А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Было это до революции.
Михайло запряг мерина в розвальни и сказал мне:
– Одевайся потеплей, поедем в березник за кривулинами для всякого снадобья.
Я радехонек. Любая поездка – хоть в лес, хоть в село, хоть на мельницу – вносит в жизнь свое разнообразие.
Приехали в березник. Михайло с ходу приметил несколько ровных, стройных березок, свалил их, я очистил от прутьев и вершин.
– Славные оглобли будут. Клади на розвальни, да поживей поворачивайся…
Михайло выбрал еще две гладких мелкослойных березы и начал рубить под корень.
– Эта хороша будет на ось к телеге. Из этой пар пять-шесть колодок выберется. А вот теперь потрудней – кривулины подыскивать, – сказал он, обработав обе березы и свалив на розвальни.
Мы стали искать кривулины, то есть уродливые, кривые деревья, из которых можно что-то сделать для домашней надобности.
– Вот из этой горбатой березы хороша росоха будет. Придется отрубок взять. Подглядывай, не увидишь ли еще кривульник для косья к горбушам-косам, на два коромысла, на топорища…
Я стал пытливо присматриваться к деревьям. Нашел изогнутую черемуху и с тяжелым наростышем березу.
– Сгодится, сгодится, – одобрил Михайло. – Из черемухи – дуга, а эта штуковина с наростышем тоже пригожа, колотушка выйдет рыбу глушить. Такая балясина на двухвершковом льду оглушину даст. Давай-ко срублю.
– Раньше старики-то посмышленей нас были, – говорил Михайло, – умели безмены делать из корневищ вереска. Хоть и неграмотные старики были, а догадывались деревянные календари делать, ни на суточки не собьются. Обыкновенная палка в шесть граней, на каждой грани по шестьдесят одной зарубке. День прожил – вынь из зарубки кусочек воска и клади на следующую зарубку. Так и жили по своему календарю. А нынче повесил на стенку численник и отрывай по листочку, и восход солнца, и долгота дня, и какие святые в этот день значатся. Все проще и удобней стало. A ну-ка, глянь, где бы тут на вилы подобрать деревцо…
Я стал выбирать подходящее дерево, а Михайло из березы с наростышем вытесал такую колотуху, что с размаху медведя можно прикончить.
Нашлись кривулины и на вилы, и на другие надобности.
Уложен и завязан воз.
Выезжаем из рощи. На опушке мелколесье. Оголенный, торчит из глубокого снега кустарник. Кое-где кусты смородины. Замерзшие крупные ягоды гроздьями свисают с голых прутьев. Я хватаю горстями такое лакомство.
– Не смей жрать! – строго предупреждает опекун. – Роспаленье легких схватишь – и тогда могила…
Могила и роспаленье меня никак не устраивают. Я выплевываю ягоды и непритворно кашляю.
Пробираемся не путем – не дорогой – пожнями к своей Попихе. Ехать – возле пучкасов, покрытых сверкающим, прозрачным льдом.
– Погоди. Приостановим мерина. Мы еще чего доброго на уху рыбешки напромышляем. Бери топор, а я – колотушку. В одночасье нащелкаем…
Михайло пошел возле берега по льду, где на мелких местах щуки и окуни, шевеля плавниками, дремотно держались на виду, не предвидя опасности. С тяжелым наростышем березовая колотуха, словно палица древнего дружинника, в руках Михайлы с размаху хлестала по льду. От сильных, увесистых ударов получались пятна-оглушины и трещины звездно расходились по сторонам.
– Костюха! Вырубай лунки. Из-под оглушины рыбе некуда деться. Доставай и выбрасывай на лед.
Я с великой готовностью и охотой принялся за неожиданное веселое дело. Из каждой лунки-прорубки, из жгучей ледяной воды доставал повернувшихся кверху брюхом золотистых красноперых окуней и продолговатых, как полено, щук.
Недолго рыбины трепыхались на льду, замерзали скорей, чем мои покрасневшие ручонки.
Мы возвращались домой с кривулинами и рыбой. Михайло сидел на возу, покуривал и меня наставлял:
– Учись жить. В хозяйстве все с умом должно делаться.
36. ЕНЬКИН ХАРАКТЕР
В ТОТ год, когда мои родители удалились в «вечные селения», меня по приговору сельского общества определили под опеку дяди Михайлы. От распроданного родительского имущества было выручено сорок восемь рублей, и деньги отнесены в сберегательную кассу на мое имя до «возрощения лет».
Вскоре Михайло женил сына Еньку и хотел мои сиротские деньги из кассы позаимствовать без отдачи на Енькину свадьбу. В просьбах опекуну было отказано: «до возрощения лет» – и никаких разговоров.
Свадьба была веселая, дикая, с множеством гостей, с проявлением деревенского разгула и зубокрошительной драки. Мне очень приглянулась невеста, вернее, ее наряд: шелковое платье, кушак с золотыми кистями, брошки, браслеты, часы на шейной цепочке, жемчужный кокошник на голове, воздушно-кисейный, прозрачный шарф, накинутый на плечи, высоко приподнятые ватной набивкой.
Енька в новом костюме-тройке выглядел торжественно, хотя и был не самый умный среди свадебного застолья. Наделяя меня леденцами и орехами, он как бы для потехи взрослых спросил:
– Ну, Костюха, нравится тебе моя жена? Она теперь тебе тетя Саша.
Я бухнул, что называется, наугад, полагая, что выражу высшую похвалу:
– Умрешь ты, я тогда женюсь на твоей Саше…
Еныка было засмеялся, но у невесты дрогнули губы, из глаз по накрашенным щекам покатились слезы.
– Худое знамение, – сквозь слезы тихо проговорила она, склонившись на Енькино плечо.
– Он еще мал и хуже ничего не мог придумать, – сказал Енька супруге, а мне – по-иному: – Уйди подальше и не показывайся. Не порти обедню.
С тех пор Енька, сын моего опекуна, невзлюбил меня не на шутку.
После окончания церковноприходской школы я стал отрабатывать за опекунство. Меня не щадили, испытывали на всех возможных и непосильных работах. Еньке и этого было мало. Я не догадывался тогда, а позднее уразумел: ему хотелось сжить меня со света. Корысть была – если бы я последовал за своими родителями, Михайлу с Енькой досталась бы моя изба, две десятины отцовской земли, половина гуменника и 48 рублей на сберегательной книжке. Но тяжелый деревенский труд на свежем воздухе, незатейливый постный овощной харч делали меня крепким, жизнеустойчивым, быстрым в ходьбе и на работе. На рыбалке, где Енька до ужаса боялся глубоких мест, я плавал, не зная устали. Иногда Енька под задор мне вступал в подстрекательство:
– А вот не сбегать тебе в Боровиково по снегу босиком?
– И не собираюсь, была нужда.
– А я тебе пятак дам.
– За пятачок, пожалуй, только всю дорогу бегом, не чуя ног, сбегаю.
Бежать надо было по укатанной дороге, верста – туда, верста – обратно.
В несколько минут таким способом я добыл пятачок.
В другой раз, на сенокосе в пожнях, он при соседях затеял разыгрывать меня:
– Не сплавать тебе до того берега и, чтоб не выходя и не отдыхая, – обратно.
– А сколько дашь?
– Пятак.
– Подавай для верности деньги Мишке Петуху, а то ты обманешь.
Енька не обиделся, подал Петуху гривенник.
– Коль не утонешь, то пятак сдачи, – смешливо добавил, – а коль утонешь, то весь гривенник на свечку к твоему гробу…
– Сдачи ты от меня не получишь, – ответил я, – а давай за весь гривенник – два раза туда и обратно сплаваю.
Соседи одобрили. Енька оказался в проигрыше.
Подавая гривенник, Петух похвалил меня, сказал:
– Дешево ты взял, Еньке такого круга по воде не сделать и за сто рублей…
Не оправдались Енькины надежды на мою гибель никак. Даже когда я, будучи подростком, заболел оспой, и тогда смерть милостиво обошла меня.
Целый месяц я лежал без медицинской помощи. Фельдшер сам, заразившись оспой, тихо скончался.
Мимо нашей Попихи проселочной дорогой провозили гроб за гробом. А я выжил без лечения, впроголодь, но выжил, вопреки ожиданиям Еньки.
Случилось другое: умер от оспы Енькин любимец – сынок Мишенька, Все спали, кроме моего опекуна Михайлы. Утром он смиренно рассказывал, как удостоился слышать таинственный гул в печной трубе и ироде бы священное пение доносилось оттуда.
Двери и ворота были заперты. По рассказам опекуна, единственного свидетеля, ангелы господни вынесли душеньку безгрешного Мишеньки через трубу.
Еньку такой путь не устраивал. Он ругался и сожалел, что в ту ночь для выноса безгрешной души его чада двери были на запоре… Шутка ли, в рай через дымоход?
Случилось так, что Енька в Февральскую революцию оказался, что называется, в гуще событий.
Служил он, ратник второго разряда, в лейб-гвардии Финляндском полку. Полк находился в Петрограде, считался благонадежным, но оказался на стороне революционного народа, за царизм не заступился, а в полицейских солдаты Финляндского полка стреляли охотно.
Енька не хвастался своими подвигами, когда приехал в Попиху на недельку навестить отца и свою благоверную супругу. Подвигов он не совершал, не мог и поднажиться за счет свержения императора. Но попытка такая была. На Енькиной шинели, над правым карманом и ниже чернело громадное чернильное пятно.
– Почему? Отчего?
Енька поведал нам без утайки:
– Свергли мы, это самое, государя. Ослободился престол: садись, кто хошь. И тут подвернулось столько временных, одного престола вроде им и маловато. А нашему брату что? Тоже ухватить чего-то бы не мешало. По малости потянули. Мне – в лесторане «Медведь» мы располагались – досталась большущая серебряная чернильница. Вижу, вещица денег стоит и никто ее не трогает. А она закрыта, кнопкой заперта. Ну, думаю, расковыряю потом, наедине. Хвать ее да и в карман. Она у меня там возьми да и раскройся! Да вся и вытекла. Тут меня застопорили. За жабры взяли и говорят: «Не тронь частную собственность!» Чернильницу отобрали, а пятно никак не отмывается. Очень едкие чернила. Пусть на память о революции…
Соседи слушали, посмеивались, а Лариса Митина ехидно сказала:
– Не густо тебе, Енька, леворуция за службу отвалила, одно черное пятно!
Алеха Турка посоветовал:
– Вырежь, Енька, это место на шинели и будешь герой с дырой.
37. СПЕРЕДИ ОТРЕЗ, СЗАДИ ДВА СОШНИКА
Я КОНЧИЛ церковноприходскую школу. Мой опекун Михайло не без самодовольства пригвоздил к стене выданные мне в школе Похвальный лист и Свидетельство. Золотой крест и двуглавый орел украшали эти грамоты. Гордость и радость овладели мною.
– Ну, теперь хватит лодырничать, пора за дело!
Опекун посадил меня на табуретку с плетеным соломенным сидением и заставил тачать голенища.
Началась моя несладкая сапожная жизнь…
Кроме тачки и строчки да подколачивания подошв деревянными гвоздиками находилось много других дел на разных побегушках.
Приближалась осенняя вспашка паренины. У моего опекуна соха не в порядке. Надо снести в кузницу отрез и сошники, упросить кузнеца сделать наварку и заострить. Михайло перевязал чересседельником – спереди отрез, сзади два сошника, перекинул мне через плечо.
– Как раз! Пройди взад-вперед по полу. Тяжело или не очень?
– Кажись, не очень, – не сразу догадался я, что замышляет мой благодетель.
– Тебе уже двенадцатый год, почти мужик. Снесешь это в кузницу в Яскино, скажешь, пусть кузнец наварит, а деньги я ему в воскресенье отдам.
Не посмел я сказать, что не по мне ноша, тяжеловата, не донесу, однако напомнил опекуну:
– Мне не двенадцатый год, а только с масленицы одиннадцатый.
– Не велика разница. Тащи, донесешь: спереди отрез, сзади два сошника, вот так!
До Яскина четыре версты. Пронес я свою тяжкую ношу с полверсты, дальше не могу. Чересседельником натер оба плеча до крови. Обессилел.
Сел возле тропки под куст и заливаюсь слезами.
На мое счастье шла туда же в кузницу соседка Лариса Митина. Взглянула на мои окровавленные плечи, заохала:
– Какой это, к черту, опекун! Это же матерому мужику ноша. Мне не дотащить, не то что тебе, подросток-недоросток. Сиди тут, я позову твоего изверга, поглядит на плечи твои, авось поймет, какой он бессердечный плут…
Ждать пришлось недолго. Лариса привела Михайлу.
– Глянь, полюбуйся, что с парнишкой наделал, устыдись, дубина стоеросовая! Небось своего жеребца сына Еньку не послал, пожалел, а сироту не жаль? Да за такое дело самому земскому начальнику на тебя прошение надо писать!
– Ну, ну, не шиперься. Ошибочку сделал, надо было полотенцем перевязать, не стер бы плечишки. На молодом теле зарастет. Убирайся домой и впредь не берись, слабосильный… – приказал он мне, сердито сверкнув злыми глазами.
Михайло закинул себе на плечо мою непосильную ношу, пошел в кузницу, по пути переругиваясь с Ларисой, с нашей ближней соседкой.
38. ПЕРВЫЙ ГРИВЕННИК
КАК СЕЙЧАС помню: пахарю-поденщику с его лошадью на хозяйском питании и корме платили один рубль в день. Работа не по часам, а так, на глазок, от восхода и до заката солнечного.
Примерно в середине лета, около сенокосной поры, приспевал особый вид пахоты – завалка навоза под соху, под паренину.
Пахарь шел за сохой и попутно левой ногой подгребал с полосы в борозду разбросанный навоз, чтобы на следующем, обратном повороте этот навоз закрыть свежим навалом земли, вспоротой острыми, доведенными до серебряного блеска сошниками.
Славился у нас мастерством доброго пахаря поденщик, некто Хлавьяныч. Приезжал он верхом на своей лошадке, запряженной в исправную соху. Родом он был не то от Николы Корня, не то от Ивана Богослова, а может, и от Святого Луки. Суть не в этом.
Доброму пахарю трудней всего доставалась завалка навоза. Хлавьяныч имел на своем могучем теле следы, оставшиеся от русско-японской войны. Японская пуля срезала ему три пальца на левой руке, а осколок снаряда в том же Порт-Артуре и в тот же час боя отхватил левую ногу по самое колено.
В деревне раненый воин скоро приспособился к делам по хозяйству. Ничего из рук не валилось: мог он деревянную посуду делать, обувь чинить, крыши соломой крыть, пахать и косить приспособился.
Своей земли у Хлавьяныча было немного, зато хватало у него времени пахать в поденщине по найму. Одно плохо: при завалке навоза в борозду левая нога отказывалась подгребать навоз. Волей-неволей Хлавьяныч был вынужден в таких случаях нанимать себе в помощь кого-либо из деревенских мальчишек.
Гривенник урывал Хлавьяныч от своего заработка и отдавал кому-либо из ребят за целый день-деньской.
Случилось и мне однажды в свои неполные десять лег заработать у Хлавьяныча первый гривенник.
Работенка нехитрая. Подумаешь, клочья навоза, разбросанные по полосе, сгребать в борозду, идя позади пахаря и не отставая от него.
Рано утром мы заправски позавтракали. Выдули по кринке молока, огурцов свежих с луком и хлебом пожевали. Я забрал рубашонку под гашник, портки засучил выше колен и босой пошел за Хлавьянычем в поле.
Полосы ему показали заранее, с вечера.
Перекрестившись на солнечный восход, он приступил к делу. Я вступил в борозду и чуть не вскрикнул: ток была холодна на глубине четырех вершков земля.
– Ничего, привыкнешь, – сказал Хлавьяныч, – днем земля потеплеет, а чтоб теперь твоим пяткам не стало холодно, спихивай навоз поперед себя и ступай по нему, он всегда теплый.
Пахать Хлавьянычу было не легко. Двумя пальцами левой руки он не мог бы удерживать рогаль сохи, если бы не приспособление, вроде лямки, накинутое на плечо и зацепленное за рогаль крепко и удобно.
С левой ногой было проще. Матерая деревяшка, пристегнутая к пояснице ремнями, не хлябала, не подгибалась и не скрипела; вышагивала ровно за правым сапогом и оставляла в борозде круглые ямки.
Я в меру своего разума и детской жалости мысленно ругал того неизвестного желтолицего японца (знал их по сытинским картинкам), изуродовавшего Хлавьяныча. Погодя осмелился и спросил:
– Дяденька Хлавьяныч, тебя так больно клюнули на войне, а ты-то убивал японцев?
– Не знаю, парень, думаю, что убивал. Не все же мои пули в белый свет летели. Кой-кого и задели. – И прикрикнул на лошадь: – Ну, милая, пошагивай, рано уставать стала. Забыл тебе ночью овсеца подкинуть…
Часа через три-четыре хозяйка принесла к полосе пестерь сена и полтора горячих пшеничных пирога, завернутых в полотенце. Лошадь подкрепилась, мы тоже. И снова за дело, пока не позовут обедать или же принесут на поле какое-либо варево – сытное и вкусное.
Солнце приподнялось. Я с устатку потел и задыхался. Эх, на реку бы сбегать, нырнуть – и обратно. Нельзя! Я работаю за гривенник по подряду и первый заработок в жизни получу сегодня. К полудню я чуть-чуть не валился. Ноги меня не хотели носить по этим бесконечным, унылым навозным бороздам. Вилы швырнуть бы куда попало, а самому растянуться на заполоске, на обогретой солнцем луговине. Уснул бы, кажется, в ту же секунду… Ужели всем так тяжело бывает? Хлавьянычу потрудней, а его лошади и того больше. Не зря, видно, у кого есть рубли, нанимают пахарей и косарей.
В обед нам в поле принесли большой кувшин молока, пяток вареных яиц, хлеб и котелок щей с мясом.
Хозяйка показала на полосы:
– Вот бы до потемок эти три загончика спахать, и слава богу.
– Пожалуй, осилим, – ответил Хлавьяныч. – Никто, как бог, да моя кобыла…
Я думал, что в обед отдохну, наберусь сил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22