А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чудо из чудес, и никому теперь не диво. А раньше бы от такого чуда я самая первая с ума сошла… Да берите больше, не жаль мне этой снеди. Не много грядок, а наросло всякого добра и себе, и на продажу…
Афоня выпил вторую. Свежий зеленый лук захрустел у него на зубах.
– Спасибо, Костенькин Иванович.
– Может, и третью выпьешь?
– Ни в коем разе. На то эта посудинка и стопкой называется, чтоб знать, где надо оказать «стоп». Две выпил – и стоп. Иначе до своей избы не добреду, усну на дороге. Походишь по деревням – забредай ко мне. Я для тебя петуха зарежу. Не обходи… – обратясь к старухе-«царевне», спросил:
– Алексашка не поумнел? Не вернулся?
– И не спрашивай, – ответила старуха, – лишился разума. Дурак по самые уши.
– Да кто из вас виноват-то?
– Пушкин…
– Не шути.
– Да как же? Он первым сказал: «…любви все возрасты покорны». Смотался мой потаскун. Уехала бы я куда, да старость подкашивает. Не двинешься. По весне видела его в селе однажды. Свернула с его глаз в сторонку. Пьяненький шел, балагурил:
Зачем не родился я графом,
Зачем мне судьбой не дано…
Тьфу, дуропляс! Графом… хватит того, что человеком родился, а дураком помрет…
Закинула «царевна» корзину за спину и пошла, не узнав и не спросив у Афони про меня, кто с ним распивает литки.
Стрекотала конная сенокосилка. На большой высоте в лазурном небе пронесся со скоростью звука реактивный самолет, оставив за собою две длинных белых борозды.
Охотничья водка разморила Афоню. Глаза у него закрывались сами собой. Он широко зевнул, сделал несколько резких движений. Я поглядел в сторону уходившей от нас женщины, вспоминал, какой она была красавицей, да и супруг ей был под стать: с усами, как у Козьмы Крючкова, всегда чисто бритый, в разговорах нарочито не окал по-вологодски, а вместо «опять» подчеркнуто выговаривал «абратно».
– Придется малость помедлить, – сказал Афоня, непритворно зевая, – нельзя во хмельку попасть бригадирше на глаза. Не залечь ли мне в кусточки? Или скоро выветрится?
– Пройдет в два счета, – успокоил я его, – охотничья ненадолго забориста, и запаха от нее нет такого, как от череповецкого «сучка». Эта шатает, а с ног не валит.
– Ну и то хорошо, – согласился Афоня и добавил, кивнув в сторону ушедшей женщины: – Она тебе, наверно, напомнила, а ты и забыл совсем мое прозвище – Афоня-Голубые кони.
– Конечно, забыл. Живя в разных городах, я за сорок лет ни разу не вспомнил об этом, и даже такого слова, как литки, не приходилось мне ни употреблять, ни слышать…
– Голубые кони и литки одно с другим связано. Хочешь, расскажу одну такую со мной бывальщинку…
– Рад послушать, но сначала допей, что на донышке булькает.
Афоня отказался пить:
– Годы мои не те, хватит двух стопочек, по одной на обе ноги, чтобы не шибко кособочило в походке.
74. ЛИТКИ
(Самодеятельная инсценировка)
…АФОНЯ-Голубые кони с холодного серого камня валуна пересел на луговину, прилег набок и, не торопясь со мной расставаться, начал рассказывать:
– Была война, не эта, а та, с Вильгельмом, потом гражданская, потом разруха. Кончилось все это, вернулись люди домой, у всех денег миллионы, а купить нечего. У кого есть хлеб – прячут, у кого нет – едят что попало: колоб, мякину, толченую овсянку, резаную солому. Прошло два-три года, крестьянство снова на ноги встало. Хлеб появился, сахар, ситец – тоже. Только цены расходились: хлеб шел дешево, а ситец и всякая мануфактура – дорого. Все обносились. Материи не хватало. А люди на земле работали отчаянно. Урожаи были добрые. Вот в ту пору я и начал помаленьку промышлять меной лошадьми. Выгоды вроде бы никакой, а так, страстишка появилась. Конечно, каждый раз литки, иначе говоря – магарыч, выпивка. Без выпивки нет мены. Сначала самогонкой пробавлялись. Потом появилась водочка, отличная, как при Николае, по старым рецептам. Очень увлекались по праздникам, по православным и революционным. Пили, наверстывали упущенное, ведь с четырнадцатого года до самого начала двадцать пятого запаха водочного не было, самогонка не в счет, вкус не тот. Выпьешь, бывало, сядешь в сани, кнут-вожжи в руки и несешься во весь дух, как Илья пророк, комья из-под копыт летят, да еще спьяна-то и песенку горланишь:
Эх вы кони мои голубые,
Эх ты мерин ты мой удалой,
Глянь, мелькают столбы верстовые,
Вот как весело нам с тобой…
Может, с этой песни и прозвали меня – Афоня-Голубые кони. Хрен с ним, я не обижался. У нас, знаешь, обычай – без прозвища нет человека. А женушка у меня с характером, приметила: что ни праздник – я во хмелю. Стала от меня кошелек прятать. И выпил бы, да деньги прибраны, найти не могу. А хитрая и добрая все-таки, на всякий случай, на литки водочку она имела. То в чулане в муку зароет, то на чердаке в вениках бутыль спрячет. Ну, иногда выпить захочется, а до больших праздников далеко, и вот, бывало, приглашаю я к себе Андрюху-Менуха и говорю ему: «Давай, парень, при моей жене спектакль разыграем в двух лицах, она третья. Пусть-ка она нам бутылочку водки откопает на литки. Только шутя мену устроим, но как будто всерьез, чтоб не догадалась…»
– Это к нашему удовольствию, – соглашается Андрей и от себя предлагает: – А завтра такой спектакль повторим при моей жадюге и опять выпьем…
Слушай дальше: представление начинается, можно бы так и назвать: спектакль «Литки», комедия в двух действиях.
Утречком приходит Андрюха, крестится на образа, как никогда, кланяется. Начинается «пьеса». Он говорит:
– Здрасьте, добрые люди, мир дому сему. Я к тебе, Афонюшка, по важному делу.
Я говорю:
– Добро пожаловать, присаживайся с нами чай пить. Марья, достань ему стакан с блюдцем, да сахарку прибавь. Какое у тебя ко мне дело?
Андрей: – Очень сурьезное и обоим нам полезное. У тебя меринок-то объезженный, покладистый, послушный, хоть и староват маленько. Он бы мне, слабосильному, самый раз. А я променял бы тебе хорошего жеребца по третьему году. Будет не конь, а огонь, мне со своей грыжей никак с таким злодейским зверем не управиться, а в твоих могучих руках он заходит, как под генералом Скобелевым. Давай-ка махнем без придачи…
Тут моя Марья вступает в роль и говорит заинтересованно:
– Нашел дурака, без придачи! Да нашему мерину цены нет. Умница, только что человеческим голосом не говорит. И ест любой корм. Зубы такие – все перемелет. Да с такой лошадью, как наша, любой трехгодовалый ребенок управится. Не меняй, Афоня, без придачи…
– Ни за что! – присоединяюсь я к голосу жены.
Андрей: Так и быть, четвертной билет прибавлю, а литки с тебя.
Марья: Четвертной? Не купишь нас за двадцать пять. Афоня! Не соглашайся!
Я: Ни за что! Это не придача. Да ты спустись в хлев, посмотри коня. Не то что сулишь, а и полсотенки прибавишь еще своему жеребенку, и то не возьму… Вот так.
– Ладно, – соглашается, подумав, Андрей, – так и быть, придаю три червонца и еще по второму году пеструю телушку. Через год-два телушка у вас коровой станет. Уж на что выгодней…
Я вижу, у моей Маши глаза заблестели. Кивает мне понимающе головой. Дескать, так можно.
Андрей уловил этот момент, подгорячил:
– Глядишь, у тебя две коровы будут – своя Буренка, да это из телки, Пеструха. Всем ребятишкам молочишко, да еще и на маслоделку сдать останется…
Я спрашиваю супругу:
– Как, Машенька, по-твоему?
– Решайте уж, чего с вами поделаешь…
Мы с Андрюхой хлопаем трижды по рукам в знак согласия, потом молимся. Маша тоже крестится и спрашивает меня миролюбиво:
– Так с кого же литки?
– Разумеется, с меня, Человек к нам пришел. Не с бутылкой же он шел? Поищи-ка там у себя.
Через минуту Марья, наклонившись, достает из-под печки старый валенок, из валенка вынимает завернутую в портянку бутыль.
– Нате, пейте на здоровье. Приготовила на добрый случай. Огурцей еще вам подать или рыжиков?
– То и другое.
Сидим полчасика, допиваем и оба запеваем:
Эх вы, кони голубые…
Договариваемся, довольные оба, о том, что утречком я подкачу к нему верхом. Подмигиваю, говорю, что литки завтра за его счет.
– Понимаю, господи, без обмана же, к чему молились?..
Марья ходит козырем по избе, сама не своя. Ласково угощает Андрюху, спрашивает его, не от холмогорского ли бычка произошла телка? Не лягается ли, не кусается ли жеребец.
– Зачем ему кусаться, не собака ведь, – удивляется Андрей, – а лягаться ему и бог велел. Рассердить тебя, и ты залягаешься. На то он и жеребец, чтобы порезвиться. Передними копытами не бьет, а сзади, конечно, не подвертывайся. Будет мерином – характером переменится… Всегда так бывает, остепенится. Ты бы еще разок под печку заглянула, нет ли и во втором валенке скляночки?
– Убей меня бог громом, одна и была, единственная…
– Врешь, вижу по глазам, врешь, – настаивает Андрей.
Да и я, пожалуй, не верю бабе, присоединяюсь жалостливо:
– Машенька, будь добра, поищи. Выпили за здоровье жеребца, а за здоровье пестрой телушки ведь тоже полагается. Поди поройся, припомни-ка, нет ли еще где?..
– Бутылка на двоих – что слону дробинка, – трезво рассуждает Андрей, укоризненно глядя на хозяйку.
– Ладно, кажись, дай бог память, не то на сарае в ступе, не то в кадушке в льняной головице, должна еще одна заваляться…
Итак, пьем вторую, пожалуй, лишнюю.
Наутро у меня голова потрескивает. Маша на дворе жердочками да досками для телушки-пеструшки стойло готовить. Мне опохмелиться охота. Беру теплой воды ведро, скребницу, привожу мерина в порядок, хвост узлом, и – поехал верхом к Андрюхе.
Приезжаю, и начинаем второе действие в таком же духе. Там третье лицо – Дуня, Андрюшкина женка, чуть не на дыбы. Как узнала о нашей мене, завопила на разные голоса, схватила мутовку да на Андрюху драться. Хорошо, мимо глаз по переносице ударила, не то бы глаз вышибла, ей-богу не вру…
Выхватил я у нее из рук мутовку и говорю:
– Нехорошо, Авдотья, так лупцевать родного мужа, изуродовать можно. Смотри, кровь пошла.
А она вопит:
– И через мой труп ни жеребца, ни телушки не получишь. Ты, Афоня-Голубые кони, легонько моего дурака надул. Только я не без головы. На кой черт нам твой тихий одёр. Это разве лошадь?! Покойников возить, да с горшками ездить! Не даю согласия, и крышка!..
– Дуняша!.. – взмолился Андрей, прикладывая мокрое полотенце к переносице. – Мы, может, с ним по доброму согласию останемся при своих, но литки я Афоне возместить обязан… Ну, как, Афоня?
– Что ж, я согласен, если бутылку выставишь.
Андрей уныло, молча смотрит на жену.
– Двух не пожалею! – верещит Авдотья. – Жрите, да расходитесь, черт с вами!..
И тоже находит две бутылки.
Гуляем мы так второй день. Я верхом на мерина сесть не в состоянии. Иду пешком домой с песней веселой на губе. А мерина подхлестнул, он впереди меня побежал, брякая недоуздком. Умная лошадь, чего нельзя оказать про нас с Андрюхой. Вот какие комедии устраивали!..
Кряхтя и поругивая свою старость, Афоня медленно поднялся. Взял косу, стряхнул с поношенного пиджака приставшие травинки, протянул на прощание мне руку.
– Благодарю за угощение и беседу. Вспомянули старое. Редко так бывает, – сказал он. – Сорок годов не видались… Побродишь тут по совхозным деревням, мимо моей избы пойдешь, обязательно прошу ко мне. Обещанное будет сделано. Петуха для тебя зарежу.
75. В СОЛДАТАХ…
(Вечерний рассказ бывшего нижнего воинского чина, моего соседа Алексея Турки.)
– ЖИЛИ-БЫЛИ мы, два брата: я, Алеха Турка (по фамилии Паничев), и Николаха, по прозвищу Бердо. Жили в захолустной Попихе, однако поблизости от бойкого торгового села Устье-Кубенского. Были мы оба погодки, не курили табаку, не пили водки, потому как было не на что. Бердо на годок меня постарше, но корпусом пожиже, росточком пониже, и если схватимся бороться, то раз-два – и он у меня под ногами. Хрипит и еле дышит. А попетушиться любил. Повздорить со мной – о чем угодно. Я говорю – черное, он говорит – белое. Я говорю – шитое, он говорит – стёганое, я говорю – меховое, он говорит – мохнатое, так и далее, и тому похожее. Лежим мы одноважды в потемках на полатях (карасину в лампе не было), лежим и всурьез спорим о том, кому интерес больше в жизни – бревну или дереву? Я за бревно, Бёрдо-Николаха за дерево. Если говорить по-нынешнему, так это, можно сказать, диспутаница с пренией. Спорили мы, спорили и разошлись в убеждениях на все сто процентов в разные стороны.
Он говорит:
– Деревом лучше быть, стой себе на корню, расти-цвети, радуйся всю долгую жизнь. А жизнь у деревьев разная. Одне и триста лет с гаком на одном месте простоят, а другие и поменьше, а все-таки живут. И солнце их опекает, и дождик их омывает и поливает, и земля подкармливает. Оттого и живет дерево, зимой от мороза потрескивает, летом листочками шепчется, значит, по-своему разговаривает… Иногда птички сядут на веточки, своим весельем потешат. Не унывай, дерево!..
Я ему на это особое мнение выкладываю:
– Сплошная, – говорю, – скука-тоска-тощища, быть деревом, стоять всю жизнь на одном месте, ничегошеньки не знать и не видеть, кроме грибов и поганок под ногами, да мурашей под корой. Всего и развлечения у дерева – дятел подолбит, да ворона гнездом макушку украсит. Экое, говорю, удовольствие. Не жизнь, а тьма. То ли дело стать дереву бревном! Да если ему посчастливит путешествовать по свету, во всякую переделку попасть! Чего только оно ни насмотрится, чего ни натерпится, и везде от бревна польза. Пройдет оно за пароходом тысячи верст до лесопилки. Там – куда куски, куда – милостыньки! Развалит пила на доски, доскам дадут ход. Часть уйдет в город или за границу; часть на потолочины и половицы, часть на мебель, а опилки и горбыли перемелют на бумагу; на той бумаге сказки напечатают, не то и кредитные билеты. Вот, говорю, что значит, когда стоячее дерево становится бревном!
Положил я Николаху-братца на обе лопатки. Отец наш, царство ему небесное, не дурак был, слушал-слушал нас и рассудительно сказал:
– Вы оба справедливы. Быть тебе, Николаха, на одном месте деревом, а тебе, Турка, с твоим характером лучше бревном стать.
– Как это понимать? – спросили мы отца.
– А вот так и понимайте: Никола слабосильный, чахленький, ему и рекрутиться нечего. Не возьмут его в солдаты, получит белый билет – и торчи, как дерево, в Попихе, не съезжая с места. А тебе, Алеха, на роду писано служить царю-отечеству в полную силу. Ох, и достанется бревну. Подрубят тебя, подпилят тебя, потрут тебя, пошлифуют, лишь бы не выкрасили да не выбросили, а то и это случается…
Как сказал отец, так и произошло.
Николаха-браковка остался дома при отце, а я через год погулял недельку, попьянствовал, погорланил частушек:
И эх, пройду последний раз
По своей деревеньке.
Повезут в солдаты нас
В дальние губеренки…
И на станцию, и в вагон «40 солдат или 8 лошадей» – и поезд помчался.
Повезли «бревно» в переделку. Напророчил отец.
В солдатах, известное дело, кому служба, кому службица. Отстукал каблуками, покормил вошек пять годов без малого; японская война застала, всяко было. И вот еще беда: за всю службу грамоту не одолел. Некогда. Однако памятью бог не обидел, словесность назубок знал. На язычок был я востер, мог и пошутить, и повеселить, а веселым везде честь и место. И столько смешных историек, происшествиев бывало вокруг меня да около! Будь я грамотеем – хоть книгу сочиняй, как про похождения пошехонцев…
Воротился я с японской войны не сразу, а, кажись, в начале седьмого году (когда в Кузнецове пожар был, у Окатова баба в огне погибла, и того году Ваньку Серегичева на каторгу угнали: ножичком над монахом пошутил). Что делать? Не быть бревну деревом, становись на место столбом. Окапывайся, стой и не падай.
Обзавелся хозяйством. Брату Николахе новая избенка, а мне после смерти родителев – старье, соломой крытое. Не горюю. Такой избе еще сто лет стоять. Коль огонь не возьмет, то другая никакая сила не порушит. Женился на Анюте. И я уже конченый, врос в землю, из Попихи ни взад, ни вперед. Жил бы так годов семеринку.
Вдруг опять война, да покруче японской. Вильгельм нумер два, это вам не микада, извините, не Мутсо Хитович, а посильней япошки.
Потащили людей в солдаты. Набор за набором на войну. Вижу, до меня очередь подскребается. Надумал я перехитрить Вильгельма: «Дай-ко, не стану я с ним воевать. Хватит с меня японской…»
Склал в мешок колодки и протчий наш немудрый сапожный инструментишко, и пока не вышел манифест брать мой год рождения в солдаты, простился с Анютой – живи одна, да жди, кончится война – вернусь. И пошел я тайком от вас, соседи мои дорогие, и ото всех, как вор, тайно ночью на отхожие заработки обутку шить, починивать, время выигрывать. Авось войну пронесет. А куда идти, в какую сторону? Снял с себя фуражку, швырнул саженей на пять вверх: в кою сторону козырьком упадет, в ту и пойду. Так загадал. Упала фуражка, козырьком на Томашь показывает, на север. И поперся я туда. День иду, два иду, по сорок верст отмериваю. В Томаши пошил сапожишков. Харчи готовые и деньги зашибаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22