А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В те времена литература в Одессе была устной.
На улицах торговали сахарином и камешками для зажигалок. Спекулянты толпились в Пале-Рояле, уютном сквере у городского оперного театра.
На улице Петра Великого помещался коллектив поэтов.
И вот здесь-то в те времена я и познакомился с Митей, прообразом будущего Остапа Бендера.
Вроде бы впервые всплывает фамилия, которая нам известна по романам Ильфа и Петрова. Это не совсем так. Скажем, если перелистать одесскую дореволюционную прессу, можно вспомнить, что совсем неподалеку от того места, где прошло детство Ильфа, на Малой Арнаутской находилась мясоторговля Бендера. У Льва Славина, например, дядя был турецкоподданным.
Стихов он не сочинял и не декламировал чужих, но знался дружески со всеми пишущими, а главное – чего уж теперь скрывать? – прихрамывающий, всегда улыбающийся, Митя Бендер чуть ли не с детских лет умело обделывал свои делишки и охотно помогал другим – с тою же ловкостью, что и его земляк и двойник – рослый, рыжий, грубоватый Остап. Этот тоже не сочинял стихов, прибился он к поэтической молодежи заодно и вслед за своим братом – поэтом Фиолетовым.
Поэт Фиолетов, друг Багрицкого и Ильфа, рано погиб. Очень талантливый поэт, который обещал стать величиной первого разряда. Все – и Катаев, и Ильф – потом очень часто вспоминали разные строчки Анатолия Фиолетова, в частности, его четверостишие, которое и по стилистике, и по интонации какое-то очень сегодняшнее:
Как много самообладания
Есть в лошадях простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования!
Четверостишие Фиолетова было своего рода девизом этих ребят. И простое звание, которое было свойственно большинству из них, и трудности существования, которые приходилось преодолевать, и уж обязательно самообладание, без чего бы им просто не выжить…
Вернемся, однако, к хромому Мите.
Ловкач, ухитрился занять обширную квартиру наполненную обломками стильной мебели. <…> С Митей поселился Багрицкий, которому наскучило жить в полутемной и вонючей квартире на Ремесленной улице у мамаши.
Вот так и начался коллектив поэтов, до этого не имевших постоянной аудитории. Сюда, на улицу Петра Великого, начали ходить Юрий Олеша и Валентин Катаев, Зинаида Шишова и Аделина Адалис, Марк Тарловский, Илья Арнольдович Файнзильберг (Ильф тогда еще не был Ильфом…), с ним неизменно приходил немного хмурый малословный Лев Славин…
Если не ошибаюсь, чтения происходили по средам и субботам. (Здесь Бондарину память изменяет: по пятницам. – Б. В. ) В эти вечера самая просторная комната буржуазной квартиры с венецианским окном, наполовину без стекол, наполнялась поэтами и художниками, девушками, любящими стихи, студентами… Появлялся здесь и Георгий Шенгели, уже определившийся поэт, акмеист, автор самостоятельных книг. <…> Именно сюда пришел… еще в коротких штанишках четырнадцатилетний футурист-будетлянин Сема Кирсанов, уже тогда поражавший нас зычным чтением своих звучных стихов.
Багрицкий и все, кто шли за ним, были приверженцами классической, в первую очередь пушкинской, поэзии, а когда спросили тринадцатилетнего Кирсанова: «А кто ваш любимый поэт?» – он пробасил: «Крученых!» Все остолбенели – это был моветон. На что Багрицкий подумал и сказал: «Ну хорошо, будете за продуктами бегать». Продуктов тогда не было никаких, но Кирсанову поручали обязанности факельщика – стоять с горящим жгутом старой бумаги над тем, кто читает в данный момент стихи, когда отключалось электричество.
Позже появились меланхолический Гехт в кожаной куртке наборщика, совсем юный Липкин, Бугаевский. После чтения, случалось, толпой вваливались в семейный дом к кому-нибудь из девушек-поэтесс, дочери профессора или прославленного врача.
Улица Петра Великого, прямая, тихая, с акациями и каштанами вдоль тротуаров. Из-за отсутствия керосина на пятницы и среды собирались как можно раньше, но все равно засиживались, и чтение шло в темноте. Сыпались огоньки грубых, плохих самокруток. Над вершинами акаций появлялась луна. Юрий Олеша пишет:
Это был своего рода клуб, где, собираясь ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве. Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. <…> Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наиграна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и вообще не надо быть слишком высокого мнения о себе – ни вам, ни мне, потому что, какими бы мы ни были замечательными людьми, есть люди гораздо более замечательные, чем мы, неизмеримо более замечательные, и не нужно поэтому заноситься.
Этот призыв к скромности и корректному пониманию собственных совершенств исходил от Ильфа всегда.
Ильф поразил всех нас и очень нам понравился:
<…> Это был худой юноша, с большими губами, со смеющимся взглядом, в пенсне, в кепке и, как казалось нам, рыжий. (Почему «казалось»? Он действительно был рыжим, и, по словам Петрова, в детстве Ильфа дразнили «рыжий-красный, человек опасный». – Б. В. ) Он следил за своей внешностью. Ему нравилось быть хорошо одетым. В ту эпоху достигнуть этого было довольно трудно. Однако среди нас он выглядел европейцем. Казалось, перед ним был какой-то образец, о котором мы не знали. На нем появлялся пестрый шарф, особенные башмаки (не оранжевые ли с апельсиновым верхом? – Б. В. ), – он становился многозначительным. В этом было много добродушия и любви к жизни. К несерьезному делу он относился с большой серьезностью, и тут проявлялось мальчишество, говорившее о хорошей душе.
Тая Григорьевна Лишина, тогда совсем юная участница этих литературных собраний, оставила замечательные мемуары о тех днях.
Ильф часто бывал на собраниях поэтов…Он обычно сидел молча не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях. Но стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, как он делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку. <…>
Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности.
Нужно сказать, что прослыть язвительным критиком в этой компании было нелегко. Они все, так сказать, не очень жаловали друг друга. Там никакой умиленности в отношениях друг с другом не было. И Зинаида Шишова в своих воспоминаниях прямо пишет:
Мы были волчата. Мы не баловали друг друга похвалами. Когда я прочла свой роман в стихах о любой и смерти Толи Фиолетова и Багрицкий сказал, что это очень хорошо, я подозрительно оглядела всех. Я была уверена, что они надо мной издеваются.
Целые полчища слов мы вывели из употребления: «красивый», «стильный», «стихийно»… Мы затаптывали их, как окурки. Я помню, как кто-то… под шумок протащил к нам слово «реминисценция». Оно прижилось и уже побрякивало кое-где в разговоре. И я точно помню день, когда Багрицкий его убил. Он расправился с ним в упор, как честный враг.
– Слова «реминисценция» не существует, – сказал он, – говорите – «литературная кража», «воровство», «плагиат», наконец, если вам уж так нравится.
И слово «реминисценция» перестало существовать.
Надо сказать, что сами реминисценции от этого не исчезли. Долго еще многие их произведения были подражательны. Но все-таки отношение их друг к другу было суровое, Олеша прав. И вот даже на этом фоне, как вспоминает Валентин Катаев, «Ильф тревожил нас своим испытующе внимательным взглядом судьи».
Ильф своих стихов не читал. Но все-таки однажды сдался на просьбы и прочел. Об этих стихах все вспоминают с удивлением. Олеша, например:
Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью…
Вот Катаев вспоминает:
Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, и это была вечная весна или нечто подобное…
Эти стихи Ильфа, похожие на ритмическую прозу, не сохранились. То ли к счастью, то ли к сожалению, но ничего не известно о его первых поэтических опытах. Только Катаев, человек, который помнил все или почти все, в разговоре со мной пытался вспомнить отдельные строчки Ильфа. Какие-то строчки он даже вспомнил. Они, вырванные из контекста, никак не звучат.
Им мало было читать стихи друг другу, хотелось публики, аудитории.
Снова слово Тае Григорьевне Лишиной:
Не знаю, кому первому пришла мысль открыть вечернее кафе поэтов для широкой публики. Возможно, это был предприимчивый молодой человек, о котором ходили слухи, что он внебрачный сын турецкого подданного (много позже мы узнали его черты в образе Остапа Бендера), но тогда он только начинал бурную окололитературную деятельность. Во всяком случае, летом 1920 года первое одесское кафе поэтов с загадочной вывеской «Пэон четвертый» было открыто. Название привлекало, но нуждалось в разъяснении.
Пэон четвертый – это сложный стихотворный размер, немножко посложнее амфибрахия и попроще гекзаметра, есть четыре разновидности. Багрицкий сочинил гимн этого кафе, который поэты пели перед началом.
Было даже несколько гимнов, сочиненных Багрицким. Один звучал, например, так:
Вперед, товарищи!
Так без формальностей
Оформим форму мы без платформ!
Долой банальности!
До идеальности
Нас доведет лишь строгость форм!
Или другой, где растолковывалось название: «Четвертый пэон – это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им, как мясу». Или другое: «Всем, кто прозой жизни стертой нежность чувствует к стихам, объяснит „Пэон четвертый“, как им жить по вечерам».
Конечно, ни одного стихотворения они этим пэоном четвертым не написали, но они очень любили классическую и современную поэзию и, естественно, помнили стихи Иннокентия Анненского, где этот пэон возникает:
На службу лести иль мечты
Равно готовые консорты.
Назвать вас в ы, назвать вас т ы,
Пэон второй, пэон четвертый.
Вот этот «пэон четвертый», еще и в рифме на сильной доле существующий, и стал названием кафе.
На эстраду «Пэона четвертого» и выходил Ильф. В Москве, в Центральном государственном архиве литературы и искусства, сохранилась афиша с программой вечера, где среди прочего: «Демонстративное чтение стихов. Поэт Ильф».
Вспоминает Лев Славин:
На эстраду… всходил Ильф, высокий юноша, изящный, тонкий. Мне он казался даже красивым… В те годы Ильф был худым…
Он стоял на подмостках, закинув лицо с нездоровым румянцем – первый симптом дремавшей в нем легочной болезни, о которой, разумеется, тогда еще никто не догадывался, – поблескивая крылышками пенсне и улыбаясь улыбкой, всю своеобразную прелесть которой невозможно изобразить словами и которая составляла, быть может, главное обаяние его физического существа, – в ней были и смущенность, и ум, и вызов, и доброта.
Снова Лишина:
Кафе просуществовало недолго и к осени закрыл ось. <…> К лету 1921 года литературная жизнь в Одессе оживилась. Тот же энергичный «окололитературный» молодой человек организовал в полуподвальчике бывшего ванного заведения новое кафе. Вначале оно называлось «Хлам» (художники, литераторы, артисты, музыканты), но вскоре было переименовано в «Мебос», что означало меблированный остров.
Десяток стульев и столов, буфетная стойка и расстроенное пианино, над которым висела надпись: «В пианиста просят не стрелять – делает, что может», – составляли всю меблировку «острова». За единственным маленьким зальцем нового кафе, в тесных кабинах почему-то остались мраморные ванны, пугая посетителей своей неожиданностью. Участникам выступлений они служили и раздевалкой, и местом отдыха и перекура между выступлениями, за которые полагался бесплатный ужин.
Но они там не только читали стихи. Разыгрывали и пьесы. В частности, несохранившуюся пьесу в стихах «Харчевня» Эдуарда Багрицкого, где главную роль старого поэта играл сам автор, а двух молодых, романтически настроенных поэтов играли тонкие, звонкие, прозрачные Лева Славин и Илюша Ильф. Так что он успел в это время проявить себя и как актер. Говорят, что играл очень талантливо, очень изящно и весело.
Лишина продолжает:
Ильф хорошо относился к нам, молодым, сначала очень робевшим на поэтических собраниях. <…> Он приносил нам старые номера «Вестника иностранной литературы», читал понравившиеся страницы из Рабле, Стерна, знакомил нас со стихами Вийона, Рембо, четверостишиями Саади и Омара Хайяма. Хотя Ильф был старше нас, но любовь к книгам, меткому слову, шутке, житейские невзгоды и маленькие праздники сблизили нас, и мы подружились.
С ним было нелегко подружиться. Нужно было пройти сквозь строй испытаний – выдержать иногда очень язвительные замечания и насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом – твой вкус, чувство юмора, умение дружить, и все это делалось как бы невзначай, причем в конце такого испытания он деликатно спрашивал: «Я не обидел вас?»
Лишина с Багрицким и с Ильфом очень подружилась. Они жили некоторое время на то, что тетка Лишиной выручала от продажи семейного имущества: Тая Григорьевна продавала скатерти, простыни, а часть денег поступала в распоряжение этой молодой компании. Лишина договаривалась с друзьями, что они будут помогать ей торговать. Бондарин, Багрицкий набивали цену, перекупщики сбегались, и в результате цена оказывалась выше. Но Ильф играл в этих маленьких спектаклях решающую роль:
К концу моей распродажи появлялся Ильф. У него давно была какая-то особенная мохнатая кепка, которую, несмотря на жаркий день, он одевал для своей роли. Кепка вместе с его очками без оправы и короткая пенковая трубка в зубах делали его похожим на иностранца. А их было в Одессе немного. Со скучающим лицом он раздвигал кучку приценивающихся покупателей и, небрежно указывая на простыню или полотенце в моих руках бормотал что-то неразборчивое, вроде по-английски. «Что он говорит?» – «Наверное, сколько стоит?» – отвечал кто-нибудь в толпе. Я на пальцах показывала стоимость вещи. Ильф отрицательно покачивал головой и тоже на пальцах показывал цену значительно ниже названной мной. Видя, что я не соглашаюсь, он указывал на скатерть и с огромным интересом рассматривал ее. Казалось, вот-вот он согласится и купит. И тут кто-нибудь из перекупщиков, подбадриваемый возгласами и выкриками из толпы: «Вещь-то хорошая, раз иностранец покупает!» – не выдерживал, называл подходящую цену, и я уступала ему покупку. Ильф отходил недовольный, а вслед ему несся злорадный смех перекупщиков.
Правда, были истории, в которых Ильф переигрывал, и они оставались ни с чем – все перекупщики расходились.
В 1921 году, вернувшись из Харькова, Ильф прочел нам свой первый рассказ. Помню только, что там шла речь о девушках «высоких и блестящих, как гусарские ботфорты», и на одной из девушек была «юбка, полосатая, как карамель». Помню и такую фразу: «Он спустил ноги в рваных носках с верхней полки и хрипло спросил: „Евреи, кажется будет дождь?“
Смешное он видел там, где мы ничего не замечали. Проходя подворотни, где висели доски с фамилиями жильцов, он всегда читал их и беззвучно смеялся. Запомнились мне фамилии Бенгес-Эмес, Лейбедев, Фунт, которые я потом встречала в книгах Ильфа и Петрова.
Действительно, Ильф с редким наслаждением и последовательностью коллекционировал фамилии. Смешные, несообразные. Он говорил, что нет такого обидного слова, которое не давалось бы в фамилию человеку. Большинство фамилий, которые есть на страницах Ильфа и Петрова, либо собраны, либо придуманы Ильфом. Он перечитывал в газетах объявления о разводах или о перемене фамилий (в тридцатые годы эти объявления печатались) и комментировал их в записных книжках:
Мазепа меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу.
Наконец-то! Какашкин меняет свою фамилию на Любимов!
Он коллекционирует фамилии, где бы он ни увидел, выписывает: Выходец, Заносис, Стопятый, Несудимов, Семен Маркович Столпник.
Причем мгновенно – это одна из особенностей сознания Ильфа и Петрова – включается творческая фантазия. Наблюденное обрастает воображаемым, отчего становится более смешным.
Достаточно к какой-нибудь экзотической фамилии приставить титул, как получается еще смешнее. Например, так: товарищ Кретищенко, товарищ Жреческий, гражданин Грубиян, мадам и месье Подлинник.
Или сочетание: он берет фамилии, каждая из которых сама по себе не смешна, может быть, но в сочетании дают оксюморон: Шапиро-Скобелев, Крыжановская-Винчестер (звали ее почему-то Гарпина Исаковна).
Или чуть-чуть переделывает: из Немировича-Данченко – в Мееровича-Данченко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22