Меня это и забавляло в его перспективах, и мучило, поскольку я не мог не понимать, что именно его юношество любит в нем Полина и если оно в нем застоится, будет любить его слишком долго, чтобы мне хватило терпения вынести бесплодность моей привязанности к ней и не сосредоточить ее на ком-нибудь другом, даже и на этом, скажем, бестолковом пареньке. В общем, я был бы рад выпить стакан вина, а то и покрепче, водки. Полина, кстати, уже суетилась, доставала из буфета чашки и, как это у нее неизменно бывало на чаепитиях, вазочки с печеньем и вареньем. Взглянув на меня и прочитав желания моего смятенного духа, она, хмурая, с железной принципиальностью эгоизма погруженная в свои сомнения, спросила:
- Водки?
Я, в свой черед, взглянул на нее, на Мелочева, мне не по душе пришлись ее мрачная неустроенность (в собственном же доме она чувствовала себя словно бы нежеланной гостьей) и его поспешная успокоенность, и я отрезал:
- Ни в коем случае.
Полина пожала плечами. Гости все больше не нравились ей: один ставит в укор ее нравственности, что она-де потакает нежити, другой нагло присваивает право единолично решать, что они будут пить. Эти гости ведут себя так, будто находятся в трактире и она им прислуживает. Время от времени сквозь плотно сжатые губы Полины, нервно накрывавшей на стол, прорывалось какое-то утробное раздраженное клокотание. Вечерний свет, в котором мы с Мелочевым застыли, возмущая женщину, жутковато заблестел свинцовой серостью. Затем Полина села напротив нас, и мы, - нас было трое умников, замкнувшихся в своих ничтожных отчуждениях, - принялись пить чай. Мелочев, надо сказать, вытягивал напиток из стакана с шумом, какого я не ожидал от артиста и вообще от юноши, а кусочек сахара, из которого высасывал сладость между глотками, так облюбовал, что даже не сводил с него глаз. Это настроило меня против него, и я сказал:
- Ну, обсуждать так обсуждать, и начинай-ка ты, парень, как самый среди нас непутевый.
Он быстро довел до конца представление, которое устроил из чаепития, облизнулся и начал:
- В столице, может, и ничего, завидный фасад, а вообще на земле нашей купола, маковки церквей поникли, и это все равно что мозги набекрень!.. крикливым волнением сразу стал брать наш внезапный оратор. - Я подробно остановлюсь на печальных сторонах нашей действительности. Я определяю наше состояние одним словом: оскудение. Извините, если надолго займу ваше внимание, но иначе нельзя, нельзя молчать! Прежде всего! - чеканил он. - Мы должны уяснить! к чему нас обязывает! создавшееся положение! Оглянемся же вокруг и признаем честно, что видим мы... впрочем, не буду забегать вперед с выводами. Конечно, - как будто немного сбился и запутался лицедей; бесенок, выскочивший из него, вертелся перед нами, а хвостом щекотал малому под носом, и тот от бесовской щекотки корчил уморительные гримасы, - этот вопрос - что же мы видим? - следует поставить как насущный... и давно пора это сделать. Я вот хочу сказать, что мне трудно, мне не хватает воздуха. Я еще так молод, а уже, кажется, хлебнул лиха. Но это не только мои личные бедствия! - возвысил он голос. - Понимаете ли, у меня было очень приличное, безмятежное детство, а как только пришло время вступить в сознательную жизнь, сразу на меня и обрушилось все наваждение нынешней русской действительности. Посмотрите же внимательно на нашу бедную и печальную землю. Как все скудно! невыразительно! приземисто! Люди Запада, - надул он вдруг щеки, изображая напыщенность, - они сделали немало, чтобы посадить нас в лужу, а теперь смеются над нами, представляют дело таким образом, будто мы сами и осрамились, будто мы вообще не способны к разумной и плодотворной деятельности, стоим вне истории и скоро нас, вырождающихся, можно будет брать голыми руками. Ах Боже мой! Это очень болезненно отзывается в моей душе, я переживаю... Я не могу без боли смотреть на наши грязные, убогие городки, на наши бесплодные северные земли, на наши унылые, не оживленные красивыми строениями пейзажи. А как одичал народ! Какое жалкое впечатление он производит! Люди печальны и подавлены, едва сводят концы с концами и без всякой надежды смотрят в будущее, - изображал он теперь драму опустившего руки народа. - Таково наше положение. Можно бы и дальше еще немного потерпеть в надежде на какие-то внезапные улучшения, но появление этих существ, требующих отдать им мощи, - поднял вверх палец, взыскуя особого внимания, - ситуацию обостряет. Не знаю, как обстоит с вами, а со мной именно так: мои чувства теперь обострены, обнажены, они как оголенный нерв. В сопоставлении народной беды и положения, при котором меня кто-то неведомый заставляет идти к партнерше по спектаклю и красть у нее косточку... это, согласитесь, конфликт вообще особого рода... Коротко говоря, я прихожу к выводу, что у нас нет иного выхода, как поскорее покончить с противоестественным положением, поскорее отдать этим настырным и мерзким сущностям то, что они требует, отдать, чтобы они от нас отвязались, а потом подумать, что мы можем сделать для исправления жизни в нашем бедном отечестве... потому что терпеть больше уже нельзя. Я так мыслю. Вы готовы меня поддержать?
Уже и не чая, что дождусь конца его речи, не лопнув от смеха, - с трудом его удерживал при себе, и он мне каждую мою жилочку издергал, истрепал и высушил, - я, когда этот трубадур умолк, вытер выступившие на глазах слезы и сказал хриплым после пережитой встряски голосом:
- Ты, Алеша, большой дурень. Полина, Бог тебе судья, но я все же не удержусь от замечания: с кем ты связалась!
Так уж повелось у нее в этот вечер, что она только отмахивалась от меня и чем дальше, тем ожесточеннее.
- Бог тебе судья, - твердил я.
- Вы не видите, что противны ей? - сказал Мелочев.
- Зачем ты так, Полина?
Мелочев повелел:
- Оставьте ее в покое!
- Я вижу, что не приходится делать скидку даже на твою молодость, стал я рассуждать на его счет. - Раз ты вбил себе в голову весь этот набор эпитетов: убогие, грязные, бесплодные, жалкие, - значит, ты имеешь уже определенный опыт обращения с нашим отечеством. И я бы тебя не без удовольствия придушил, как цыпленка, прямо здесь, когда б не Полина и не ее жалость и привязанность к твоей дурацкой наивности. Ты как все эти подавившиеся злобой дня людишки, которые чуть какие неурядицы, сразу вопят: а-а! караул! конец света! И во всем винят Россию, обличают ее убожество и недомыслие. Оно конечно, сейчас многим худо приходится, но черт возьми, как будто никогда прежде не случалось бед, как будто нет никакого опыта, который учит, что они проходят, эти беды. Ты говоришь: бесплодная северная земля. Ты за эти слова ответишь на высшем суде, подлец, ничтожный болтун, говнюк. Тебя спросят за то, что ты не разглядел на этой земле чистой красоты и совершенства! Впрочем, что же мне тебя, дурака, пугать, убеждать и переиначивать. Когда-нибудь ты сам все поймешь. Увидишь особую, неотразимую прелесть наших городков и неземное величие наших монастырей. Бывал ли ты там, где Кижи, пидор? А валить ответственность за наши беды на людей Запада, я тебе скажу, это великая глупость. Они нам враги, кто ж с этим спорит, но во всем плохом, что с нами происходит, виноваты мы сами, а на Европу... на Европу эту ихнюю поменьше обращай внимания. Лучше всего жить так, словно ее и вовсе нет на свете. Не наша это забава - быть европейцами. Знаешь что я тебе скажу: ты ведь соврал насчет подавленности и уныния людей. Нет, не стану тебя уверять, будто они веселы всегда и беспечны, но вспомни, как они пляшут и поют при первой же возможности. Чуть где какие удовольствия, они уже в румянце, цветут, скидываются персиками! Людьми красна наша история. А если где-то иной человек и в отчаянии, так это ведь еще не весь народ, Алеша, и главное, книжки писавшие и монастыри строившие - они тоже народ, они в высшей степени наш русский народ. Ну а ты хоть слово сказал в своих жалобах о нашей великой культуре? Ничуть не сказал. Так кто ты есть? Захудалый актеришка, к тому же прогоревший. И если в твоей жизни что-то сложилось не так, как тебе хотелось, то ты не переводи вопрос и собственное огорчение в какую-то общую и даже всемирную плоскость, а решай свою задачу прежде всего сам. От тебя одного зависит, будет ли тебе хорошо, будет ли все в твоей жизни правильно. Обустройся сам, а оттого и станет лучше и правильнее в общей жизни. Вот я знаю, что если сумею хорошо устроиться в Ветрогонске, то в конечном счете и ветрогонская жизнь благодаря этому станет немножко свежее и чище.
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
- С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
- Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно, признаю ее важность и подтверждаю, Сережа, что целиком и полностью разделяю твою позицию. Не дело плакаться сынам и дочерям древнего народа. Забудем жалобы и сетования. Запомним, что надо прежде всего хорошо исполнять отведенную нам в этой жизни роль. Но с тех плоскостей, о которых вы тут говорили, я хочу именно что в срочном порядке перевести вопрос в глубину, туда, где я, скрывать не буду, еще сильно-таки путаюсь, а может быть, буду путаться и до конца своих дней. Однако на то там и темно, чтобы я сознавала себя слепым щенком... Вы затронули важные проблемы, но это проблемы текущего дня, а я хочу обратить ваше внимание на основы бытия, вернуть вас к вопросам онтологического порядка, к бытийственному и экзистенциальному, к тому, что есть всегда и всегда будет мучить человека, независимо от того, благополучно или несчастно он живет. От вас, мужчин, я жду ответа на вопросы коренные, проклятые, решающие. Побольше глобальности, друзья мои! А то мне с вами скучно скоро станет. Возьмем нашу литературу, которая для нас выше любой реальности мира, кроме разве что, - улыбнулась Полина, потребности иной раз склонить головку на плечо любимого. Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
- Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
- Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
- А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
- Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
- Ты все сказал? - прищурился я на него.
- И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
- Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
- Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
- Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
- Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
- Сколько тебе лет, Алеша?
- Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
- Ты до сих пор не научился уговаривать женщину? - хладнокровно вел я себя. - Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
- Водки?
Я, в свой черед, взглянул на нее, на Мелочева, мне не по душе пришлись ее мрачная неустроенность (в собственном же доме она чувствовала себя словно бы нежеланной гостьей) и его поспешная успокоенность, и я отрезал:
- Ни в коем случае.
Полина пожала плечами. Гости все больше не нравились ей: один ставит в укор ее нравственности, что она-де потакает нежити, другой нагло присваивает право единолично решать, что они будут пить. Эти гости ведут себя так, будто находятся в трактире и она им прислуживает. Время от времени сквозь плотно сжатые губы Полины, нервно накрывавшей на стол, прорывалось какое-то утробное раздраженное клокотание. Вечерний свет, в котором мы с Мелочевым застыли, возмущая женщину, жутковато заблестел свинцовой серостью. Затем Полина села напротив нас, и мы, - нас было трое умников, замкнувшихся в своих ничтожных отчуждениях, - принялись пить чай. Мелочев, надо сказать, вытягивал напиток из стакана с шумом, какого я не ожидал от артиста и вообще от юноши, а кусочек сахара, из которого высасывал сладость между глотками, так облюбовал, что даже не сводил с него глаз. Это настроило меня против него, и я сказал:
- Ну, обсуждать так обсуждать, и начинай-ка ты, парень, как самый среди нас непутевый.
Он быстро довел до конца представление, которое устроил из чаепития, облизнулся и начал:
- В столице, может, и ничего, завидный фасад, а вообще на земле нашей купола, маковки церквей поникли, и это все равно что мозги набекрень!.. крикливым волнением сразу стал брать наш внезапный оратор. - Я подробно остановлюсь на печальных сторонах нашей действительности. Я определяю наше состояние одним словом: оскудение. Извините, если надолго займу ваше внимание, но иначе нельзя, нельзя молчать! Прежде всего! - чеканил он. - Мы должны уяснить! к чему нас обязывает! создавшееся положение! Оглянемся же вокруг и признаем честно, что видим мы... впрочем, не буду забегать вперед с выводами. Конечно, - как будто немного сбился и запутался лицедей; бесенок, выскочивший из него, вертелся перед нами, а хвостом щекотал малому под носом, и тот от бесовской щекотки корчил уморительные гримасы, - этот вопрос - что же мы видим? - следует поставить как насущный... и давно пора это сделать. Я вот хочу сказать, что мне трудно, мне не хватает воздуха. Я еще так молод, а уже, кажется, хлебнул лиха. Но это не только мои личные бедствия! - возвысил он голос. - Понимаете ли, у меня было очень приличное, безмятежное детство, а как только пришло время вступить в сознательную жизнь, сразу на меня и обрушилось все наваждение нынешней русской действительности. Посмотрите же внимательно на нашу бедную и печальную землю. Как все скудно! невыразительно! приземисто! Люди Запада, - надул он вдруг щеки, изображая напыщенность, - они сделали немало, чтобы посадить нас в лужу, а теперь смеются над нами, представляют дело таким образом, будто мы сами и осрамились, будто мы вообще не способны к разумной и плодотворной деятельности, стоим вне истории и скоро нас, вырождающихся, можно будет брать голыми руками. Ах Боже мой! Это очень болезненно отзывается в моей душе, я переживаю... Я не могу без боли смотреть на наши грязные, убогие городки, на наши бесплодные северные земли, на наши унылые, не оживленные красивыми строениями пейзажи. А как одичал народ! Какое жалкое впечатление он производит! Люди печальны и подавлены, едва сводят концы с концами и без всякой надежды смотрят в будущее, - изображал он теперь драму опустившего руки народа. - Таково наше положение. Можно бы и дальше еще немного потерпеть в надежде на какие-то внезапные улучшения, но появление этих существ, требующих отдать им мощи, - поднял вверх палец, взыскуя особого внимания, - ситуацию обостряет. Не знаю, как обстоит с вами, а со мной именно так: мои чувства теперь обострены, обнажены, они как оголенный нерв. В сопоставлении народной беды и положения, при котором меня кто-то неведомый заставляет идти к партнерше по спектаклю и красть у нее косточку... это, согласитесь, конфликт вообще особого рода... Коротко говоря, я прихожу к выводу, что у нас нет иного выхода, как поскорее покончить с противоестественным положением, поскорее отдать этим настырным и мерзким сущностям то, что они требует, отдать, чтобы они от нас отвязались, а потом подумать, что мы можем сделать для исправления жизни в нашем бедном отечестве... потому что терпеть больше уже нельзя. Я так мыслю. Вы готовы меня поддержать?
Уже и не чая, что дождусь конца его речи, не лопнув от смеха, - с трудом его удерживал при себе, и он мне каждую мою жилочку издергал, истрепал и высушил, - я, когда этот трубадур умолк, вытер выступившие на глазах слезы и сказал хриплым после пережитой встряски голосом:
- Ты, Алеша, большой дурень. Полина, Бог тебе судья, но я все же не удержусь от замечания: с кем ты связалась!
Так уж повелось у нее в этот вечер, что она только отмахивалась от меня и чем дальше, тем ожесточеннее.
- Бог тебе судья, - твердил я.
- Вы не видите, что противны ей? - сказал Мелочев.
- Зачем ты так, Полина?
Мелочев повелел:
- Оставьте ее в покое!
- Я вижу, что не приходится делать скидку даже на твою молодость, стал я рассуждать на его счет. - Раз ты вбил себе в голову весь этот набор эпитетов: убогие, грязные, бесплодные, жалкие, - значит, ты имеешь уже определенный опыт обращения с нашим отечеством. И я бы тебя не без удовольствия придушил, как цыпленка, прямо здесь, когда б не Полина и не ее жалость и привязанность к твоей дурацкой наивности. Ты как все эти подавившиеся злобой дня людишки, которые чуть какие неурядицы, сразу вопят: а-а! караул! конец света! И во всем винят Россию, обличают ее убожество и недомыслие. Оно конечно, сейчас многим худо приходится, но черт возьми, как будто никогда прежде не случалось бед, как будто нет никакого опыта, который учит, что они проходят, эти беды. Ты говоришь: бесплодная северная земля. Ты за эти слова ответишь на высшем суде, подлец, ничтожный болтун, говнюк. Тебя спросят за то, что ты не разглядел на этой земле чистой красоты и совершенства! Впрочем, что же мне тебя, дурака, пугать, убеждать и переиначивать. Когда-нибудь ты сам все поймешь. Увидишь особую, неотразимую прелесть наших городков и неземное величие наших монастырей. Бывал ли ты там, где Кижи, пидор? А валить ответственность за наши беды на людей Запада, я тебе скажу, это великая глупость. Они нам враги, кто ж с этим спорит, но во всем плохом, что с нами происходит, виноваты мы сами, а на Европу... на Европу эту ихнюю поменьше обращай внимания. Лучше всего жить так, словно ее и вовсе нет на свете. Не наша это забава - быть европейцами. Знаешь что я тебе скажу: ты ведь соврал насчет подавленности и уныния людей. Нет, не стану тебя уверять, будто они веселы всегда и беспечны, но вспомни, как они пляшут и поют при первой же возможности. Чуть где какие удовольствия, они уже в румянце, цветут, скидываются персиками! Людьми красна наша история. А если где-то иной человек и в отчаянии, так это ведь еще не весь народ, Алеша, и главное, книжки писавшие и монастыри строившие - они тоже народ, они в высшей степени наш русский народ. Ну а ты хоть слово сказал в своих жалобах о нашей великой культуре? Ничуть не сказал. Так кто ты есть? Захудалый актеришка, к тому же прогоревший. И если в твоей жизни что-то сложилось не так, как тебе хотелось, то ты не переводи вопрос и собственное огорчение в какую-то общую и даже всемирную плоскость, а решай свою задачу прежде всего сам. От тебя одного зависит, будет ли тебе хорошо, будет ли все в твоей жизни правильно. Обустройся сам, а оттого и станет лучше и правильнее в общей жизни. Вот я знаю, что если сумею хорошо устроиться в Ветрогонске, то в конечном счете и ветрогонская жизнь благодаря этому станет немножко свежее и чище.
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
- С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
- Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно, признаю ее важность и подтверждаю, Сережа, что целиком и полностью разделяю твою позицию. Не дело плакаться сынам и дочерям древнего народа. Забудем жалобы и сетования. Запомним, что надо прежде всего хорошо исполнять отведенную нам в этой жизни роль. Но с тех плоскостей, о которых вы тут говорили, я хочу именно что в срочном порядке перевести вопрос в глубину, туда, где я, скрывать не буду, еще сильно-таки путаюсь, а может быть, буду путаться и до конца своих дней. Однако на то там и темно, чтобы я сознавала себя слепым щенком... Вы затронули важные проблемы, но это проблемы текущего дня, а я хочу обратить ваше внимание на основы бытия, вернуть вас к вопросам онтологического порядка, к бытийственному и экзистенциальному, к тому, что есть всегда и всегда будет мучить человека, независимо от того, благополучно или несчастно он живет. От вас, мужчин, я жду ответа на вопросы коренные, проклятые, решающие. Побольше глобальности, друзья мои! А то мне с вами скучно скоро станет. Возьмем нашу литературу, которая для нас выше любой реальности мира, кроме разве что, - улыбнулась Полина, потребности иной раз склонить головку на плечо любимого. Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
- Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
- Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
- А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
- Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
- Ты все сказал? - прищурился я на него.
- И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
- Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
- Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
- Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
- Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
- Сколько тебе лет, Алеша?
- Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
- Ты до сих пор не научился уговаривать женщину? - хладнокровно вел я себя. - Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18