Страшно было подумать, что наступит такой момент, когда один из нас останется с глазу наглазс пишущей машинкой. В комнате будет тихо и пусто, и надо будет писать. Всегда была уверенность в друге. С ним не пропадешь. Неверие в собственные силы и огромная вера в силы друга.
Глава 24. Болезнь Ильфа. Все убеждали Ильфа, что он здоров. И я убеждал. А он сердился. Он понимал и чувствовал, что все кончено. Сон Ильфа: съели туберкулезные палочки.
Глава 25. Мы пишем «Одноэтажную Америку». Она была нашим спасением.
Глава 26. Америка и СССР. Маниакальное желание помочь, что-то сделать, внести предложение. Чувство родины. Мы с удовольствием сделались бы хозяйственниками. Мы только вскользь захватили тему об СССР, но, собственно, впервые стали широко, с обобщениями думать о нашей стране. Мы увидели ее издали. Равнодушие во всех его проявлениях казалось нам самым страшным преступлением.
Действительно, в «Одноэтажной Америке» при том, как критически увидена Америка, много доброжелательности и много желания перенять у американцев, этого трудолюбивого народа, самое лучшее, что там есть. Именно потому, что они очень любили свою страну.
Бюрократизм, равнодушие, административная тупость их возмущали. Вот опять записи Ильфа:
Лицо, не истощенное умственными упражнениями.
Соседом моим был молодой, полный сил идиот.
До революции он был генеральской задницей. Революция его раскрепостила, и он начал самостоятельное существование.
Не знали, кто приедет, и вывесили все накопившиеся за пять лет лозунги.
Мы пойдем вам навстречу. Я буду иметь вас в виду. Я постараюсь пойти вам навстречу». Все это произносится сидя, совершенно спокойно, не двигаясь с места.
Глава 27. «Тоня». Рассказ в этом новом для нас жанре, повествовательный и почти не смешной, писался с мучительным трудом. Мы сидели на подоконнике и смотрели вниз, на Нащокинский переулок. <…>
Глава 28. Мой друг Ильф. Его прогулки. Его друзья. Его чтение.
Дело в том, что об Ильфе многие говорили (и сам он себя так называл): «зевака». Он был человеком, жадно впитывающим впечатления окружающей среды, читающим все подряд: и прекрасные книги, и железнодорожные справочники, и газету, и объявления. Он, выходя на прогулку, мог простоять на трамвайной остановке два часа, прислушиваясь к тому, что говорят, и никуда не уехать. Выписывал фразы из меню, из объявлений, вообще записывал то, что видел или слышал.
Вот названия одесских улиц: Косвенная улица, Гулевая улица. Или вывеска: «Часовая мастерская „Новое время“. Причем тут мгновенно включается его фантазия, его способность довести ситуацию до абсурда. Ну, например, был такой салат „Весна“, а он говорит: салат „Демисезон“. В честь балета „Пламя Парижа“ появился одеколон „Пламя Парижа“. Ильф сочиняет: одеколон „Чрево Парижа“. Или: „Раменский куст буфетов“. Что смешного? Ильф дописывает: „Куст буфетов, букет ресторанов, лес пивных“.
Вот еще из «Записных книжек»:
Позавчера ел тельное. Странное блюдо! Тельное… Съел тельное, надел исподнее и поехал в ночное. Идиллия!
Вечерняя газета писала о затмении солнца с такой гордостью, будто это она сама его устроила.
Книга высшей математики начиналась словами: «Мы знаем…»
А иногда трудно угадать, что он придумал, а что прочитал на самом деле. Все помнят, что отвечал Бендер Паниковскому, когда тот жаловался, что его девушки не любят. Он ему советовал обратиться во Всемирную лигу сексуальных реформ. Что за странная организация? А я, перелистывая журналы 1930 года, нашел, что действительно такая была! И в 1930 году в Вене состоялся ее международный конгресс. Я не знаю, что они там нареформировали, но там была и делегация от нашей страны. Очень интересно было бы поднять протоколы!
Ещё записи – что Ильф слышал на улице, на собрании, на прогулке:
Товарищи, если мы возьмем женщину в целом…
Так вы мне звякните! – Обязательно звякну. – Значит, звякнете? – Звякну, звякну непременно.
Я те звякну, старый идиот! Так звякну, что своих не узнаешь!
Не гордитесь тем, что поете! При социализме все будут петь.
Ерошка по возбуждении настоящего дела фигурировал сперва в качестве простого свидетеля, но затем был привлечен в качестве обвиняемого и в этом качестве скончался.
Когда я вырасту и овладею всей культурой человечества, я сделаюсь кассиршей.
Когда я смотрел «Человека-невидимку», рядом со мной сидел мальчик, совсем маленький. В интересных местах он все время вскрикивал: «Ай, едрит твою!.. »
Сторож при морге говорил: «Вы мертвых не бойтесь, они вам ничего не сделают. Вы бойтесь живых».
– Надо портить себе удовольствие, – говорил старый ребе, – нельзя жить так хорошо.
Что он видел? Видел вроде бы то же самое, что и мы с вами можем увидеть или видели люди в то время. Но у Ильфа была поразительная способность запечатлеть виденное тем единственным и неповторимым словом, после которого мы с вами увидеть ситуацию иначе, кажется, и не можем, – настолько это точно:
Крахмальный замороженный воротник.
Тяжелая, чугунная осенняя муха.
Хвост, как сабля: выгнутый и твердый.
Тусклый, цвета мочи свет электрической лампочки.
Дворницкие лица карточных королей.
Ноги, грязные и розовые, как молодая картошка.
Снег падал тихо, как в стакане.
Плотная, аккуратная девушка, как мешочек, набитый солью.
Кот повис на диване, как Ромео на веревочной лестнице.
Путаясь в соплях, вошел мальчик.
Всю ночь во дворе бегал, скребся, мяукал котенок. Видимо, сдавал экзамен на кошку.
Он лежал в одних трусах, и тело у него было такое белое и полное, что чем-то напоминало труп в корзине. Виной этому были в особенности ляжки.
– В конце концов, я тоже человек? – закричал он, появляясь в окне. – Что это: дом отдыха или… – Он не окончил, так как сам сознавал, что это давно уже не дом отдыха, а то самое «или» и есть.
Но дочитаем до конца рукопись Петрова:
Мой друг Ильф. В этом человеке уживались кролик и лев. Из детства Ильфа: история пенсне со шнурком. Ему выдан паек: два ведра вина. Он нес эти ведра по улице. В гостях всегда требовал чай. Любил также пить воду. Когда-то писал стихи, но никогда мне их не показывал – вероятно, он их давно выбросил. Обожал новые знакомства, даже напрашивался в гости, но поддерживал знакомства только тогда, когда убеждался, что новый знакомый человек интересный. Новых знакомых, которые ему не нравились, он высмеивал. Зачитывал чужие книги. Но его книги зачитывали чаще. Любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом. Иногда увлекался рубашками, иногда галстуками. В последний день брился. Увлечение фотографией, задержавшее написание «Золотого теленка» на год. Увлечение этого глубоко мирного человека военно-морской литературой. Любил стекло: стаканчики, вазочки и т. д. Любил вещи, но не хотел этого показать. Любил отдельные словечки, увлекался ими. У него было огромное уважение к слову. Выкрикивал какое-нибудь одно словечко: «Под суд!» по всем поводам. Любил входить в комнату с каким-то торжественным заявлением: «Женя! Я совершил подлый поступок!» Старушка, которой он соврал, что он брат Ильфа. Маленькой девочке: «Будем жить с тобой в стенном шкафу. Сделаем запас манной каши и будем жить. Хочешь?» «Женя, вы оптимист собачий!» «Боря, у вас вид газели, которую изнасиловал беспартийный козел». Ильф очень сердился, когда какая-то читательница выразила уверенность, что он зарабатывает тридцать тысяч в месяц. Он никак не мог втолковать ей, что зарабатывает сравнительно немного и живет… (Здесь в рукописи Петрова оборван край листа. – Б. В.) Нас обоих томила мысль, что мы бездельники. В самом деле мы были очень трудолюбивы. Эта вечная неудовлетворенность мешала отдыхать. Только неделю после книги мы отдыхали по-человечески, потом начинались страдания.
Однажды он сказал: «Женя, я принадлежу к людям, которые любят оставаться сзади, входить в дверь последними». Постепенно и я стал таким. Мы неизменно отказывались от участия в вечерах-концертах. В тех редких случаях, когда мы все-таки выезжали, мне приходилось читать, а Ильф выпивал всю воду из графина. При этом он страшно мучился и потом говорил, что безумно устал. И это была правда. Его тяготило многолюдное общество. Однако он обожал общество небольшое. Духовная стерильность Ильфа. Безошибочное чувство меры.
Ильф обожал детей. Постоянно повторял фразу, которую дети кричали при его переезде в новый дом: «Писатели приехали!» А потом, когда Ильфа везли на кладбище, дети орали: «Писателя везут!»
Мои страдания. Один раз я даже сел и написал несколько мрачных страниц о том, как трудно работать вдвоем. А теперь я почти что схожу с ума от духовного одиночества. Трудно писать об Ильфе как о каком-то другом человеке.
Глава 29. Последний фельетон, который так и остался недописанным. В тот вечер мы попрощались в лифте так, как прощались десять лет подряд:
– Значит, завтра в десять?
– Лучше в одиннадцать.
Но завтра он уже лежал.
Глава 30. Смерть Ильфа. Умирающий, он всех жалел. Он прощался с миром мужественно и просто, как хороший и добрый человек, который за всю свою жизнь никому не принес…(Здесь снова оборван край листа. – Б. В.)
Глава 31. Похороны.
Глава 32. Я смотрю на пройденный путь.
Петров смотрел на пройденный путь и тогда, когда публиковал «Записные книжки» Ильфа. В предисловии к ним он обратил внимание читателя на одно обстоятельство: Ильф мало писал о себе, больше об окружающем мире.
Записи о себе в основном относятся к последнему периоду. И все они какие-то очень грустные. Может быть, это связано с болезнью, с предощущением конца. Но, как мне кажется, не только. Здесь особый взгляд на мир.
Говоря об этом особом взгляде на мир, надо вспомнить спор об Остапе Бендере. В 30-е годы его ведь считали жуликом, прохиндеем, а в 60-е годы один критик обвинил Ильфа и Петрова в том, что они-де в своем романе очень нехорошо отнеслись к отечественнной интеллигенции – они ее всю высмеяли в образе Лоханкина.
Мне кажется, эти нападки доказывают, что «Золотой теленок» был прочитан невнимательно. Ведь рядом с лже-интеллигентом Лоханкиным в этой книге есть образ интеллигента более сложный. Это образ Остапа Бендера. Бендер – в известном смысле alter ego авторов. В нем не только их шутки, не только ильфовские странный шарф и башмаки, не только словечки, не только отношение к жизни, но и мировосприятие.
В «Золотом теленке» Остап не просто жулик и совсем не весельчак. Это фигура драматическая. Он гоняется за миллионом, но когда получает его от Корейко, то деньгам, в общем-то, не рад: «Сбылась мечта идиота!» По инерции он продолжает, переводит все в «бранзулетки», пытается осуществить какие-то планы, пытается перейти границу, пока «сигуранца проклятая» не отбирает у него все, и он говорит, что придется переквалифицироваться в управдомы.
В романе есть одна очень важная нота, которую замечательно почуяли Михаил Швейцер и Сергей Юрский в фильме «Золотой теленок», в самой блистательной экранизации этой книги. Это драматическая нота.
Вспомните: он гонялся за Синей Птицей, он пытался жить интересно, была некая авантюра, наполненная жизнь… а после того, что он получил миллион, ему стало скучно. А ведь Остап артист! Как прекрасно он понимает законы каждой ситуации, в которую попадает, – будь то волисполком, автопробег или контора «Рога и копыта». Он актер! И в нем есть особое отношение к жизни, благодаря чему мы и смеемся над ним, и сострадаем ведь тоже!
В «Золотом теленке» Остапу тридцать три года – возраст Иисуса Христа. Ильфу, когда он писал этот роман, тоже было тридцать три (как, кстати, и Юрскому, когда он снимался в фильме). И в его «Записных книжках» есть строчки, где связь с романом, как мне кажется, очевидна:
Ему тридцать три года, а что он сделал? Создал учение? Говорил проповеди? Воскресил Лазаря?
Стало мне грустно и хорошо. Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть: вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша Солнечная система предложить не может. Безумцем, вызывающим насмешки порядочных неуспевающих.
Здесь есть важная лирическая нота, ключ к роману. В отличие от «Двенадцати стульев» «Золотой теленок» – книга, я уверен, драматическая, лирическая, в чем-то и горькая – о человеке, который не смог найти своего места в жизни, окружающей его.
Так вот, грустные записи Ильфа:
Я тоже хочу сидеть на мокрых садовых скамейках и вырезывать перочинным ножом сердца, пробитые аэропланными стрелами. На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья.
Вот и еще год прошел в глупых раздорах с редакциями, а счастья все нет.
В фантастических романах главное – это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет.
Прочитав, вероятно, объявление какой-то физиологической лаборатории, что нужны люди, согласные подвергаться испытаниям:
'Требуется здоровый молодой человек, умеющий ездить на велосипеде. Плата по соглашению».
Как хорошо быть молодым, здоровым, уметь ездить на велосипеде и получать плату по соглашению.
Это одна из последних записей Ильфа.
Мне кажется, что этот грустный, иронический и лирический тон, в общем и Петрову довольно часто свойственный (он его стеснялся больше), как раз свидетельствует о том, что перед нами не просто юмористы, для которых смех – самоцель. У Ильфа и Петрова были цели гуманные, благородные, общекультурного свойства. Их жизнеутверждающий смех очеловечивает нас. Хотя, читая их книги, мы веселимся, казалось бы, совершенно бездумно.
Даже если предположить, что когда-нибудь исчезнут все недостатки, ими осмеянные… Трудно это предположить, правда? Потому что, наверное, все равно не исчезнет глупость. Человеческим порывам суждена очень долгая жизнь, их преодолеть очень трудно… Но даже если предположить, что мы в один прекрасный день окажемся без всего этого, – книги Ильфа и Петрова сохранят свое значение для нас. Потому что в них удивительно солнечное, оптимистическое отношение к жизни. Вера в то, что жизнь может и должна быть чище, лучше и благороднее.
Встреча третья. Театральные пародии
Лев Толстой, Виктор Буренин, Михаил Волконский, Константин Станиславский, Никита Балиев, Влас Дорошевич, Михаил Булгаков, Владимир Маяковский, Вуди Аллен, Юлиан Тувим о театре и людях театра с любовью и…
Сегодня мы будем разговаривать о литературно-театральной пародии. Обсуждаемый жанр несколько необычен, поэтому я сегодня буду не столько теоретизировать, сколько знакомить вас вживую с образцами этого замечательного и очень смешного жанра, по необходимости сопровождая их краткими комментариями.
В принципе, пародия – жанр, всем нам хорошо известный, а нынче даже как будто процветающий. Но, несмотря на то, что количественно пародий стало намного больше, сегодня культура пародии несколько у нас утрачена.
Живой наш классик пародийного жанра, телевизионная звезда Александр Иванов пишет в основном не столько пародии, сколько эпиграммы в форме пародий, стихотворные фельетоны. Ибо что он делает чаще всего? Он берет в качестве эпиграфа строчки из стихов мало известного или вовсе неизвестного поэта, очень смешные, ляпы в себе содержащие, глупость очевидную, иногда наивно-безграмотную, – и дальше в восьми четверостишиях доводит это головотяпство до логического конца, до абсурда, чтобы было еще смешнее.
Нужно сказать, что это удается не всегда, потому что поэты на этот счет самообслуживаются блистательно. Смешнее, чем они, уже трудно сделать, хотя виртуозность Иванова достигает каких-то геркулесовых столпов. Однако ему приходится дожимать интонацию, иногда даже быть грубым по отношению к поэту. Он откровенно признается, что волк – это санитар леса, а пародист – санитар литературы, орудие естественного отбора и так далее.
Но то, что он делает, все-таки не пародия, в основном. Почему? Потому, что главный признак пародии – это узнаваемость. Когда мы читаем пародию, мы должны узнавать, что' пародируется. И тогда мы как бы видим сквозь двойное изображение. Мы видим и пародируемый материал, и пародирующий, только слабости пародируемого, стиль его доводятся действительно до какого-то смешного состояния.
Но чтобы пародировать некий узнаваемый стиль, нужно наличие такового, а в нашей поэзии, в общем, не так много узнаваемых поэтов. Когда Иванов пишет пародию на Ахмадулину или Евтушенко, – это настоящая пародия, это смешно, и никакие эпиграфы не нужны. А во множестве других случаев (у него же сотни пародий!) все это никому неведомые члены Союза писателей, которых он честно смешивает с грязью.
Между тем сегодня мы немножечко забываем о подлинной сути этого жанра. Он многофункционален. Пародия может критиковать, отрицать, может быть признанием в любви пародируемому материалу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Глава 24. Болезнь Ильфа. Все убеждали Ильфа, что он здоров. И я убеждал. А он сердился. Он понимал и чувствовал, что все кончено. Сон Ильфа: съели туберкулезные палочки.
Глава 25. Мы пишем «Одноэтажную Америку». Она была нашим спасением.
Глава 26. Америка и СССР. Маниакальное желание помочь, что-то сделать, внести предложение. Чувство родины. Мы с удовольствием сделались бы хозяйственниками. Мы только вскользь захватили тему об СССР, но, собственно, впервые стали широко, с обобщениями думать о нашей стране. Мы увидели ее издали. Равнодушие во всех его проявлениях казалось нам самым страшным преступлением.
Действительно, в «Одноэтажной Америке» при том, как критически увидена Америка, много доброжелательности и много желания перенять у американцев, этого трудолюбивого народа, самое лучшее, что там есть. Именно потому, что они очень любили свою страну.
Бюрократизм, равнодушие, административная тупость их возмущали. Вот опять записи Ильфа:
Лицо, не истощенное умственными упражнениями.
Соседом моим был молодой, полный сил идиот.
До революции он был генеральской задницей. Революция его раскрепостила, и он начал самостоятельное существование.
Не знали, кто приедет, и вывесили все накопившиеся за пять лет лозунги.
Мы пойдем вам навстречу. Я буду иметь вас в виду. Я постараюсь пойти вам навстречу». Все это произносится сидя, совершенно спокойно, не двигаясь с места.
Глава 27. «Тоня». Рассказ в этом новом для нас жанре, повествовательный и почти не смешной, писался с мучительным трудом. Мы сидели на подоконнике и смотрели вниз, на Нащокинский переулок. <…>
Глава 28. Мой друг Ильф. Его прогулки. Его друзья. Его чтение.
Дело в том, что об Ильфе многие говорили (и сам он себя так называл): «зевака». Он был человеком, жадно впитывающим впечатления окружающей среды, читающим все подряд: и прекрасные книги, и железнодорожные справочники, и газету, и объявления. Он, выходя на прогулку, мог простоять на трамвайной остановке два часа, прислушиваясь к тому, что говорят, и никуда не уехать. Выписывал фразы из меню, из объявлений, вообще записывал то, что видел или слышал.
Вот названия одесских улиц: Косвенная улица, Гулевая улица. Или вывеска: «Часовая мастерская „Новое время“. Причем тут мгновенно включается его фантазия, его способность довести ситуацию до абсурда. Ну, например, был такой салат „Весна“, а он говорит: салат „Демисезон“. В честь балета „Пламя Парижа“ появился одеколон „Пламя Парижа“. Ильф сочиняет: одеколон „Чрево Парижа“. Или: „Раменский куст буфетов“. Что смешного? Ильф дописывает: „Куст буфетов, букет ресторанов, лес пивных“.
Вот еще из «Записных книжек»:
Позавчера ел тельное. Странное блюдо! Тельное… Съел тельное, надел исподнее и поехал в ночное. Идиллия!
Вечерняя газета писала о затмении солнца с такой гордостью, будто это она сама его устроила.
Книга высшей математики начиналась словами: «Мы знаем…»
А иногда трудно угадать, что он придумал, а что прочитал на самом деле. Все помнят, что отвечал Бендер Паниковскому, когда тот жаловался, что его девушки не любят. Он ему советовал обратиться во Всемирную лигу сексуальных реформ. Что за странная организация? А я, перелистывая журналы 1930 года, нашел, что действительно такая была! И в 1930 году в Вене состоялся ее международный конгресс. Я не знаю, что они там нареформировали, но там была и делегация от нашей страны. Очень интересно было бы поднять протоколы!
Ещё записи – что Ильф слышал на улице, на собрании, на прогулке:
Товарищи, если мы возьмем женщину в целом…
Так вы мне звякните! – Обязательно звякну. – Значит, звякнете? – Звякну, звякну непременно.
Я те звякну, старый идиот! Так звякну, что своих не узнаешь!
Не гордитесь тем, что поете! При социализме все будут петь.
Ерошка по возбуждении настоящего дела фигурировал сперва в качестве простого свидетеля, но затем был привлечен в качестве обвиняемого и в этом качестве скончался.
Когда я вырасту и овладею всей культурой человечества, я сделаюсь кассиршей.
Когда я смотрел «Человека-невидимку», рядом со мной сидел мальчик, совсем маленький. В интересных местах он все время вскрикивал: «Ай, едрит твою!.. »
Сторож при морге говорил: «Вы мертвых не бойтесь, они вам ничего не сделают. Вы бойтесь живых».
– Надо портить себе удовольствие, – говорил старый ребе, – нельзя жить так хорошо.
Что он видел? Видел вроде бы то же самое, что и мы с вами можем увидеть или видели люди в то время. Но у Ильфа была поразительная способность запечатлеть виденное тем единственным и неповторимым словом, после которого мы с вами увидеть ситуацию иначе, кажется, и не можем, – настолько это точно:
Крахмальный замороженный воротник.
Тяжелая, чугунная осенняя муха.
Хвост, как сабля: выгнутый и твердый.
Тусклый, цвета мочи свет электрической лампочки.
Дворницкие лица карточных королей.
Ноги, грязные и розовые, как молодая картошка.
Снег падал тихо, как в стакане.
Плотная, аккуратная девушка, как мешочек, набитый солью.
Кот повис на диване, как Ромео на веревочной лестнице.
Путаясь в соплях, вошел мальчик.
Всю ночь во дворе бегал, скребся, мяукал котенок. Видимо, сдавал экзамен на кошку.
Он лежал в одних трусах, и тело у него было такое белое и полное, что чем-то напоминало труп в корзине. Виной этому были в особенности ляжки.
– В конце концов, я тоже человек? – закричал он, появляясь в окне. – Что это: дом отдыха или… – Он не окончил, так как сам сознавал, что это давно уже не дом отдыха, а то самое «или» и есть.
Но дочитаем до конца рукопись Петрова:
Мой друг Ильф. В этом человеке уживались кролик и лев. Из детства Ильфа: история пенсне со шнурком. Ему выдан паек: два ведра вина. Он нес эти ведра по улице. В гостях всегда требовал чай. Любил также пить воду. Когда-то писал стихи, но никогда мне их не показывал – вероятно, он их давно выбросил. Обожал новые знакомства, даже напрашивался в гости, но поддерживал знакомства только тогда, когда убеждался, что новый знакомый человек интересный. Новых знакомых, которые ему не нравились, он высмеивал. Зачитывал чужие книги. Но его книги зачитывали чаще. Любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом. Иногда увлекался рубашками, иногда галстуками. В последний день брился. Увлечение фотографией, задержавшее написание «Золотого теленка» на год. Увлечение этого глубоко мирного человека военно-морской литературой. Любил стекло: стаканчики, вазочки и т. д. Любил вещи, но не хотел этого показать. Любил отдельные словечки, увлекался ими. У него было огромное уважение к слову. Выкрикивал какое-нибудь одно словечко: «Под суд!» по всем поводам. Любил входить в комнату с каким-то торжественным заявлением: «Женя! Я совершил подлый поступок!» Старушка, которой он соврал, что он брат Ильфа. Маленькой девочке: «Будем жить с тобой в стенном шкафу. Сделаем запас манной каши и будем жить. Хочешь?» «Женя, вы оптимист собачий!» «Боря, у вас вид газели, которую изнасиловал беспартийный козел». Ильф очень сердился, когда какая-то читательница выразила уверенность, что он зарабатывает тридцать тысяч в месяц. Он никак не мог втолковать ей, что зарабатывает сравнительно немного и живет… (Здесь в рукописи Петрова оборван край листа. – Б. В.) Нас обоих томила мысль, что мы бездельники. В самом деле мы были очень трудолюбивы. Эта вечная неудовлетворенность мешала отдыхать. Только неделю после книги мы отдыхали по-человечески, потом начинались страдания.
Однажды он сказал: «Женя, я принадлежу к людям, которые любят оставаться сзади, входить в дверь последними». Постепенно и я стал таким. Мы неизменно отказывались от участия в вечерах-концертах. В тех редких случаях, когда мы все-таки выезжали, мне приходилось читать, а Ильф выпивал всю воду из графина. При этом он страшно мучился и потом говорил, что безумно устал. И это была правда. Его тяготило многолюдное общество. Однако он обожал общество небольшое. Духовная стерильность Ильфа. Безошибочное чувство меры.
Ильф обожал детей. Постоянно повторял фразу, которую дети кричали при его переезде в новый дом: «Писатели приехали!» А потом, когда Ильфа везли на кладбище, дети орали: «Писателя везут!»
Мои страдания. Один раз я даже сел и написал несколько мрачных страниц о том, как трудно работать вдвоем. А теперь я почти что схожу с ума от духовного одиночества. Трудно писать об Ильфе как о каком-то другом человеке.
Глава 29. Последний фельетон, который так и остался недописанным. В тот вечер мы попрощались в лифте так, как прощались десять лет подряд:
– Значит, завтра в десять?
– Лучше в одиннадцать.
Но завтра он уже лежал.
Глава 30. Смерть Ильфа. Умирающий, он всех жалел. Он прощался с миром мужественно и просто, как хороший и добрый человек, который за всю свою жизнь никому не принес…(Здесь снова оборван край листа. – Б. В.)
Глава 31. Похороны.
Глава 32. Я смотрю на пройденный путь.
Петров смотрел на пройденный путь и тогда, когда публиковал «Записные книжки» Ильфа. В предисловии к ним он обратил внимание читателя на одно обстоятельство: Ильф мало писал о себе, больше об окружающем мире.
Записи о себе в основном относятся к последнему периоду. И все они какие-то очень грустные. Может быть, это связано с болезнью, с предощущением конца. Но, как мне кажется, не только. Здесь особый взгляд на мир.
Говоря об этом особом взгляде на мир, надо вспомнить спор об Остапе Бендере. В 30-е годы его ведь считали жуликом, прохиндеем, а в 60-е годы один критик обвинил Ильфа и Петрова в том, что они-де в своем романе очень нехорошо отнеслись к отечественнной интеллигенции – они ее всю высмеяли в образе Лоханкина.
Мне кажется, эти нападки доказывают, что «Золотой теленок» был прочитан невнимательно. Ведь рядом с лже-интеллигентом Лоханкиным в этой книге есть образ интеллигента более сложный. Это образ Остапа Бендера. Бендер – в известном смысле alter ego авторов. В нем не только их шутки, не только ильфовские странный шарф и башмаки, не только словечки, не только отношение к жизни, но и мировосприятие.
В «Золотом теленке» Остап не просто жулик и совсем не весельчак. Это фигура драматическая. Он гоняется за миллионом, но когда получает его от Корейко, то деньгам, в общем-то, не рад: «Сбылась мечта идиота!» По инерции он продолжает, переводит все в «бранзулетки», пытается осуществить какие-то планы, пытается перейти границу, пока «сигуранца проклятая» не отбирает у него все, и он говорит, что придется переквалифицироваться в управдомы.
В романе есть одна очень важная нота, которую замечательно почуяли Михаил Швейцер и Сергей Юрский в фильме «Золотой теленок», в самой блистательной экранизации этой книги. Это драматическая нота.
Вспомните: он гонялся за Синей Птицей, он пытался жить интересно, была некая авантюра, наполненная жизнь… а после того, что он получил миллион, ему стало скучно. А ведь Остап артист! Как прекрасно он понимает законы каждой ситуации, в которую попадает, – будь то волисполком, автопробег или контора «Рога и копыта». Он актер! И в нем есть особое отношение к жизни, благодаря чему мы и смеемся над ним, и сострадаем ведь тоже!
В «Золотом теленке» Остапу тридцать три года – возраст Иисуса Христа. Ильфу, когда он писал этот роман, тоже было тридцать три (как, кстати, и Юрскому, когда он снимался в фильме). И в его «Записных книжках» есть строчки, где связь с романом, как мне кажется, очевидна:
Ему тридцать три года, а что он сделал? Создал учение? Говорил проповеди? Воскресил Лазаря?
Стало мне грустно и хорошо. Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть: вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша Солнечная система предложить не может. Безумцем, вызывающим насмешки порядочных неуспевающих.
Здесь есть важная лирическая нота, ключ к роману. В отличие от «Двенадцати стульев» «Золотой теленок» – книга, я уверен, драматическая, лирическая, в чем-то и горькая – о человеке, который не смог найти своего места в жизни, окружающей его.
Так вот, грустные записи Ильфа:
Я тоже хочу сидеть на мокрых садовых скамейках и вырезывать перочинным ножом сердца, пробитые аэропланными стрелами. На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья.
Вот и еще год прошел в глупых раздорах с редакциями, а счастья все нет.
В фантастических романах главное – это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет.
Прочитав, вероятно, объявление какой-то физиологической лаборатории, что нужны люди, согласные подвергаться испытаниям:
'Требуется здоровый молодой человек, умеющий ездить на велосипеде. Плата по соглашению».
Как хорошо быть молодым, здоровым, уметь ездить на велосипеде и получать плату по соглашению.
Это одна из последних записей Ильфа.
Мне кажется, что этот грустный, иронический и лирический тон, в общем и Петрову довольно часто свойственный (он его стеснялся больше), как раз свидетельствует о том, что перед нами не просто юмористы, для которых смех – самоцель. У Ильфа и Петрова были цели гуманные, благородные, общекультурного свойства. Их жизнеутверждающий смех очеловечивает нас. Хотя, читая их книги, мы веселимся, казалось бы, совершенно бездумно.
Даже если предположить, что когда-нибудь исчезнут все недостатки, ими осмеянные… Трудно это предположить, правда? Потому что, наверное, все равно не исчезнет глупость. Человеческим порывам суждена очень долгая жизнь, их преодолеть очень трудно… Но даже если предположить, что мы в один прекрасный день окажемся без всего этого, – книги Ильфа и Петрова сохранят свое значение для нас. Потому что в них удивительно солнечное, оптимистическое отношение к жизни. Вера в то, что жизнь может и должна быть чище, лучше и благороднее.
Встреча третья. Театральные пародии
Лев Толстой, Виктор Буренин, Михаил Волконский, Константин Станиславский, Никита Балиев, Влас Дорошевич, Михаил Булгаков, Владимир Маяковский, Вуди Аллен, Юлиан Тувим о театре и людях театра с любовью и…
Сегодня мы будем разговаривать о литературно-театральной пародии. Обсуждаемый жанр несколько необычен, поэтому я сегодня буду не столько теоретизировать, сколько знакомить вас вживую с образцами этого замечательного и очень смешного жанра, по необходимости сопровождая их краткими комментариями.
В принципе, пародия – жанр, всем нам хорошо известный, а нынче даже как будто процветающий. Но, несмотря на то, что количественно пародий стало намного больше, сегодня культура пародии несколько у нас утрачена.
Живой наш классик пародийного жанра, телевизионная звезда Александр Иванов пишет в основном не столько пародии, сколько эпиграммы в форме пародий, стихотворные фельетоны. Ибо что он делает чаще всего? Он берет в качестве эпиграфа строчки из стихов мало известного или вовсе неизвестного поэта, очень смешные, ляпы в себе содержащие, глупость очевидную, иногда наивно-безграмотную, – и дальше в восьми четверостишиях доводит это головотяпство до логического конца, до абсурда, чтобы было еще смешнее.
Нужно сказать, что это удается не всегда, потому что поэты на этот счет самообслуживаются блистательно. Смешнее, чем они, уже трудно сделать, хотя виртуозность Иванова достигает каких-то геркулесовых столпов. Однако ему приходится дожимать интонацию, иногда даже быть грубым по отношению к поэту. Он откровенно признается, что волк – это санитар леса, а пародист – санитар литературы, орудие естественного отбора и так далее.
Но то, что он делает, все-таки не пародия, в основном. Почему? Потому, что главный признак пародии – это узнаваемость. Когда мы читаем пародию, мы должны узнавать, что' пародируется. И тогда мы как бы видим сквозь двойное изображение. Мы видим и пародируемый материал, и пародирующий, только слабости пародируемого, стиль его доводятся действительно до какого-то смешного состояния.
Но чтобы пародировать некий узнаваемый стиль, нужно наличие такового, а в нашей поэзии, в общем, не так много узнаваемых поэтов. Когда Иванов пишет пародию на Ахмадулину или Евтушенко, – это настоящая пародия, это смешно, и никакие эпиграфы не нужны. А во множестве других случаев (у него же сотни пародий!) все это никому неведомые члены Союза писателей, которых он честно смешивает с грязью.
Между тем сегодня мы немножечко забываем о подлинной сути этого жанра. Он многофункционален. Пародия может критиковать, отрицать, может быть признанием в любви пародируемому материалу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22