Сироткин понял, что друг не уступит, и у него даже дыхание перехватило при мысли, что если он, несмотря на всю убедительность полученного отпора, все же не оставляет намерений вытеснить из дела Фрумкина, то прежде ему следует перехитрить, превозмочь Наглых. Пожрать Наглых! Само предположение, что он способен на такое, казалось ему чудовищным. Он опечаленно вздохнул и опустил голову, предчувствуя темный упадок духа. И вдруг Наглых огорошил его:
- Скажи-ка лучше, тебя не грызет совесть?
Как гром с ясного неба. Так безоблачно и беспечно спросил, словно взял в рот леденец, и не поймешь, откуда в его уме такие мысли, такие выдумки. Сироткин крикнул:
- С чего бы это?
- Да из-за Червецова, - спокойно ответил Наглых.
Лицо Сироткина потемнело, и Наглых пристально смотрел на него.
- Мне до Червецова нет никакого дела, - сказал Сироткин с глухо клокочущим негодованием, - я забыл о нем... успел забыть, что такой существует, вычеркнул...
- Сегодня я сообразил, что зря мы тогда согласились отдать этого парня тебе на расправу.
Сироткин всплеснул руками, ожесточенно и вместе с тем жалобно защищаясь от какого-то предательского удара; он схватил бокал, глотнул из него и поперхнулся:
- Как же это зря?! И я был тогда не один, вы участвовали тоже. Я не расправлялся с ним, ты говоришь необдуманно. Я всего лишь сделал то, что мне велел долг. И ведь вы признали мою правоту. Зачем же ты теперь вытаскиваешь на свет белый этй историю?
- А она поучительна, - осклабился Наглых.
- Я думал не о себе, не о собственной выгоде. В чем ты меня упрекаешь? Я думал о нашем деле, пекся... я заботился о принципах, о соблюдении...
- Согласись, - перебил Наглых, - ты еще тогда знал, что он в наших бедах повинен не больше, чем ветхий Адам. Да и бед у нас никаких не было. Дела у нас шли - лучше не пожелаешь. Только и оставалось что радоваться жизни, а ты бог знает почему вздумал издеваться над незадачливым пареньком! Тут у тебя, понимаешь ли, что-то мрачное, инквизиторское... И мы туда же, пошли у тебя на поводу. - Перегнувшись через стол, Наглых каким-то диким, напряженным взглядом вперился в помертвевшего Сироткина и заговорил с нажимом, тяжко, будто не слова отрывая от себя, а невероятно большие глыбы гранита. - Я не знаю, что там думает об этой истории Фрумкин, скорее всего, вообще не думает, ему лишь бы увернуться от притеснений жены, жизнь семьи жидовской - потемки... Но я теперь для себя выяснил... я никогда не забуду и никогда себе не прощу той ошибки с Червецовым, до конца дней буду помнить и казниться...
Сироткин смутно чувствовал, что Наглых лишь потешается над ним, играет как с мышонком, но уже потому, что друг обратил все в шутку, да так, что в этой шутке он, Сироткин, вышел чем-то вроде козла отпущения, душа его наполнилась разочарованием, обидой и стыдом.
- Ты меня просто сразил... - забормотал он, медленно наливаясь густобагровой краской, - испортил настроение... Я хотел поговорить с тобой серьезно, потому что возникли проблемы, я открыто выложил свои опасения... потому как я ведь действительно болю душой за наше предприятие... А что ты? Ты посмеялся. И выдал меня за этакого грешника, а себя чуть ли не за святого. Разве это справедливо? Если мы делаем одно дело, не значит ли это, что и грех, и святость мы честно делим пополам?
- На три части, - изменил Наглых и похлопал Сироткина по плечу, Фрумкин пока еще с нами.
- А я говорю тебе, он предал нас! - простонал Сироткин.
***
После провала наступления на Фрумкина Сироткин ощущал себя человеком, по самую завязку отведавшим березовой каши. Горемыке казалось, что не только Наглых, не столько даже Наглых высек его, а нескончаемой чередой подходили к нему, распростертому на брюхе, разные смеющиеся люди, у которых любой жест или ухмылка, любая последняя, перед тем как взяться за розги, гримаска почему-то сходили за наилучшим образом разъяснявщую и освящавщую порку мораль. Еще было у Сироткина ощущение, будто его совесть как-то даже независимо и едва ли не втайне от него самого задета словами Наглых, которыми тот и смял его бунт против Фрумкина. Конечно, это было делом его совести и мало касалось его лично; это всего лишь игры его совести, а отчасти и воображения, игры, приятно щекочущие в мгновения легкости, но не когда на душе горький непокой. Совсем другое дело сборничек рассказов - он отнял их у мертвого отца и сдал в типографию, чтобы выпустить в свет под своим именем, и это действительно тяжкий грех. Но Наглых по своему неведению молчит о нем и, зная какие-то мелочи и вздор, торопится внести в его душу совершенно не то, какое следовало бы, расстройство. Только Сироткин не пойдет у него на поводу.
Людмила с детьми уехала. Он слонялся по опустевшим комнатам, одинокий, вином прибавлял света в тусклой сырости настроения, сидел и лежал, до одури курил, погребаясь под дымом и пеплом, и думал о своей изумительной ловкости, о том, как он обскакал всех на свете и далеко из будущего смеется над посрамленными недругами. И все же не исчезало досадное, отвратительное чувство, что его за что-то наказали, откровенно выпороли и наказание вовсе не закончено, предстоят еще некие мучительные и таинственные события. Поэтому он с пугливым нетерпением ждал воскресенья, чтобы тихо и смиренно спрятаться от грозащего ему ненастья за спиной Ксении. Он прижмется к ней и, съежившись, станет меньше ее тени, только это спасет его от разболтанности и бессмыслицы, от движения без пути, в никуда.
Ксения, говоря начистоту, не улавливала всей этой тревожности в сироткинском порыве к ней, она хотела забавной, гибкой и острой интриги, даже как бы и не задевающей честь ее мужа, и совсем не по ней было становиться единственным симоволом, а то и средством спасения старинного друга от его собственных бредовых, навязчивых и просто глупых идей. Сплетаясь с людьми в компании, в живые букеты, с готовностью приникая к животворной теплоте контактов и даже питая художественную склонность к воспеванию компанейства, испытанной дружбы, Ксения в то же время по-настоящему не стремилась быть чьим-либо истинным другом, а уж тем более страшным врагом, предпочитая роль блестящей, независимой, ничейной женщины. Всегда охотно осуждая чьи-то пороки или восхваляя достоинства, она тем самым всего лишь сглаживала острые углы, чтобы застраховаться от возможных шероховатостей и трений при вступлении в отношения с человеком. Не в житейском, ежедневном, а в высшем смысле ей на редкость подходил Конюхов, полагавший, что даже самая умная и чувствительная жена придумана Богом вовсе не для того, чтобы посвящать ее в серьезные мужские дела, сомнения и муки. А Ксения была самой умной и самой чувствительной женщиной на свете, Ваничка это знал и, в сущности, безумно любил ее. Она же просто не давала себе труда подумать, что затихшая, как бы засорившаяся признательность за его любовь, признательность, доказательств которой муж не требовал, уже не только привычка, обычай, трогательный семейный ритуал, а невозможность жить без него. Теперь все эти засорившиеся и закопченные атрибуты любви, застрявшей где-то в рыхлости супружеской жизни, Ксения надеялась отмыть, заново отполировать свежестью и новизной легкого флирта со старинным другом, который в последнее время немало потешал публику шутовством своих коммерческих успехов.
Счастливо помутившаяся голова Сироткина давала волнующую, хотя и не слишком отчетливую мечту воплотить свидание таким образом, чтобы не осталось и намека на случайное стечение обстоятельств и случайную связь. Ксении надлежит прямо с порога угодить в плен полного взаимопонимания, в некий интимный уголок, очутиться в мирке поджидающих ее домашних тапочек, дивана, на который можно забраться с ногами, и тех сведенных к минимуму условностей, которые никак не должны послужить препятствием, если ей вздумается сбросить с себя всякую напрасную одежду. А что Ксении суждено сбросить ее и выступить из нее, как из опавших лепестков, во всеоружии своей сногшибательной красоты, Сироткин не сомневался. Он накрыл на стол, не избегая при этом показательных образцов своего благоденствия, и встретил гостью в фартучке, потрясающе трезвый, предупредительный и ручной. Ксения ножками ловко попала в тапочки. Завидев роскошно накрытый стол, она вспомнила актуальное рассуждение о горестях русского желудка, который захиревшая экономика лишила правильного питания, и в приливе сентиментальной иронии отказала Сироткину в обладании ею прежде, чем она вволю насытится. Сели пообедать. Сироткин больше налегал на вино, в пространной речи вознося хвалу житейским удовольствиям и вышучивая, с позиций разумного и сильного человека, ничтожество пресловутых тягот бытия. Картина сибаритства требовала завершения, последних взмахов кисти, и он расстегнул рубаху, обнажая загорелую грудь с весьма чахлой растительностью. Чтобы в голове Ксении возникло представление о чем-то роздольном и ухарском, он принялся уверенной рукой поглаживать и потирать эту грудь. А в его собственной голове слагались планы перемещения на диван. В какой-то момент он вскочил и взглянул на женщину в замешательстве, как бы недоумевая, что они самозабвенно отдаются праздному разговору, суесловию, а важного и нужного не делают. Но Ксения, превосходно понимавшая, какой знаменатель выводит Сироткин под своим радушием, красноречием и прирученностью, не спешила разделить с ним это недоумение, тем более что желание поведать другу о проделках Марьюшки Ивановой хотя и утратило первоначальную остроту, все же сохранилось в качестве главного предлога для появления здесь. И она, сначала сбивчиво и словно через силу, словно размыкая какие-то жестокие узы, а затем все более распаляясь, подарила Сироткину свой рассказ, еще, надо признать, не обросший подробностями сомнительного, какого-нибудь легендарного свойства. Одним словом, почти не обросший. Едва кончился туманный пролог и начала приоткрываться суть, Сироткин расхохотался, глаза его загорелись, и он крикнул:
- Я знал! Господи Боже мой, я знал, что это так!
И он даже не взыскивал с Ксении признание, что уже давно все угадал, ему представлялось, что Ксения как раз торопится выразить восхищение его прозорливостью. А правота его суждений о Марьюшке Ивановой и Назарове подтверждала какую-то общую безмерную его правоту во всех без исключения вопросах, и он развеселился до невменяемости, до состояния, которое нашел бы странным даже непревзойденный весельчак Наглых. Такая простодушная, детская реакция только подстегивала Ксению, она и сама увлеклась, от сдержанности не осталось и следа; эпоха подлинной откровенности: долой маски! Женщина вспотела среди прелестей развенчания подруги, раскраснелась, скинула жакетик и сидела теперь в платье без рукавов, глядевшемся на ее гладких формах как утренняя роса на листочке. Она содрогалась и поднимала голос на ангельски звенящую высоту, возмущаясь лицемерием Марьюшки, зычно гоготала, высмеивая и оплакивая собственную доверчивость. И пока она говорила, Сироткин с хохотом бегал по комнате, чесал разгоревшееся до зуда тело и восклицал охрипшим и уже как бы нездешним, замогильным голосом: я знал! я знал! Судя по всему, его дух одержал блестящую и очень важную победу. Ему рисовалось, что в сгущенном воздухе комнаты медленно парит, освещенный неверным мерцанием свечей, плоский, похожий на блюдо снаряд, на котором лежат во грехе, посмеиваясь блудливым смехом, Марьюшка Иванова и Назаров, а он, Сироткин, проникший в их тайну, ловко подпрыгивает, цепляется за края блюда и, подтянувшись на руках, вырастает над застигнутыми врасплох греховодниками, ворошит их как кучу пепла, страшно скалит зубы. Они в его руках! В переводе на нормальный человеческий язык, понимание которого вернулось к нему вместе с порывами веселья, это означало, что в его руках, в его власти, в плену у его любви и необузданной страсти очутилась сама Ксения, простодушно выболтавшая ему секрет подруги и желавшая услышать его мнение, его приговор. Однако его мнение... черт с ним! Он лихо подкрутил что-то под носом, какие-то воображаемые усы, подбоченился и взглянул на гостью с улыбкой романтического разбойника. Его глаза сверкали юношеской жаждой приключений. Они связаны глубоко и неисповедимо, с долгими годами разобщенности покончено. Все решено. Ксения принадлежит ему, и это было до того достоверно и бесспорно, что он не спешил взять ее.
В эту минуту позвонили в дверь. Открыв ее, - а не открыть нельзя было, они ведь не прятались в квартире, деля что-то скверное, - Сироткин увидел на пороге незнакомого человека, еще довольно молодого мужчину, в потертом, кое-как сшитом коричневом костюмчике, какие носят лишенные всякого эстетического чутья обитатели глухих углов. Незнакомец выглядел весело и, судя по решимости, с какой он, не дожидаясь приглашения, вошел, отнюдь не ошибся адресом. Внушительное брюшко при узких плечах и коротких ногах придавало ему облик беременной женщины. Он сразу прошел мимо замешкавшегося хозяина в комнату, где за столом сидела возбужденная Ксения. Глядя на широкую и открытую улыбку, прилипшую к его губам, Ксения тоже заулыбалась, казалось, она уловила в незнакомце очаровательную детскость и сейчас спросит его, причмокивая: ну что? как дела, малыш? Сироткин успел подумать, что Ксении хочется, пожалуй, иметь детей. Незнакомец сказал:
- Я же ваш земляк и был учеником вашего отца. Я уважал его, мы все его уважали, уважаемый был человек, царство ему небесное, как говорят старики. Вы меня ненароком не припомнили? Моя фамилия Сладкогубов, я живу с родителями за переездом, в отчем, значит, доме, за шлагбаумом...
- Вы ищете, где бы остановиться? - спросил Сироткин без воодушевления.
- Я остановился, уже продал на рынке мешок картошки... Но я главным образом к вам, у меня вопрос, если можно так выразиться, не общепринятый, и его надо решить. И у нас там, в глубинке, сами знаете, бывают разные люди. Конечно, мы познаем людей больше со стороны силы, ибо когда человек силен, с ним, бывает, трудно или даже практически невозможно совладать. Над мозгляками у нас принято смеяться. Я же вошел в свое время не только в силу, но и в разумное, доброе сознание, и все свои способности истратил на бесхитростные литературные упражнения. Позарился овладеть премудростью изящной словестности, как выразился бы Ломоносов. Я никогда не претендовал на лавры, но даже сочинил книжку. Это был опыт сочинительства. Сколько было ликования! Но не у вашего родителя, которому я отнес плоды своего творчества на отзыв, он, напротив, я бы сказал... печально опустил уголки рта, пожал плечами и произнес шутливо: я же тебя знал за дурака. Я ему отвечаю: извиняюсь, вы не принимаете во внимание, сколько воды с тех пор утекло, а в одну реку, по удачному замечанию греческого мыслителя, дважды не войти. Значит, говорит он, в третий раз ты все равно окажешься дураком? Это, ответил я ему, возможно, а пока у меня к вам просьба рассудить обо мне не только в смысле прогнозов, но и с точки зрения критики моего творчества. Так мы с ним перешучивались, как это у нас было в заводе, а потом он взял мой труд и понес в покои...
Сладкогубов заливался соловьем, он был развязен. Но полагал, может быть, что говорит по-свойски, как и подобает в кругу близких по духу людей.
- Так в чем же дело? - тускло осведомился Сироткин, внутренне уже ощущая приближение какого-то ужасного холода, непоправимой беды.
- Моя фамилия вам ничего не говорит?
Сироткин отрезал грубо:
- Решительно ничего.
Сладкогубов пожевал губами, помогая себе этим осмыслить ситуацию. Он не обиделся, но словно прикидывал, не выходит ли он за дурака перед сыном уважаемого и незабвенного учителя, и ему странно было, что тот как будто держит его на расстоянии, не подпуская к своей драгоценной особе.
- Свой опыт я ведь явил вашему отцу в тетрадочке, как некогда выполненные уроки, - снова говорил он взахлеб. - Я не создавал ажиотажа и никакого пафоса, но и слепому было бы ясно, что в моем случае по-настоящему пробудилась долго спавшая воля к словесности! И он, покойник, в глубине души обрадовался, хотя виду не подал. Он обещал посмотреть, но - удар судьбы! - тетрадочка у него со временем затерялась, как в воду канула. Там у себя, за шлагбаумом, я не проявлял чрезмерной плодовитости, но все же кое-что еще сочинил, а у вашего отца при встрече иногда справлялся: ну как мои опусцы? Он говорил: надо работать... Поучал то есть. И правильно учил. Но я-то работал не покладая рук. Он говорил, что мои рассказы заслуживают внимания и что мы с ним как-нибудь соберемся да хорошенько все обсудим, потому как мой вопрос в одну минуту и на ходу не решить. Но не собрались и не обсудили, он, известное дело, умер. От неудобства положения я заметался. Кто в скорбную минуту станет заниматься моей тетрадочкой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
- Скажи-ка лучше, тебя не грызет совесть?
Как гром с ясного неба. Так безоблачно и беспечно спросил, словно взял в рот леденец, и не поймешь, откуда в его уме такие мысли, такие выдумки. Сироткин крикнул:
- С чего бы это?
- Да из-за Червецова, - спокойно ответил Наглых.
Лицо Сироткина потемнело, и Наглых пристально смотрел на него.
- Мне до Червецова нет никакого дела, - сказал Сироткин с глухо клокочущим негодованием, - я забыл о нем... успел забыть, что такой существует, вычеркнул...
- Сегодня я сообразил, что зря мы тогда согласились отдать этого парня тебе на расправу.
Сироткин всплеснул руками, ожесточенно и вместе с тем жалобно защищаясь от какого-то предательского удара; он схватил бокал, глотнул из него и поперхнулся:
- Как же это зря?! И я был тогда не один, вы участвовали тоже. Я не расправлялся с ним, ты говоришь необдуманно. Я всего лишь сделал то, что мне велел долг. И ведь вы признали мою правоту. Зачем же ты теперь вытаскиваешь на свет белый этй историю?
- А она поучительна, - осклабился Наглых.
- Я думал не о себе, не о собственной выгоде. В чем ты меня упрекаешь? Я думал о нашем деле, пекся... я заботился о принципах, о соблюдении...
- Согласись, - перебил Наглых, - ты еще тогда знал, что он в наших бедах повинен не больше, чем ветхий Адам. Да и бед у нас никаких не было. Дела у нас шли - лучше не пожелаешь. Только и оставалось что радоваться жизни, а ты бог знает почему вздумал издеваться над незадачливым пареньком! Тут у тебя, понимаешь ли, что-то мрачное, инквизиторское... И мы туда же, пошли у тебя на поводу. - Перегнувшись через стол, Наглых каким-то диким, напряженным взглядом вперился в помертвевшего Сироткина и заговорил с нажимом, тяжко, будто не слова отрывая от себя, а невероятно большие глыбы гранита. - Я не знаю, что там думает об этой истории Фрумкин, скорее всего, вообще не думает, ему лишь бы увернуться от притеснений жены, жизнь семьи жидовской - потемки... Но я теперь для себя выяснил... я никогда не забуду и никогда себе не прощу той ошибки с Червецовым, до конца дней буду помнить и казниться...
Сироткин смутно чувствовал, что Наглых лишь потешается над ним, играет как с мышонком, но уже потому, что друг обратил все в шутку, да так, что в этой шутке он, Сироткин, вышел чем-то вроде козла отпущения, душа его наполнилась разочарованием, обидой и стыдом.
- Ты меня просто сразил... - забормотал он, медленно наливаясь густобагровой краской, - испортил настроение... Я хотел поговорить с тобой серьезно, потому что возникли проблемы, я открыто выложил свои опасения... потому как я ведь действительно болю душой за наше предприятие... А что ты? Ты посмеялся. И выдал меня за этакого грешника, а себя чуть ли не за святого. Разве это справедливо? Если мы делаем одно дело, не значит ли это, что и грех, и святость мы честно делим пополам?
- На три части, - изменил Наглых и похлопал Сироткина по плечу, Фрумкин пока еще с нами.
- А я говорю тебе, он предал нас! - простонал Сироткин.
***
После провала наступления на Фрумкина Сироткин ощущал себя человеком, по самую завязку отведавшим березовой каши. Горемыке казалось, что не только Наглых, не столько даже Наглых высек его, а нескончаемой чередой подходили к нему, распростертому на брюхе, разные смеющиеся люди, у которых любой жест или ухмылка, любая последняя, перед тем как взяться за розги, гримаска почему-то сходили за наилучшим образом разъяснявщую и освящавщую порку мораль. Еще было у Сироткина ощущение, будто его совесть как-то даже независимо и едва ли не втайне от него самого задета словами Наглых, которыми тот и смял его бунт против Фрумкина. Конечно, это было делом его совести и мало касалось его лично; это всего лишь игры его совести, а отчасти и воображения, игры, приятно щекочущие в мгновения легкости, но не когда на душе горький непокой. Совсем другое дело сборничек рассказов - он отнял их у мертвого отца и сдал в типографию, чтобы выпустить в свет под своим именем, и это действительно тяжкий грех. Но Наглых по своему неведению молчит о нем и, зная какие-то мелочи и вздор, торопится внести в его душу совершенно не то, какое следовало бы, расстройство. Только Сироткин не пойдет у него на поводу.
Людмила с детьми уехала. Он слонялся по опустевшим комнатам, одинокий, вином прибавлял света в тусклой сырости настроения, сидел и лежал, до одури курил, погребаясь под дымом и пеплом, и думал о своей изумительной ловкости, о том, как он обскакал всех на свете и далеко из будущего смеется над посрамленными недругами. И все же не исчезало досадное, отвратительное чувство, что его за что-то наказали, откровенно выпороли и наказание вовсе не закончено, предстоят еще некие мучительные и таинственные события. Поэтому он с пугливым нетерпением ждал воскресенья, чтобы тихо и смиренно спрятаться от грозащего ему ненастья за спиной Ксении. Он прижмется к ней и, съежившись, станет меньше ее тени, только это спасет его от разболтанности и бессмыслицы, от движения без пути, в никуда.
Ксения, говоря начистоту, не улавливала всей этой тревожности в сироткинском порыве к ней, она хотела забавной, гибкой и острой интриги, даже как бы и не задевающей честь ее мужа, и совсем не по ней было становиться единственным симоволом, а то и средством спасения старинного друга от его собственных бредовых, навязчивых и просто глупых идей. Сплетаясь с людьми в компании, в живые букеты, с готовностью приникая к животворной теплоте контактов и даже питая художественную склонность к воспеванию компанейства, испытанной дружбы, Ксения в то же время по-настоящему не стремилась быть чьим-либо истинным другом, а уж тем более страшным врагом, предпочитая роль блестящей, независимой, ничейной женщины. Всегда охотно осуждая чьи-то пороки или восхваляя достоинства, она тем самым всего лишь сглаживала острые углы, чтобы застраховаться от возможных шероховатостей и трений при вступлении в отношения с человеком. Не в житейском, ежедневном, а в высшем смысле ей на редкость подходил Конюхов, полагавший, что даже самая умная и чувствительная жена придумана Богом вовсе не для того, чтобы посвящать ее в серьезные мужские дела, сомнения и муки. А Ксения была самой умной и самой чувствительной женщиной на свете, Ваничка это знал и, в сущности, безумно любил ее. Она же просто не давала себе труда подумать, что затихшая, как бы засорившаяся признательность за его любовь, признательность, доказательств которой муж не требовал, уже не только привычка, обычай, трогательный семейный ритуал, а невозможность жить без него. Теперь все эти засорившиеся и закопченные атрибуты любви, застрявшей где-то в рыхлости супружеской жизни, Ксения надеялась отмыть, заново отполировать свежестью и новизной легкого флирта со старинным другом, который в последнее время немало потешал публику шутовством своих коммерческих успехов.
Счастливо помутившаяся голова Сироткина давала волнующую, хотя и не слишком отчетливую мечту воплотить свидание таким образом, чтобы не осталось и намека на случайное стечение обстоятельств и случайную связь. Ксении надлежит прямо с порога угодить в плен полного взаимопонимания, в некий интимный уголок, очутиться в мирке поджидающих ее домашних тапочек, дивана, на который можно забраться с ногами, и тех сведенных к минимуму условностей, которые никак не должны послужить препятствием, если ей вздумается сбросить с себя всякую напрасную одежду. А что Ксении суждено сбросить ее и выступить из нее, как из опавших лепестков, во всеоружии своей сногшибательной красоты, Сироткин не сомневался. Он накрыл на стол, не избегая при этом показательных образцов своего благоденствия, и встретил гостью в фартучке, потрясающе трезвый, предупредительный и ручной. Ксения ножками ловко попала в тапочки. Завидев роскошно накрытый стол, она вспомнила актуальное рассуждение о горестях русского желудка, который захиревшая экономика лишила правильного питания, и в приливе сентиментальной иронии отказала Сироткину в обладании ею прежде, чем она вволю насытится. Сели пообедать. Сироткин больше налегал на вино, в пространной речи вознося хвалу житейским удовольствиям и вышучивая, с позиций разумного и сильного человека, ничтожество пресловутых тягот бытия. Картина сибаритства требовала завершения, последних взмахов кисти, и он расстегнул рубаху, обнажая загорелую грудь с весьма чахлой растительностью. Чтобы в голове Ксении возникло представление о чем-то роздольном и ухарском, он принялся уверенной рукой поглаживать и потирать эту грудь. А в его собственной голове слагались планы перемещения на диван. В какой-то момент он вскочил и взглянул на женщину в замешательстве, как бы недоумевая, что они самозабвенно отдаются праздному разговору, суесловию, а важного и нужного не делают. Но Ксения, превосходно понимавшая, какой знаменатель выводит Сироткин под своим радушием, красноречием и прирученностью, не спешила разделить с ним это недоумение, тем более что желание поведать другу о проделках Марьюшки Ивановой хотя и утратило первоначальную остроту, все же сохранилось в качестве главного предлога для появления здесь. И она, сначала сбивчиво и словно через силу, словно размыкая какие-то жестокие узы, а затем все более распаляясь, подарила Сироткину свой рассказ, еще, надо признать, не обросший подробностями сомнительного, какого-нибудь легендарного свойства. Одним словом, почти не обросший. Едва кончился туманный пролог и начала приоткрываться суть, Сироткин расхохотался, глаза его загорелись, и он крикнул:
- Я знал! Господи Боже мой, я знал, что это так!
И он даже не взыскивал с Ксении признание, что уже давно все угадал, ему представлялось, что Ксения как раз торопится выразить восхищение его прозорливостью. А правота его суждений о Марьюшке Ивановой и Назарове подтверждала какую-то общую безмерную его правоту во всех без исключения вопросах, и он развеселился до невменяемости, до состояния, которое нашел бы странным даже непревзойденный весельчак Наглых. Такая простодушная, детская реакция только подстегивала Ксению, она и сама увлеклась, от сдержанности не осталось и следа; эпоха подлинной откровенности: долой маски! Женщина вспотела среди прелестей развенчания подруги, раскраснелась, скинула жакетик и сидела теперь в платье без рукавов, глядевшемся на ее гладких формах как утренняя роса на листочке. Она содрогалась и поднимала голос на ангельски звенящую высоту, возмущаясь лицемерием Марьюшки, зычно гоготала, высмеивая и оплакивая собственную доверчивость. И пока она говорила, Сироткин с хохотом бегал по комнате, чесал разгоревшееся до зуда тело и восклицал охрипшим и уже как бы нездешним, замогильным голосом: я знал! я знал! Судя по всему, его дух одержал блестящую и очень важную победу. Ему рисовалось, что в сгущенном воздухе комнаты медленно парит, освещенный неверным мерцанием свечей, плоский, похожий на блюдо снаряд, на котором лежат во грехе, посмеиваясь блудливым смехом, Марьюшка Иванова и Назаров, а он, Сироткин, проникший в их тайну, ловко подпрыгивает, цепляется за края блюда и, подтянувшись на руках, вырастает над застигнутыми врасплох греховодниками, ворошит их как кучу пепла, страшно скалит зубы. Они в его руках! В переводе на нормальный человеческий язык, понимание которого вернулось к нему вместе с порывами веселья, это означало, что в его руках, в его власти, в плену у его любви и необузданной страсти очутилась сама Ксения, простодушно выболтавшая ему секрет подруги и желавшая услышать его мнение, его приговор. Однако его мнение... черт с ним! Он лихо подкрутил что-то под носом, какие-то воображаемые усы, подбоченился и взглянул на гостью с улыбкой романтического разбойника. Его глаза сверкали юношеской жаждой приключений. Они связаны глубоко и неисповедимо, с долгими годами разобщенности покончено. Все решено. Ксения принадлежит ему, и это было до того достоверно и бесспорно, что он не спешил взять ее.
В эту минуту позвонили в дверь. Открыв ее, - а не открыть нельзя было, они ведь не прятались в квартире, деля что-то скверное, - Сироткин увидел на пороге незнакомого человека, еще довольно молодого мужчину, в потертом, кое-как сшитом коричневом костюмчике, какие носят лишенные всякого эстетического чутья обитатели глухих углов. Незнакомец выглядел весело и, судя по решимости, с какой он, не дожидаясь приглашения, вошел, отнюдь не ошибся адресом. Внушительное брюшко при узких плечах и коротких ногах придавало ему облик беременной женщины. Он сразу прошел мимо замешкавшегося хозяина в комнату, где за столом сидела возбужденная Ксения. Глядя на широкую и открытую улыбку, прилипшую к его губам, Ксения тоже заулыбалась, казалось, она уловила в незнакомце очаровательную детскость и сейчас спросит его, причмокивая: ну что? как дела, малыш? Сироткин успел подумать, что Ксении хочется, пожалуй, иметь детей. Незнакомец сказал:
- Я же ваш земляк и был учеником вашего отца. Я уважал его, мы все его уважали, уважаемый был человек, царство ему небесное, как говорят старики. Вы меня ненароком не припомнили? Моя фамилия Сладкогубов, я живу с родителями за переездом, в отчем, значит, доме, за шлагбаумом...
- Вы ищете, где бы остановиться? - спросил Сироткин без воодушевления.
- Я остановился, уже продал на рынке мешок картошки... Но я главным образом к вам, у меня вопрос, если можно так выразиться, не общепринятый, и его надо решить. И у нас там, в глубинке, сами знаете, бывают разные люди. Конечно, мы познаем людей больше со стороны силы, ибо когда человек силен, с ним, бывает, трудно или даже практически невозможно совладать. Над мозгляками у нас принято смеяться. Я же вошел в свое время не только в силу, но и в разумное, доброе сознание, и все свои способности истратил на бесхитростные литературные упражнения. Позарился овладеть премудростью изящной словестности, как выразился бы Ломоносов. Я никогда не претендовал на лавры, но даже сочинил книжку. Это был опыт сочинительства. Сколько было ликования! Но не у вашего родителя, которому я отнес плоды своего творчества на отзыв, он, напротив, я бы сказал... печально опустил уголки рта, пожал плечами и произнес шутливо: я же тебя знал за дурака. Я ему отвечаю: извиняюсь, вы не принимаете во внимание, сколько воды с тех пор утекло, а в одну реку, по удачному замечанию греческого мыслителя, дважды не войти. Значит, говорит он, в третий раз ты все равно окажешься дураком? Это, ответил я ему, возможно, а пока у меня к вам просьба рассудить обо мне не только в смысле прогнозов, но и с точки зрения критики моего творчества. Так мы с ним перешучивались, как это у нас было в заводе, а потом он взял мой труд и понес в покои...
Сладкогубов заливался соловьем, он был развязен. Но полагал, может быть, что говорит по-свойски, как и подобает в кругу близких по духу людей.
- Так в чем же дело? - тускло осведомился Сироткин, внутренне уже ощущая приближение какого-то ужасного холода, непоправимой беды.
- Моя фамилия вам ничего не говорит?
Сироткин отрезал грубо:
- Решительно ничего.
Сладкогубов пожевал губами, помогая себе этим осмыслить ситуацию. Он не обиделся, но словно прикидывал, не выходит ли он за дурака перед сыном уважаемого и незабвенного учителя, и ему странно было, что тот как будто держит его на расстоянии, не подпуская к своей драгоценной особе.
- Свой опыт я ведь явил вашему отцу в тетрадочке, как некогда выполненные уроки, - снова говорил он взахлеб. - Я не создавал ажиотажа и никакого пафоса, но и слепому было бы ясно, что в моем случае по-настоящему пробудилась долго спавшая воля к словесности! И он, покойник, в глубине души обрадовался, хотя виду не подал. Он обещал посмотреть, но - удар судьбы! - тетрадочка у него со временем затерялась, как в воду канула. Там у себя, за шлагбаумом, я не проявлял чрезмерной плодовитости, но все же кое-что еще сочинил, а у вашего отца при встрече иногда справлялся: ну как мои опусцы? Он говорил: надо работать... Поучал то есть. И правильно учил. Но я-то работал не покладая рук. Он говорил, что мои рассказы заслуживают внимания и что мы с ним как-нибудь соберемся да хорошенько все обсудим, потому как мой вопрос в одну минуту и на ходу не решить. Но не собрались и не обсудили, он, известное дело, умер. От неудобства положения я заметался. Кто в скорбную минуту станет заниматься моей тетрадочкой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53