюсти — чтобы не закричать. Свен посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Эверта: «Похоже, ты на пути к успеху. Она вот-вот сломается. Но ты чертовски далеко зашел. Ты ранил ее, Эверт, в самое сердце. И уже готов нанести решающий удар. Но я приму и это. Мне стыдно — за тебя и перед тобой, но в то же время я понимаю, что ты самый ловкий полицейский, какого я видел. Тебе нужны ее показания — и ты их вот-вот получишь. Но то, другое расследование! Я бы с радостью помог тебе выжать из нее показания. Но что ты натворил в деле Граяускас? Я только что говорил с Крантцем. И поэтому не могу сосредоточиться на том, чем ты занят сейчас. У меня нет никакого желания встречаться с тобой взглядом. Мне хочется встать на стол и орать, пока ты меня не услышишь. Ведь Крантц сказал мне то, что я уже и так знал. Это другая кассета! Другая, Эверт!»
Эверт Гренс потянулся. Он видел, что Орстрём скоро сломается. И готов был немного подождать.
— У меня тут еще несколько снимков.
У Лисы Орстрём сорвался голос, она смогла только прошептать:
— Я поняла, чего вы добиваетесь.
— Вот и прелестно. Потому что новые фотографии вам понравятся еще больше.
— Я не хочу их видеть. И я не вполне понимаю. Если все так, как вы говорите — Ланг, тариф, почерк, — почему он до сих пор не за решеткой?
— Почему? Ну это вы должны знать лучше меня. Это же вам он угрожал, не так ли? Так что вы тоже прекрасно представляете его методы.
Он стоял в кухне и держал фотографии Йонатана и Саны. С пугающей ясностью она вспомнила, как болело у нее в груди, как содрогалось ее тело.
Гренс тем временем положил на стол конверт, открыл его и вынул первую фотографию. Снова рука. Пять переломов. Не надо быть врачом, чтобы понять, что каждый палец на этой руке сломан.
Она сидела молча. Тогда он достал следующую фотографию и положил ее рядом с предыдущей. На ней довольно четко была запечатлена сломанная коленная чашечка.
— Немного похоже на пазл, да? Там рука, тут нога. Соберите — и получится человек. Правда, на сей раз речь шла не о деньгах. В этот раз речь шла об авторитете.
Эверт Гренс поднял оба снимка к самым ее глазам.
— Дело в том, что вот этот человек смешал югославский амфетамин со стиральным порошком.
Держа оба снимка по-прежнему на уровне ее глаз, он жестом фокусника вынул из конверта последнюю фотографию.
Она была сделана с высоты человеческого роста, с верхней ступеньки лестничного пролета, внизу которого лежал человек. Рядом валялось кресло-каталка. Ручеек крови вытекал из разбитой головы.
Она взглянула на снимок и стремительно отвернула лицо. Она рыдала.
— Вот этот парень и был виноват. Его, кстати, Ольдеус Хильдинг звали.
Свен Сундквист принял решение. По дороге в управление он не проронил ни слова, а потом отправился к себе в кабинет и поклялся, что не выйдет оттуда, пока кое-что не найдет.
Посмотрел на груды расшифрованных допросов, поднял одну стопку с пола.
Он знал, что видел это где-то здесь.
Он углубился в чтение. Не спеша, строка за строкой, он заново пробегал взглядом показания свидетелей.
Это отняло у него почти пятнадцать минут.
Он начал с допроса студентки, который был очень коротким, потому что девчушка не совсем оправилась от шока и лучше было допросить ее попозже. Но что сделано, то сделано. Затем перешел к допросу старшего врача, Густава Эйдера. Этот был значительно длиннее, Эйдер смог преодолеть страх, потому что все это время пытался осмысливать происходящее. Пока ум работал, чувства его были приглушены. Сундквист сталкивался с этим и раньше: у каждого собственный способ не поддаваться панике. Так вот именно благодаря этому Эйдер оказался ценным свидетелем: читая его допрос, Свен словно сам был там, в морге, сидел на полу со связанными руками, ощущая собственное бессилие, — так подробно и во всех деталях тот рассказывал о страшных событиях.
Вот оно! Как раз в середине допроса.
Речь зашла о пакете, в котором она хранила оружие, и Эйдер внезапно вспомнил о видеокассете.
Свен Сундквист медленно водил пальцем по строчкам, читая и впитывая каждое слово.
Эйдер заметил кассету, когда она распахнула пакет пошире, доставая оттуда взрывчатку. Это было в самом начале, сразу после того как она их связала, так что Эйдер еще пытался наладить с ней контакт, чтобы завоевать доверие и хотя бы немного облегчить участь остальных. Она сперва не ответила на его вопрос. Но он настаивал, и она наконец ответила на своем ужасном английском.
Она сказала, что на кассете записана truth. Он спросил, какую такую правду она имеет в виду, и она повторила это слово трижды. Truth. Truth. Truth. Потом помолчала минутку, пока разминала пластит, и наконец повернулась к нему и произнесла:
Two cassettes.
In box station train.
Twenty one.
Она даже на пальцах показала — сперва дважды растопырила обе пятерни, а потом выставила большой палец.
Twenty one.
Густав Эйдер заявил, что помнит каждое слово. Он уверен, что она сказала именно это. Поскольку она в принципе говорила мало, запомнить ее слова было нетрудно.
Правда. Две кассеты. В ячейке камеры хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Свен Сундквист вернулся назад и снова прочел этот абзац.
Камера хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Он был убежден: есть еще одна кассета. Ячейка 21 на Центральном вокзале. Со сломанными язычками, чтобы никто не стер запись. И запись эта — точно не мелодрама.
Он отложил стопку бумаг с расшифровками допросов, встал и немедленно поехал туда.
Он все тыкал снимками ей в лицо.
Лиса Орстрём не умела ненавидеть, она еще никогда и никого не ненавидела. Точно так же, как и не любила. Она отбросила и любовь и ненависть, словно это было одно чувство, только с разными знаками. Не чувствуя одного, она не была обременена и другим. Но вот этого полицейского она почти ненавидела. Скорбь по Хильдингу не была настоящей скорбью, страх, который заронила в ее душе высказанная как бы вскользь, намеками угроза, не был страхом. Все гораздо серьезнее, острее, сильнее. Как если бы все, что она перечувствовала за свою тридцатилетнюю жизнь, в эти часы собралось воедино, спряталось за стыд и она наконец стала сама собой.
Она даже не знала, как это выглядит со стороны. С ней никогда такого не случалось.
Этот хромой полицейский все размахивает снимками у нее перед глазами.
А ведь она сразу поняла, что это фотографии Хильдинга.
Она вскочила, вырвала у него снимки, разорвала на мелкие кусочки и швырнула в стеклянную перегородку.
Она знала, куда ей идти. Она бежала по коридору к выходу из Южной больницы Ей оставалось работать еще несколько часов, но впервые в жизни она на это попросту наплевала. Выбежала на асфальтовую площадку у главного входа, промчалась мимо Теткиной рощи, перескочила через рельсы и даже ничуть не испугалась стаи бродячих собак, которые бросились вдогонку. Она бежала мимо доходного дома у Цинкендамма, потом по Роговой улице и остановилась, только когда оказалась в тени церкви, что на Высоком склоне.
Она нисколько не устала и даже не чувствовала капель пота, сбегавших по щекам со лба и висков. Она постояла так минутку и потом зашла в дом, в котором бывала так же часто, как и в своем собственном.
Дверь в квартиру на седьмом этаже дома по улице Вёлунда успели поменять. Огромной дыры, зиявшей тут несколько дней назад, больше не было. Тот, кто ничего не знал, не мог и предположить, что полиция тогда вломилась в дом и прервала страшное истязание — тридцать пять ударов кнутом по женской спине.
Две юные девочки стояли за спиной мужчины, которого можно было принять за их папу, и ждали, пока он запрет дверь. Они заметили электронный замок, когда вошли в прихожую, но не поняли, что это такое. Мужчина же закрыл дверь и показал им их паспорта. Он еще раз объяснил, что паспорт стоит денег, что теперь за ними обеими числится должок, который надо отработать, и что первые клиенты придут буквально часа через два.
Та, что расплакалась еще на улице, продолжала лить слезы, она даже попыталась протестовать, но тут человек, которого всего несколько дней назад две другие молодые девушки называли Дима Шмаровоз, выхватил пистолет, прижал к ее виску, и она на мгновение поверила, что он запросто может выстрелить.
Он сказал, чтобы они раздевались. Хотел их «трахнуть для пробы», как он это называл. Чтобы они хоть понимали, чего потребуют от них клиенты.
Лисе Орстрём было жарко. Она бежала от самой больницы до дома Ульвы на улице Высокого холма.
Все-таки она ошибалась: на самом деле она умеет любить. Не мужчину, правда, а детей. Своих племянников она любит больше, чем саму себя. Она немного помедлила, прежде чем отправиться туда. Это раньше она приходила к ним каждый день, а сейчас у нее не хватало сил, чтобы открыть дверь их дома и сказать наконец, что их дядя умер и что она была недалеко от того места, где он упал с лестницы навстречу смерти.
Они обожали своего дядю. Для них он никогда не был наркошей, они виделись с ним, только когда он пытался завязать. Тогда он становился похож на человека: щеки округлялись, розовели, движения были спокойными. Подумать только, что все это исчезло в один миг, когда то, что творилось с ним, завело его слишком далеко и ему наконец пришлось взглянуть в лицо тому, что внушало ему такой страх.
Но детишки никогда не видели осатаневшего наркомана, каким он был за несколько часов до смерти, они никогда не видели этих ужасных превращений. Они всегда общались с ним не больше двух дней, а затем он возвращался к той, другой своей жизни.
Теперь ей предстояло рассказать им о том, что его больше нет. Но они не должны узнать о тех ужасных фотографиях, которыми размахивал у нее перед глазами хромой полицейский.
Она держала Ульву за руку. Они молча сидели обнявшись на диване в маленькой гостиной. Они испытывали одинаковое чувство: не скорбь, а почти облегчение, потому что теперь точно знали, где он и что с ним. Они не были уверены, что это правильно, но знали, что даже неправильное, непозволительное чувство легче переживать вдвоем, а не поодиночке.
Йонатан и Сана сидели рядом каждый в своем кресле. Они уже поняли, что что-то стряслось. Лиса еще и слова не произнесла, но по тому, как она пожала им руки, по тому, как она поздоровалась, по тому, как шла через прихожую, они поняли, что их ждет страшное известие.
Она не знала, с чего начать. Но ей и не пришлось начинать.
— Что случилось?
Сане двенадцать, она уже не маленькая. Но и большой ее не назовешь. Сейчас она как раз посредине. Она внимательно посмотрела на двух взрослых женщин, а потом повторила свой вопрос:
— Что случилось? Я же вижу, что-то произошло.
Лиса наклонилась вперед, положила руку ей на коленку, а другую — на коленку Йонатану — он-то пока настолько мал, что она может пальцами обхватить его ножку.
— Ты права. Случилось. Ваш дядя Хильдинг…
— Он умер.
Сана сказала это без колебаний. Как будто заранее сформулировала ответ.
Лиса стиснула руки и кивнула:
— Да. Он умер вчера. В больнице. В моем отделении.
Йонатану только шесть лет, поэтому он смотрел то на плачущую мать, то на плачущую Лису и пока не мог ничего понять:
— Но ведь дядя Хильдинг не старый? Что же с ним случилось? Или он все-таки старый?
— Ты дурак. Ты же отлично понимаешь — он докололся до смерти.
Сана нетерпеливо посмотрела на брата.
Лиса протянула руку и погладила племянницу по щеке:
— Не говори так!
— Но это же правда.
— Нет, не так. Произошел несчастный случай. Он упал с лестницы. Его кресло-каталка свалилось, и он ударился головой. Так что не надо так говорить.
— Какая разница. Я знаю, что он кололся. И знаю, что поэтому он и умер. Я знаю, что бы вы там ни придумывали.
Йонатан слушал, слышал, но не понимал. Он вскочил с кресла и зарыдал: его дядя не умер, нет, не умер! Он подался вперед и крикнул:
— Это ты виновата!
Затем он бросился прочь, выбежал на улицу и, как был босой, так и побежал по квадратным плиткам садовой дорожки, продолжая кричать:
— Это ты виновата! Сама ты дура! Раз ты так говоришь, значит, ты сама виновата!
День постепенно переходил в вечер, когда в кабинет Ларса Огестама без стука ввалился Эверт Гренс. Огестам изумленно взглянул на него и отметил, что выглядел комиссар как обычно: грузное тело, тонкие седые волосы, несгибающаяся хромая нога.
— Вы должны были зайти завтра.
— А я пришел сейчас. У меня тут есть кое-какие факты.
— Ах так?
— По убийствам. По расследованиям в Южной больнице. По обоим.
Он не стал ждать, пока Огестам предложит ему присесть, сграбастал стоявший у двери стул, небрежно сбросил лежавшие на нем документы прямо на пол и уселся напротив одного из тех судебных крючкотворов, которых он еще в незапамятные времена прозвал кучкой пижонов.
— Во-первых, Алена Слюсарева. Вторая девушка из Прибалтики. Она сейчас уже на корабле в Балтийском море. Едет домой. Я с ней говорил. На нее у нас ничего нет. Она не знает, кто такой Бенгт Нордвалль. И понятия не имеет, каким образом Граяускас удалось раздобыть оружие и взрывчатку. Ну и, конечно, о захвате заложников она тоже ничего не знала. Так что я отправил ее домой, в Клайпеду. Это в Литве. Ей туда нужно. А нам тут она совсем ни к чему.
— И вы отправили ее домой?
— А ты что, против?
— Вам следовало сначала проинформировать меня. Мы бы все обсудили, и если бы мы оба пришли к этому выводу, я бы со своей стороны дал разрешение отправить ее домой.
Эверт Гренс с омерзением смерил взглядом этого молодого пижона. Он с трудом подавил в себе желание разораться.
Потому что пришел к нему с лапшой, которую только начал аккуратно развешивать по его пижонским ушам.
Вот почему он проглотил свой гнев и запрятал его глубоко внутри.
— Ты закончил?
— То есть вы отпустили домой человека, которому, возможно, было бы предъявлено обвинение в хранении оружия, подготовке к противоправным действиям, несущим угрозу жизни и здоровью, и пособничестве в нанесении тяжких телесных повреждений?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Свен не сомневался: она из тех, кто вечно боится, что делает недостаточно много или недостаточно хорошо. Из тех, кто всю жизнь из последних сил пытается помочь другим, но никогда не верит, что выполнил свой долг до конца. Именно из-за Хильдинга она стала врачом: думала, что раз она его сестра, то просто обязана спасать жизни и помогать людям.
И вот теперь он погиб, несмотря на ее помощь.
Отныне ее стыд пребудет с ней навечно.
Вряд ли она когда-нибудь от него избавится.
Когда он вошел в отделение, она сидела в своем застекленном закутке, бледная, с воспаленными глазами. Горе, страх и ненависть — все эти беды вместе и по отдельности разрушали ее жизнь. Когда он открыл дверь и вошел, она даже не поздоровалась, а просто взглянула на него с отвращением.
Эверт и виду не показал, что его заботило, как она к нему относится. А может быть, он просто ничего не заметил. Он в двух словах напомнил ей содержание их последнего разговора, когда он показывал фотографии трех сломанных пальцев общей стоимостью семь тысяч крон. Она глядела в сторону, то ли демонстративно, то ли от бессилия что-либо изменить. Гренс строго попросил ее повернуться к нему лицом и посмотреть еще несколько снимков.
Она с трудом отвела взгляд от стены и обратилась к черно-белым фотографиям, которые уже лежали перед ней на круглом столике.
— Что вы видите?
— Я по-прежнему не понимаю, чего вы от меня добиваетесь.
— Мне просто любопытно. Что вы видите?
Лиса Орстрём взглянула на Гренса и еле заметно покачала головой, взяла фотографии и провела по ним рукой. Они были матовые, отпечатанные на какой-то необычной бумаге.
— Это перелом. Левой руки.
— Тридцать тысяч крон.
— Простите?
— Ну, помните те снимки, которые я показывал вам в прошлый раз? Три сломанных пальца. Большой — пять тысяч, два других — по тысяче. Я еще сказал, что все это сделал Ланг. Такой у него тариф. И почерк. Бедолага со сломанными пальцами задолжал семь тысяч. Помните? Так вот, я солгал. Общая цена — тридцать семь тысяч. И рука стоит как раз тридцать.
Свен Сундквист тихонько опустился на стул позади Гренса. Ему было стыдно. «Ты пережимаешь, Эверт, — думал он. — Я знаю, чего ты хочешь: тебе как воздух необходимы свидетельские показания, но тут ты зашел слишком далеко».
— У меня есть еще один снимок. Что вы о нем скажете?
Еще одна черно-белая фотография. Голый человек на носилках. Все тело целиком. Снято чуть сбоку и сверху и опять при совершенно дурацком освещении, но это не мешало разобрать, что на ней.
— Вы молчите. Ну что ж, я помогу. Это труп. Сломанная рука, на которую вы только что любовались, принадлежит ему. Вы уже поняли: я снова сказал вам неправду. Тот человек, что лежит здесь, задолжал сто тридцать семь тысяч крон. Тариф Ланга за убийство — сто тысяч. Так что парень расплатился по полной. Сто тридцать семь тысяч крон.
Лиса Орстрём сжала челюсти. Она ничего не сказала, даже не шевельнулась. Она только сжала челюсти — чтобы не закричать. Свен посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Эверта: «Похоже, ты на пути к успеху. Она вот-вот сломается. Но ты чертовски далеко зашел. Ты ранил ее, Эверт, в самое сердце. И уже готов нанести решающий удар. Но я приму и это. Мне стыдно — за тебя и перед тобой, но в то же время я понимаю, что ты самый ловкий полицейский, какого я видел. Тебе нужны ее показания — и ты их вот-вот получишь. Но то, другое расследование! Я бы с радостью помог тебе выжать из нее показания. Но что ты натворил в деле Граяускас? Я только что говорил с Крантцем. И поэтому не могу сосредоточиться на том, чем ты занят сейчас. У меня нет никакого желания встречаться с тобой взглядом. Мне хочется встать на стол и орать, пока ты меня не услышишь. Ведь Крантц сказал мне то, что я уже и так знал. Это другая кассета! Другая, Эверт!»
Эверт Гренс потянулся. Он видел, что Орстрём скоро сломается. И готов был немного подождать.
— У меня тут еще несколько снимков.
У Лисы Орстрём сорвался голос, она смогла только прошептать:
— Я поняла, чего вы добиваетесь.
— Вот и прелестно. Потому что новые фотографии вам понравятся еще больше.
— Я не хочу их видеть. И я не вполне понимаю. Если все так, как вы говорите — Ланг, тариф, почерк, — почему он до сих пор не за решеткой?
— Почему? Ну это вы должны знать лучше меня. Это же вам он угрожал, не так ли? Так что вы тоже прекрасно представляете его методы.
Он стоял в кухне и держал фотографии Йонатана и Саны. С пугающей ясностью она вспомнила, как болело у нее в груди, как содрогалось ее тело.
Гренс тем временем положил на стол конверт, открыл его и вынул первую фотографию. Снова рука. Пять переломов. Не надо быть врачом, чтобы понять, что каждый палец на этой руке сломан.
Она сидела молча. Тогда он достал следующую фотографию и положил ее рядом с предыдущей. На ней довольно четко была запечатлена сломанная коленная чашечка.
— Немного похоже на пазл, да? Там рука, тут нога. Соберите — и получится человек. Правда, на сей раз речь шла не о деньгах. В этот раз речь шла об авторитете.
Эверт Гренс поднял оба снимка к самым ее глазам.
— Дело в том, что вот этот человек смешал югославский амфетамин со стиральным порошком.
Держа оба снимка по-прежнему на уровне ее глаз, он жестом фокусника вынул из конверта последнюю фотографию.
Она была сделана с высоты человеческого роста, с верхней ступеньки лестничного пролета, внизу которого лежал человек. Рядом валялось кресло-каталка. Ручеек крови вытекал из разбитой головы.
Она взглянула на снимок и стремительно отвернула лицо. Она рыдала.
— Вот этот парень и был виноват. Его, кстати, Ольдеус Хильдинг звали.
Свен Сундквист принял решение. По дороге в управление он не проронил ни слова, а потом отправился к себе в кабинет и поклялся, что не выйдет оттуда, пока кое-что не найдет.
Посмотрел на груды расшифрованных допросов, поднял одну стопку с пола.
Он знал, что видел это где-то здесь.
Он углубился в чтение. Не спеша, строка за строкой, он заново пробегал взглядом показания свидетелей.
Это отняло у него почти пятнадцать минут.
Он начал с допроса студентки, который был очень коротким, потому что девчушка не совсем оправилась от шока и лучше было допросить ее попозже. Но что сделано, то сделано. Затем перешел к допросу старшего врача, Густава Эйдера. Этот был значительно длиннее, Эйдер смог преодолеть страх, потому что все это время пытался осмысливать происходящее. Пока ум работал, чувства его были приглушены. Сундквист сталкивался с этим и раньше: у каждого собственный способ не поддаваться панике. Так вот именно благодаря этому Эйдер оказался ценным свидетелем: читая его допрос, Свен словно сам был там, в морге, сидел на полу со связанными руками, ощущая собственное бессилие, — так подробно и во всех деталях тот рассказывал о страшных событиях.
Вот оно! Как раз в середине допроса.
Речь зашла о пакете, в котором она хранила оружие, и Эйдер внезапно вспомнил о видеокассете.
Свен Сундквист медленно водил пальцем по строчкам, читая и впитывая каждое слово.
Эйдер заметил кассету, когда она распахнула пакет пошире, доставая оттуда взрывчатку. Это было в самом начале, сразу после того как она их связала, так что Эйдер еще пытался наладить с ней контакт, чтобы завоевать доверие и хотя бы немного облегчить участь остальных. Она сперва не ответила на его вопрос. Но он настаивал, и она наконец ответила на своем ужасном английском.
Она сказала, что на кассете записана truth. Он спросил, какую такую правду она имеет в виду, и она повторила это слово трижды. Truth. Truth. Truth. Потом помолчала минутку, пока разминала пластит, и наконец повернулась к нему и произнесла:
Two cassettes.
In box station train.
Twenty one.
Она даже на пальцах показала — сперва дважды растопырила обе пятерни, а потом выставила большой палец.
Twenty one.
Густав Эйдер заявил, что помнит каждое слово. Он уверен, что она сказала именно это. Поскольку она в принципе говорила мало, запомнить ее слова было нетрудно.
Правда. Две кассеты. В ячейке камеры хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Свен Сундквист вернулся назад и снова прочел этот абзац.
Камера хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Он был убежден: есть еще одна кассета. Ячейка 21 на Центральном вокзале. Со сломанными язычками, чтобы никто не стер запись. И запись эта — точно не мелодрама.
Он отложил стопку бумаг с расшифровками допросов, встал и немедленно поехал туда.
Он все тыкал снимками ей в лицо.
Лиса Орстрём не умела ненавидеть, она еще никогда и никого не ненавидела. Точно так же, как и не любила. Она отбросила и любовь и ненависть, словно это было одно чувство, только с разными знаками. Не чувствуя одного, она не была обременена и другим. Но вот этого полицейского она почти ненавидела. Скорбь по Хильдингу не была настоящей скорбью, страх, который заронила в ее душе высказанная как бы вскользь, намеками угроза, не был страхом. Все гораздо серьезнее, острее, сильнее. Как если бы все, что она перечувствовала за свою тридцатилетнюю жизнь, в эти часы собралось воедино, спряталось за стыд и она наконец стала сама собой.
Она даже не знала, как это выглядит со стороны. С ней никогда такого не случалось.
Этот хромой полицейский все размахивает снимками у нее перед глазами.
А ведь она сразу поняла, что это фотографии Хильдинга.
Она вскочила, вырвала у него снимки, разорвала на мелкие кусочки и швырнула в стеклянную перегородку.
Она знала, куда ей идти. Она бежала по коридору к выходу из Южной больницы Ей оставалось работать еще несколько часов, но впервые в жизни она на это попросту наплевала. Выбежала на асфальтовую площадку у главного входа, промчалась мимо Теткиной рощи, перескочила через рельсы и даже ничуть не испугалась стаи бродячих собак, которые бросились вдогонку. Она бежала мимо доходного дома у Цинкендамма, потом по Роговой улице и остановилась, только когда оказалась в тени церкви, что на Высоком склоне.
Она нисколько не устала и даже не чувствовала капель пота, сбегавших по щекам со лба и висков. Она постояла так минутку и потом зашла в дом, в котором бывала так же часто, как и в своем собственном.
Дверь в квартиру на седьмом этаже дома по улице Вёлунда успели поменять. Огромной дыры, зиявшей тут несколько дней назад, больше не было. Тот, кто ничего не знал, не мог и предположить, что полиция тогда вломилась в дом и прервала страшное истязание — тридцать пять ударов кнутом по женской спине.
Две юные девочки стояли за спиной мужчины, которого можно было принять за их папу, и ждали, пока он запрет дверь. Они заметили электронный замок, когда вошли в прихожую, но не поняли, что это такое. Мужчина же закрыл дверь и показал им их паспорта. Он еще раз объяснил, что паспорт стоит денег, что теперь за ними обеими числится должок, который надо отработать, и что первые клиенты придут буквально часа через два.
Та, что расплакалась еще на улице, продолжала лить слезы, она даже попыталась протестовать, но тут человек, которого всего несколько дней назад две другие молодые девушки называли Дима Шмаровоз, выхватил пистолет, прижал к ее виску, и она на мгновение поверила, что он запросто может выстрелить.
Он сказал, чтобы они раздевались. Хотел их «трахнуть для пробы», как он это называл. Чтобы они хоть понимали, чего потребуют от них клиенты.
Лисе Орстрём было жарко. Она бежала от самой больницы до дома Ульвы на улице Высокого холма.
Все-таки она ошибалась: на самом деле она умеет любить. Не мужчину, правда, а детей. Своих племянников она любит больше, чем саму себя. Она немного помедлила, прежде чем отправиться туда. Это раньше она приходила к ним каждый день, а сейчас у нее не хватало сил, чтобы открыть дверь их дома и сказать наконец, что их дядя умер и что она была недалеко от того места, где он упал с лестницы навстречу смерти.
Они обожали своего дядю. Для них он никогда не был наркошей, они виделись с ним, только когда он пытался завязать. Тогда он становился похож на человека: щеки округлялись, розовели, движения были спокойными. Подумать только, что все это исчезло в один миг, когда то, что творилось с ним, завело его слишком далеко и ему наконец пришлось взглянуть в лицо тому, что внушало ему такой страх.
Но детишки никогда не видели осатаневшего наркомана, каким он был за несколько часов до смерти, они никогда не видели этих ужасных превращений. Они всегда общались с ним не больше двух дней, а затем он возвращался к той, другой своей жизни.
Теперь ей предстояло рассказать им о том, что его больше нет. Но они не должны узнать о тех ужасных фотографиях, которыми размахивал у нее перед глазами хромой полицейский.
Она держала Ульву за руку. Они молча сидели обнявшись на диване в маленькой гостиной. Они испытывали одинаковое чувство: не скорбь, а почти облегчение, потому что теперь точно знали, где он и что с ним. Они не были уверены, что это правильно, но знали, что даже неправильное, непозволительное чувство легче переживать вдвоем, а не поодиночке.
Йонатан и Сана сидели рядом каждый в своем кресле. Они уже поняли, что что-то стряслось. Лиса еще и слова не произнесла, но по тому, как она пожала им руки, по тому, как она поздоровалась, по тому, как шла через прихожую, они поняли, что их ждет страшное известие.
Она не знала, с чего начать. Но ей и не пришлось начинать.
— Что случилось?
Сане двенадцать, она уже не маленькая. Но и большой ее не назовешь. Сейчас она как раз посредине. Она внимательно посмотрела на двух взрослых женщин, а потом повторила свой вопрос:
— Что случилось? Я же вижу, что-то произошло.
Лиса наклонилась вперед, положила руку ей на коленку, а другую — на коленку Йонатану — он-то пока настолько мал, что она может пальцами обхватить его ножку.
— Ты права. Случилось. Ваш дядя Хильдинг…
— Он умер.
Сана сказала это без колебаний. Как будто заранее сформулировала ответ.
Лиса стиснула руки и кивнула:
— Да. Он умер вчера. В больнице. В моем отделении.
Йонатану только шесть лет, поэтому он смотрел то на плачущую мать, то на плачущую Лису и пока не мог ничего понять:
— Но ведь дядя Хильдинг не старый? Что же с ним случилось? Или он все-таки старый?
— Ты дурак. Ты же отлично понимаешь — он докололся до смерти.
Сана нетерпеливо посмотрела на брата.
Лиса протянула руку и погладила племянницу по щеке:
— Не говори так!
— Но это же правда.
— Нет, не так. Произошел несчастный случай. Он упал с лестницы. Его кресло-каталка свалилось, и он ударился головой. Так что не надо так говорить.
— Какая разница. Я знаю, что он кололся. И знаю, что поэтому он и умер. Я знаю, что бы вы там ни придумывали.
Йонатан слушал, слышал, но не понимал. Он вскочил с кресла и зарыдал: его дядя не умер, нет, не умер! Он подался вперед и крикнул:
— Это ты виновата!
Затем он бросился прочь, выбежал на улицу и, как был босой, так и побежал по квадратным плиткам садовой дорожки, продолжая кричать:
— Это ты виновата! Сама ты дура! Раз ты так говоришь, значит, ты сама виновата!
День постепенно переходил в вечер, когда в кабинет Ларса Огестама без стука ввалился Эверт Гренс. Огестам изумленно взглянул на него и отметил, что выглядел комиссар как обычно: грузное тело, тонкие седые волосы, несгибающаяся хромая нога.
— Вы должны были зайти завтра.
— А я пришел сейчас. У меня тут есть кое-какие факты.
— Ах так?
— По убийствам. По расследованиям в Южной больнице. По обоим.
Он не стал ждать, пока Огестам предложит ему присесть, сграбастал стоявший у двери стул, небрежно сбросил лежавшие на нем документы прямо на пол и уселся напротив одного из тех судебных крючкотворов, которых он еще в незапамятные времена прозвал кучкой пижонов.
— Во-первых, Алена Слюсарева. Вторая девушка из Прибалтики. Она сейчас уже на корабле в Балтийском море. Едет домой. Я с ней говорил. На нее у нас ничего нет. Она не знает, кто такой Бенгт Нордвалль. И понятия не имеет, каким образом Граяускас удалось раздобыть оружие и взрывчатку. Ну и, конечно, о захвате заложников она тоже ничего не знала. Так что я отправил ее домой, в Клайпеду. Это в Литве. Ей туда нужно. А нам тут она совсем ни к чему.
— И вы отправили ее домой?
— А ты что, против?
— Вам следовало сначала проинформировать меня. Мы бы все обсудили, и если бы мы оба пришли к этому выводу, я бы со своей стороны дал разрешение отправить ее домой.
Эверт Гренс с омерзением смерил взглядом этого молодого пижона. Он с трудом подавил в себе желание разораться.
Потому что пришел к нему с лапшой, которую только начал аккуратно развешивать по его пижонским ушам.
Вот почему он проглотил свой гнев и запрятал его глубоко внутри.
— Ты закончил?
— То есть вы отпустили домой человека, которому, возможно, было бы предъявлено обвинение в хранении оружия, подготовке к противоправным действиям, несущим угрозу жизни и здоровью, и пособничестве в нанесении тяжких телесных повреждений?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32