А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но вот Лепетов здесь, и Семочкин заглядывает ему в рот, жадно внимает ему, принимает как долгожданного и драгоценного гостя. Мир рушился на глазах Апарцева.
Где возжигает Лепетов свои болотные огоньки, там меркнут, там гаснут другие писатели. Лепетов ставит крест на репутациях собратьев по перу. Лепетова выгодно издавать, его имя на слуху, он - модный писатель. Он тот паук в гигантском рыночном эксперименте, который выживет, пожрав всех прочих. Проницательные, умные и знающие цену слова люди ненавидят его, но это не спасает литературу. Иванов с вытянувшимся как у крысы лицом бросился в каморку, которую считал своим кабинетом, и Апарцев поспешил за ним.
- Меня... меня!.. - восклицал Иванов. - Меня... как слугу какого-нибудь, лакея!..
Обхватывал дынеобразную голову руками. Прятал лицо в ладонях. Это горе почтенного сотрудника "Звона", идеолога антилепетовской кампании, оставляло Апарцева равнодушным, он думал о том, что раз уж Лепетов появился и здесь, скорее всего ему придется забыть дорогу в "Звон". Лепетов вытеснит его. Семочкин ухватится за прославленного, любому издателю приносящего, так сказать, дивиденды Лепетова, а непонятого и непризнанного Апарцева оттолкнет. И тогда Апарцеву вовсе будет некуда нести свои рукописи.
- Ты и есть слуга... - с плохо затаенной злостью сказал он.
Иванов поднял серое, с красными пятнами на выпуклостях лицо и внимательно посмотрел на приятеля.
- Я слуга народа, Саша, слуга литературы, - веско поправил он, - а не Семочкина и уж тем более не этого мерзавца Лепетова. А меня... как шавку... пинком!
- Ну, не преувеличивай. Лучше скажи, что теперь делать мне... Кто меня теперь станет печатать?
Из глотки Апарцева вырвался тоскливый звук, вой голодного волчонка, обойденного славой писателя, который так и не стал матерым волчищем.
- Надо развеяться, - решил Иванов. - Ты мне друг, Саша?
Апарцев вздохнул.
- Друг, Петя, друг, - сказал он.
- Значит, на двоих. Здесь, рядом. Пошли!
И они пошли. Шагали быстро. Апарцев переставлял ноги мощно и солидно, роскошно он нес на широких плечах и превосходно вылепленной шее свою красивую львиную голову, а Иванов, который обретал заметность и убедительное человекоподобие лишь в роли чиновника, восстающего на губителей литературы, катился подраненым зверьком. Перейдя тихую улицу, они вбежали в литературный клуб и скоро уже сидели за чистым столиком в ресторане. Иванов оживился. Хозяйским голосом он распоряжался насчет алкоголя и закусок.
- Кто ты такой? - удивился Апарцев. - Я тебя знаю не первый день, а как будто совсем не знаю. Ну, что ты дежурного на входе фамильярно похлопал по плечу, это ладно, всем известно, ты парень свойский, всюду чувствуешь себя как дома. Но ресторан... в нынешнее-то время, при нынешних ценах! Откуда у тебя, несчастного, выбитого из колеи писателя, деньги?
Иванов больше не хотел выглядеть туманно и жалко. Он высокомерно усмехнулся:
- Ну, выбитый из колеи... это ты загнул! Или, к примеру сказать, если все выбиты, если крах и конец культуры, тогда да, тогда я вместе со всеми. А чтоб я один такой разнесчастный, нет, на такое я не согласен! Я же борец, Саша. Я настоящий несгибаемый писатель. Я Петр Иванов, русский литератор. Написал когда-то книгу в двух томах... да и сейчас я нередко пишу. Рассказы. Положим, писать особенно некогда. Надо, между прочим, и деньги зарабатывать.
- Представляю себе эти рассказы. Кое-что и читал. Да какие ж это рассказы! Это, Петя, убогие партийные выкладки, пропагандистские тирады, грубо рассмеялся Апарцев, не слишком-то высоко ставивший дарование своего приятеля.
- Ядовитый ты, Саша, человек. Напрасно! Человеку нельзя без идеи. Я идейный. Ты хочешь быть вне политики, вот тебя и болтает, как дерьмо в проруби. Извини за резкое слово. Но я привык резать правду-матку. Я и в творчестве такой.
- А что ты, правдивый человек, скажешь теперь о "Звоне", о Семочкине? Профукал "Звон" свою оппозиционную славу! Бухнулся Семочкин в ножки Лепетову!
- А, так ты о Лепетове? Хороший вопрос... Своевременный и острый. Да, проблема... Но я это так не оставлю. Я не допущу проникновения в наши ряды... в общем, Саша, я всех врагов, явных и тайных, выведу на чистую воду! А пока ешь и пей. И помни, что пора тебе наконец прибиться к берегу. Пора сделать выбор. Нечисто там, в проруби, куда тебя занесло, нечисто, вонь слышна. Подумай об этом, пока не поздно.
Опьянел Иванов быстро. Видимо, тому способствовало его состояние огорченного и обиженного хозяином человека. Вливая в себя водку, он забывался, заглушал горе. На первой стадии опьянения незадачливый писатель больше плакался и к своим жалобным излияниям подключил певца страданий Достоевского. Нахмурив брови, в глазах поселив ежиков, он обратил внимание слушателя на тот факт, что страдания, которые описывал упомянутый классик, были страданиями простого народа, а с них и началась русская революция. С них и с их преломления в романах Достоевского. А теперь и он, Иванов, унижен и оскорблен, и с его страданий начинается новая революция, которая принесет последнюю, решающую победу. Литератор-борец идет по стопам Достоевского. Его девиз: народность, партийная идеология и чистый от разлагающего присутствия Лепетова и иже с ним журнал "Звон". Иванов принял облик державного орла и закогтил разлившуюся по скатерти в форме лепетовского профиля лужицу.
На второй стадии Иванов преодолел в себе скорбь и всякую чувствительность, неприличную для несгибаемого литератора. С чудовищным бессердечием он принялся изобличать тлетворного извратителя народной правды и даже тайного сторонника Лепетова в своем друге Апарцеве. Настоящий писатель неизбежно приходит к правде своего народа. Вот русский писатель приходит к русскому мужичку, а тот либо трудится не разгибая спины, либо пьет горькую. В первом случае писателю ничего не остается, как тут же воспеть неистовый и радостный народный труд, во втором следует сесть рядом с мужичком, хватить стакан-другой, вызвать малого на откровенный разговор, докопаться до его исконной народной мудрости и восторженно ее воспеть. Но ничего подобного нет в творениях Апарцева. Не допускает ли "Звон" идеологический просчет, печатая проникнутые элементами чуждых русской литературе декадентских, далеких от реализма исканий сочинения этого писателя? Иванов озадачился. Чем Апарцев, собственно говоря, отличается от Лепетова. Скажем прямо. Апарцев весь в чем-то иррациональном. А где иррациональное, там и аморальность. Нет у Апарцева народной закваски. Между Лепетовым и Апарцевым следует без колебаний поставить знак равенства. Как же этот человек проник в "Звон"? Вот ведь как-то уже тесно прижался к ним, проводникам народной правды, и очевидна его враждебность, а не оттолкнешь, вроде как поздно. Слушая критику - а она срывалась с тоненьких губ Иванова клочьями, ошметками гнилого мяса, - Апарцев уговаривал себя не сердиться на эту ивановскую глупость и даже на громоздившегося в памяти Лепетова, устремиться к незамутненным источникам, к светлым водам, к новым истинам. В последнее время он ставил перед собой задачу вырваться из умственного тупика и душевной тесноты, достичь какого-то солнца; он искал истину, которая принесла бы ему радость. Ночь и луна больше не утешали, не развлекали его. Нельзя писателю всю жизнь прогнездиться в мраке, в подполье, не годится, магия луны хороша в начале зрелости, но когда пора ступить в мудрость, нет ничего нужнее безграничного, ясного простора и открытости. Конечно, очень важно, чтоб тебя печатали, тогда искать спокойнее, глаже развиваются искания, ровнее бьется в груди пытливое сердце. У Апарцева еще оставалась влюбленность в "Звон" и надежда на него, но был и страх, что глуповатый и мало даровитый Иванов в конце концов скажет: все, баста, ты ведь не наш и ты нас утомил, публиковать мы тебе больше не будем. А тут еще Лепетов...
Тесно и жарко дымил русский кабак. Поблескивал в дыму похожими на очки глазами Иванов, всем немощным телом тянулся за тем страшным следовательским напором, которым он укреплял свой взор. Борьба с выныривающими из адской бездны грешками Апарцева постепенно развеселила Иванова, и он стал бить посуду, неосторожно двигая по столу своими безобразными клешнями. То тарелку смахнет на пол, то рюмку уронит. Но подумаешь, рюмка! Не до рюмки, когда весь трудовой народ стонет под ярмом демократов-предателей, этих продажных тварей, расхищающих народное достояние, пустивших страну с молотка и заботящихся только о собственных счетах в иностранных банках. У них валюта, а у Иванова - шиш. Разве что случайно тарелка с щедро навороченной закуской окажется под рукой. Хлоп! Тарелка на полу. Широкая русская душа насмешливо смотрит на нее сверху вниз. Раздается звон - это очередная рюмочка музыкально брызнула осколками под каблуком утратившего чувство реальности литератора. Его лицо вечного, к любому времени способного пристать чинуши тяжело сияет, отдает густым и сытным блеском медового пряника. Нажрался, размордел за весело проведенный вечерок. Официантка протестующе машет руками, а Иванов отрыгивает ей в негодующую физиономию и с достоинством разъясняет:
- Я свиньям, в отечестве нашем забравшим власть, бросаю объедки. Пусть подавятся!
Народ стонет, стонут тарелки и рюмочки, а он, Иванов, не стонет. Он сражается. И если при этом уронит рюмку на пол, не беда, найдется другая. Его дело правое, и он победит. Не беда, что какой-то там Семочкин, карьерист и выскочка, обидел его, предал его, перестал быть его другом и кумиром. И что растлитель читательской аудитории Лепетов пробирается в "Звон", хочет благородный журнал, его, Иванова, детище, прибрать к рукам. Верх в конечном счете возьмут настоящие революционеры, подлинные писатели, беззаветные народолюбцы.
Апарцев не пожелал пить за грядущую окончательную победу настоящих революционеров и писателей, не верил он в нее, другим была полна его голова. Он жил собой, своими маленькими идеями и разочарованиями, страдал в умственном тупике и душевной тесноте, и это было для него правдой, а не выдуманный Ивановым со товарищи мужичок. Народная мудрость! Где она? в чем? когда, в какие часы, в каких фазах луны она дает о себе знать? Апарцев все еще оставался элементом колеблющимся, во всем сомневающимся и ни к какой вере не примыкающим, но ни один из зигзагов его шаткости и валкости не приближал его к тому народу, о котором плакали и кричали Ивановы, хотя он не меньше Иванова любил свою страну. Грудью вскормила она его. Он любил эту огромную, бесформенную, непостижимую, жестокую и бесконечно добрую мать гораздо больше, сильнее и правильнее Иванова. Не случайно слезы выступили на его глазах. Он думал о судьбах отечества. Что стране любовь бездарного, пьяного, развязного очковтирателя Иванова? Чем Иванов лучше Лепетова? Лепетов даже талантливее. Но Лепетов прямо говорит: я презираю эту страну и этот народ. Народу нужны такие, как он, Апарцев, воистину даровитые, думающие, ищущие, чувствующие глубоко и смело. Иванов уже перешел к посулам, соблазнял приятеля блестящей чиновничьей карьерой в литературном мире: надо только твердо заявить свою позицию борца за народную правду и ее певца, безоговорочно и во всеуслышанье предать анафеме Лепетова, изгнать из своих рядов явно пошатнувшегося Семочкина, выдвинуть на должность редактораи "Звона" Иванова и заделаться его заместителем, правой рукой.
- А что это мне даст? - спросил с прагматической ноткой Апарцев.
- Как что? Ты наконец почувствуешь себя человеком, у тебя в жизни появится ощущение смысла и когда ты будешь умирать, тебе не будет мучительно больно хотя бы за последние годы твоей жизни.
Но Апарцев был не зеленым мальчишкой, которого могли воодушевить подобные перспективы. Он был мужчиной средних лет, бывалым, стреляным воробьем, и не собирался ловить жар-птицу в небесах.
- А почему бы тебе, Петя, - сказал он, - не бросить всю эту партийную и псевдонародную возню да не заняться основательно литературой? Смотри, как тебе весело в ресторане. Ты ведь по сути живой человек. Так пиши прелестные разные вещицы, а потом развлекайся в этом зале в свое полное удовольствие.
- Раньше, до смуты, писатели действительно жили хорошо и имели копейку. Надо было только правильно настроить свою лиру. Я тогда сидел, можно сказать, в первом ряду. Не корысти ради, Сашка, а потому, что мне нравилась моя работа. Нравилось все, что я делал. Здорово начиналась моя карьера. А демократы загнали литературу в тупик, и сейчас писателям приходится туго. Сейчас писатели сидят по уши в дерьме.
Апарцев ядовито усмехнулся и сказал:
- А Ленин и называл интеллигенцию говном. Так где же сидеть твоим писателям, как не в заднице?
Обгоняющим ивановские возражения умом Апарцев строил схему: когда человек называет себя писателем, а по сути является чиновником, из него складывается интеллигент. И нужно защищать ему свою интеллигентскую правду, но ведь не от Ленина же!
Апарцев хохотал, довольный.
- Ты как всегда все путаешь, - возразил Иванов строго, глядя перед собой невидящими глазами. - Не о пролетарских писателях говорил Ленин. Не о Толстом как зеркале русской революции. А о всяких там декадентах, которые вели дело к деградации искусства. А пролетарский писатель - это совесть нации. Правильно, товарищи? - обратился Иванов к постепенно заполнявшим ресторан собратьям по перу.
Его болтовню никто не слушал, но отовсюду понеслись одобрительные возгласы. Кричали свидетели оскудения России. Нарядно одетая, розовощекая, пухлая публика, - преобладали мужчины с окладистыми бородами и отнюдь не пролетарского вида, - согласно кивала, но одобрялось, правда, не сказанное Ивановым, а то, что он так славно уже нагрузился и бил посуду. Эти люди всегда полнеют и наливаются краснотой, стоит лишь пошатнуться величию державы, они присваивают себе смелость и вселенское дерзновение, которых больше нет в сердце отечества, они выносят на свет Божий все богатство своих мясов и с размаху плюхаются в мутные денежные потоки, неизвестно откуда и куда несущиеся, плывут, орут и от души веселятся, - я красив от природы, определял Апарцев, а они просто насосались где-то на халяву кровушки и исчезнут в рассветный час.
За стеной, в небольшом зале, протекало очередное собрание, и писательский актив курсировал между ресторанным весельем и величавой меланхолией соборной думы. У Апарцева еще было наивное представление о Иванове как о юмористе и клоуне, произносящем всякие глупые фразы и выдающем их за свои убеждения. Все как-то он выбирал минутку, чтобы с признательностью посмеяться над шутовскими вывертами приятеля, воздать должное его искусству. Смотрите! Иванов несет на голове полную до краев рюмку в соседнюю зальцу. Там собрание. В ресторане Иванова провожают аплодисментами. Апарцев сдержанно посмеивался. Некогда Иванов написал рассказ о подводной лодке, которая скрывается в седых водах северного моря-океана, а теперь он сам стал такой лодкой и взял курс на прозаседавшихся. В атмосфере полной серьезности (это когда моторы работают исправно и маршрут проложен с безупречной точностью) его глаз перетекает со своего привычного места в содержимое рюмки и, приподнявшись над ее поверхностью, окидывает внимательным взглядом окрестности. Душа Иванова смотрит в перископ. Он бывает очень авангарден, а ведь в жизни не написал ни одной авангадистской строчки, соображает Апарцев.
Отчеты, перевыборы, обсуждения, разное. Многие дремлют. Иванов всплывает. На пороге он снял рюмку с головы, осушил ее и бросил себе за плечо. Председательствующий, важный господин с окладистой бородой, типично краснорожий, пытался внушить присутствующим, что пора отбросить изжившую себя фразеологию и жить реалиями сегодняшнего дня, приспосабливаться к существующим условиям. Без этого-де писательскому союзу не выжить. Его позиция выглядела так, как если бы он считал разгром социалистического уклада делом свершившимся и необратимым. Он указывал на аллегории, левой рукой - на аллегорию бессилия былого, отжившего, и были это извивающиеся куски аккуратно изрубленного червя, правой - на угрюмые и злобные взгляды мешающих торжеству нового, затем он воздевал руки к потолку, приветствуя восходящее солнце. Я делаю это не потому, что это доставляет мне удовольствие, я делаю это потому, что у меня нет выбора, неуклюже и смущенно разъяснял он в паузах своей пантомимы. Непримиримые и непокорные плевали, стараясь попасть в его открытые солнечным лучам ладони. Мрачно роптали неисправимые ретрограды. Старые люди, старейшие писатели в один голос отстаивали право своей юности рубить шашками пособников отжившего строя и выстрелами в затылок пускать в расход скрытых врагов народа. Один старичок едва передвигался, но словно волшебная сила вознесла его на трибуну, где он с чувством воскликнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18