Как тогда, восемь лет назад, когда он отстаивал Ларису перед отцом. В голову ударила горячая волна, внутри что-то начало дрожать.
– Не выбросишь, – негромко сказал он, пряча взгляд.
Лариса не уловила этой опасной дрожи в его голосе. Тихих речей она вообще не понимала и не слышала. Ее можно было остановить только ором. Правда, потом начинались рыдания, а этого Игорь уже не выдерживал. И уступал.
– Я или он! – крикнула она. – Понял? Либо я, либо он!
– Он, – вдруг ответил Игорь. Слово вылетело само, гладкое, словно галечка. Он даже опешил от неожиданности.
Лариса тоже явно ожидала иного ответа.
– Что? – осеклась она.
– Он, – почти радостно повторил Игорь. Это коротенькое слово будто стронуло лавину, и все это тяжелое, лишнее, ненужное, привычно-лживое – все поползло, покатилось…
– Так, значит? – На глазах Ларисы показались слезы.
Игорь смотрел, пытаясь вызвать в себе чувство вины, но оно не приходило. Ему было все равно.
– Мы будем спать в гостиной. А ты – где хочешь, – ответил Игорь.
– Я тебе… я тебя… развод! – выдала наконец Лариса.
Красивое лицо побагровело, и Игорь внезапно с невероятной остротой ощутил, что ведь из-за этой бабы он поссорился с отцом. И отец умер. И Игорь так и не успел сказать ему… Ничего не успел сказать.
Игорь молча пошел в ванную купать котенка.
А ночью, глядя, как по потолку ползают пятна света от машинных фар, ощущая непонятную горечь от своей ново-обретенной свободы, все думал – как же так могло получиться? Ведь была же девчонка с золотыми волосами, которая, распахнув зеленые глазищи и приоткрыв рот, слушала песни под гитару у костра, варила в котелке макароны с тушенкой, и ничего ей не надо было, кроме Вуоксы, луны и неба? Куда она ушла? Как же он ее не удержал?
Утром все так же молча помогал Лариске паковать вещи – все, какие ей только хотелось, только бы поскорее. Лариска висела на телефоне, радостно оповещая всех подружек о сволочизме мужа, о том, что она уходит к Павлу – Игорь этому очень удивился, потому как кто такой этот Павел и откуда он успел взяться, он понятия не имел. Потом приехал Павел. Игорь с первого взгляда понял, что Лариска нашла очередной объект для пиявленья. Полноватый мужик лет сорока пяти, явный подкаблучник. Одет он был хорошо, пригнал грузовой «мерс». С Игорем он говорил чуть извиняющимся тоном, даже денег предлагал. Пока Лариса распоряжалась погрузкой, Павел сидел с Игорем на кухне, виновато убеждая его, что квартира им не нужна, и что он все сделает, и что вообще Игорь такой интеллигентный, так что давай, мужик, выпьем и разойдемся без обид. Игорь выпил, мысленно желая мужику терпения.
А может, они и правда нашли друг друга, и пусть Лариске будет хорошо его пиявить, а ему будет приятно от этого пи-явленья… Каждому свое.
Так они с котом остались вдвоем и стали жить-поживать. После скоротечного развода о Ларисе он больше ничего не слышал. Кота окрестил Вилькой в честь кота Тэвильдо, то есть «кота Тибальта о девяти жизнях».
Теперь Игоря дома ждал верный зверь, и было к кому возвращаться. Вилька гулял вместе с хозяином, как собака, по окрестному лесу. И потихоньку к Игорю стало возвращаться утраченное. Он изумился, как давно он уже не слушал любимой музыки, не читал книг, как давно не смотрел ничего… Как давно не звонил старым друзьям. Да стоит ли? Забыли уже давно, за восемь-то лет.
Вроде уж и Лариска ушла из его жизни, а домой Игорь так и не вернулся. Почему – трудно было сказать. Наверное, из-за саднящего ощущения собственной вины – так ведь и не сумел примириться с отцом.
После того достопамятного скандала, пока отец был жив, Игорь домой не звонил, не желая невзначай наткнуться на него. Звонила всегда мама – она стала их ангелом-посредником.
Теперь же он звонил домой часто, и сердце болезненно сжималось, когда он слышал голос отца на автоответчике. Человек умер – голос остался. Он звонил, чтобы просто послушать этот голос.
Мать это знала. И, как и прежде, звонила сама.
Даже когда мама очень хотела его видеть, она намекала как бы между прочим – «Марина приносила новую статью – очень неплохо, даже интересно. Василий Сергеевич обещал завтра зайти. Что еще? Ну карп удачно получился. Лучше говори, как там твоя работа? Диссертацию все еще пишешь, а?» И Игорь понимал, что надо прийти, что мама ни в коем случае не скажет, что хочет его видеть. И что этот неплохой карп куплен нарочно для него. Все будет так, словно он зашел случайно. Она не упрашивала его вернуться. Она ждала, когда он придет сам. И Игорь тоже знал, что в конце концов он приедет к матери вместе с Вилькой, вот немного еще подождать, когда отпустит это ощущение вины, – и вернется. Обязательно вернется.
Кто же знал, что времени им осталось совсем ничего – только до високосной ночи, ночи с февраля на март, с зимы на весну?
Никто не знал, и Игорь не знал. Он просто радовался покою и свободе, ощущая, как возвращается давнее-давнее, почти забытое состояние души. И был он этому рад, как щенок, только что не визжал и не прыгал. Взгляд и сознание постепенно отмывались, словно заляпанное грязью окно под неспешным дождичком, и он снова стал видеть то, чего не замечал и не видел уже давным-давно и в существование чего уже перестал верить. То есть ненормальное.
Он прекрасно сознавал, что видит то, чего нормальные люди не видят. Но психом себя не считал и комплексовать по данному поводу не собирался. Игорь имел свою личную теорию «ненормального», для него весьма удобную. А состояла она в том, что это самое «ненормальное», не укладывающееся в картину обычной материальной жизни, существовало всегда. Положим, чертики зеленые существуют на самом деле. Другое дело, что мозг не воспринимает того, к чему не подготовлен. Ведь отказывается он воспринимать или запоминать то, чего человек не хочет или не может воспринять и запомнить? Короче, чертиков видит тот, кто способен их воспринять – к примеру, человек в измененном состоянии сознания, сиречь упившийся в зюзю. Либо верящий в существование зеленых чертей.
Однако к чему человек готов, а к чему нет – это зависит много от чего. И сильно зависит. После Века Просвещения стало нормальным отрицать существование зеленых чертиков, ибо они не попадают в Область Разума. Рационалист в черта не верит, хоть тот на голове у него пляши. До Века Разума чертики считались вполне нормальными и существующими, хотя наличие и происхождение оных толковалось по-разному.
А нынче же народ подготовлен обилием книжек, телесенсаций, игр и особенно кино к чему угодно. Правда, вряд ли кто поверит, что зеленый чертик есть просто зеленый чертик, скорее, это для него будет зеленый человечек с какой-нибудь планеты Плюк. Или вообще сочтет, что кто-то развлекается. Но в Игореву картину мира существование зеленых чертей вполне вписывалось. Его не удивляли странные тени, шедшие по следу за прохожими. Не удивляли лишние отражения в стеклянных дверях офисов или, наоборот, недостающие отражения текущей по улицам толпы. Ничего не удивляло. Это было реально, он в этой реальности жил со своим котом Тэвильдо и другой искать не собирался.
И, главное, снова, как в детстве, он начал спиной чувствовать странный холодок в определенных местах города. В детстве, когда они с бандой «мушкетеров» носились по старым дворам, бывало с ним такое. Тогда они играли в собственную игру – в многослойную Москву, где можно было по определенным проходам попадать из времени во время, а то и вообще в другой мир. Выдуманный мир. Где-то дома даже хранилась Страшная Мушкетерская Клятва хранить тайну. С подписями всей великолепной компании. И, в частности, его, Игоря-Портоса. Надо бы найти…
Только сначала надо было вернуться домой.
И блудный сын вернулся, только никто его уже не ждал дома, и дом тоже не ждал его. Но Игорь не хотел сдаваться. Когда-нибудь дом его примет. Принял же он Вильку? А Вилька его ждет, вон трется у хозяйских ног, задрав хвост и зажмурив от удовольствия единственный глаз.
– Ну что, дружок, – Игорь поднял котишку на руки, – вымок твой хозяин. Как собака вымок и хочет горячего чаю с коньяком. Пошли-ка на кухню.
Он бросил куртку на рога старой стоячей вешалки.
Часы на стене показывали полвторого ночи. Игорь поставил чайник. Внезапный порыв ветра распахнул незакрытое окно, на подоконник зло хлестнул дождь.
На улице было темно и пусто. Только пара окон горела в доме через улицу напротив, да светилась в стеклянной витрине у остановки зеленая реклама какого-то кабинета психологической помощи.
– Все десятый сон видят, – проговорил Игорь поглаживая запрыгнувшего на стол Вильку промеж ушей. – А мы с тобой не спим…
Мой Город видит сны.
В сотах многоквартирных домов спят люди Моего Города. А я иду по затихшим улицам, и за каждым поворотом – дорога чьих-то снов. Свернуть? Пройти мимо?
Мой Город спит.
Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер, распахнул форточку. Женщина резко проснулась, услышала плач дочки, подошла. Девочка раскрылась во сне и замерзла. Она укрыла ее, немного посидела рядом, прижав руки к глухо колотящемуся сердцу.
Спать уже не хотелось. Совсем. Она подошла к окну. В доме напротив горели два одиноких желтых прямоугольника. Тоже кто-то не спит. Интересно, сколько народу в Москве сейчас проснулось от такого же резкого толчка, как и она? Словно кто-то позвал – только вот кто и что было в том зове? Она не помнила.
Она пошла на кухню. И остановилась на пороге. В тени снова сидел – Тот. Тот, с оловянными глазами. С лицом Николая. Господин Ответа Нет.
– Уходи, – почти умоляюще сказала она. – Уходи же! Ты же умер! Что тебе надо?
Господин Ответа Нет сидел молча, глядя на нее глазами-оловяшками.
Она стиснула зубы и зажгла свет. Он исчез – но теперь отражался в окне. Он никуда не ушел. Никуда. Он всегда здесь, всегда стоит за плечом.
После известия о гибели мужа оставаться в этой квартире стало невыносимо. Здесь поселились шепчущиеся тени. И Господин Ответа Нет. Он приходил ночью, в часы бессонницы. Он улыбался совсем как покойный муж, и если бы не мертвые оловянные глаза…
– Господи, я же пыталась, – прошептала она. – Я же пыталась…
Дурацкое оправдание. Вышла замуж она «с налету», честно старалась полюбить мужа, и, кажется, даже получилось. Родилась дочка. А потом все пошло наперекосяк…
Может, следовало все же поговорить с ним? Продраться через его раздражительность и выяснить, что с ним творится? Не успела. И не хотела, честно призналась себе она. Они были и остались чужими людьми. И все равно разошлись бы. И, как ни кощунственна эта мысль, она была даже рада, что он погиб. Все разрешилось раз и навсегда.
Но в этом доме оставаться было невозможно. Невозможно!
Она набрала номер, мимоходом глянув на часы. Три ночи. Ну и пусть. В Сиднее сейчас не спят…
– А ну тебя, – вдруг зло выругалась она и бросила трубку, не дождавшись звонка. – И в Кельн не буду, – с каким-то злорадством сказала она кому-то неведомому. – Нужна я вам…
И набрала еще один номер. Здешний. Московский. На том конце провода тоже не спали.
– Ольга Антоновна? Да нет, не спится… А вы что? Да-да, я тоже… Ольга Антоновна, можно мы с Катюшей к вам переедем? Не могу я больше одна. Не могу!.. Да-да, конечно, спасибо, завтра будем!.. Спасибо…
Она положила трубку, погасила свет и уставилась в окно. Дом напротив был теперь совсем темным. Наверное, в этом городе уже все уснули. Вообще все. Кроме нее. Ночь была слепой и непроглядной. Только яркая реклама какого-то центра «Откровение» светила злорадным оранжевым глазом.
А над Моим Городом кружит золотая осень. Самое сумасшедшее время. Самое тихое время года. Самое горькое. Я вообще люблю осень. Странное время, когда душа проходит все стадии скорби – от легкой элегической грусти до катарсиса высокой трагедии. Я не замечаю, как она приходит, но всегда вижу, что вот она пришла. Это время неба. Сначала становятся яснее и крупнее звезды. Они влажные и прохладные на ощупь, а если взять их в горсть, то они будут шуршать, словно морская галька. Но кто брал в Руку звезды?
Я – брал.
Потом – фотографические ночи. Никогда в году не бывает такой яркой, раскаленно-белой луны, такого разделения света и тени. Обычно принято говорить о цветах дня – да, это прекрасно. Осень – это буйный бал. Первые яркие листья при первых, робких тактах, затем царственная роскошь предсмертного безумного танца, когда танцовщица одну за другой сбрасывает шали, – и ветер, ветер, ветер! Ветер несет по земле клочья ярких одежд, потемневшие, никому не нужные листки летних летописей. Пляши, пляши, пей, потому что скоро все кончится. Насовсем. И не останется на земле ничего, что притягивало бы взгляд. И тогда ты поднимаешь глаза к небу. А оно – прекрасное, безмятежно-равнодушное, как улыбка куросов юной Эллады, как улыбки богов древней Азии. Оно словно высосало из земли всю ее яркость, все ее тепло. Такое небо мог рисовать только Рерих. И еще таким оно бывает только в горах. Осенью, в горах и у Рериха.
И еще у одного художника из Моего Города. Он умеет ловить мгновения осени…
Небо и ветер. Все несется, чтобы вдруг замереть у обрыва. Бал окончен. Клочья одежд, письма – все вымел ветер. И ты стоишь у обрыва и смотришь – а дальше ничего.
Осенью уходит все, что мешает смотреть и слышать…
И вот стоишь ты на промерзшей дороге, а ледяной ветер дует в затылок, набивает жесткой крошкой космы пожухлой травы. А по небу тупо, медленно ползут тяжелые сизые тучи и ломаются под ударами бича, открывая по краям и на изломе бритвенно-острое серебро. А в разрывы торжественно-безмятежно смотрит несравненное осеннее небо, и, когда из туч вдруг сеет дождь или сыплет снег, кажется, что небо корчит гримасы несчастной, дрожащей, умирающей земле…
Но пока над Моим Городом раскинул крылья сентябрь. То сеет дождем, предвещая тоску предзимья, то дарит теплом роскошнее летнего.
Наступает Самое Тихое Время Года…
Я люблю осень.
А вот этот парень, этот художник, что сидит на Чистопрудном и рисует Мой Город, – ненавидит ее.
Я давно за ним наблюдаю – он из тех, кто видит то, на что не обращают внимания другие. Он вообще видит больше очевидного. Замечательнее всего, что когда я хожу по тропам снов, то и дело с ним сталкиваюсь, и потому, когда он вдруг сталкивается со мной наяву, ему становится совсем не по себе. Поэтому я и стараюсь не попадаться ему на глаза.
Не всегда получается…
Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер и принес тоску и Зов. И далекий лай призрачных псов, белых красноухих псов, лай осенней Охоты. Значит, Охотница снова пришла. Когда-нибудь она настигнет его.
Еще не сегодня, нет.
Охота еще далеко.
Он ненавидел осень – и мучительно ждал ее.
«…ненавижу осень. Да ладно, себе-то что врать – я ее просто боюсь. Осенью меня всегда настигает какая-то мистическая тоска, в груди становится пусто, и иной раз кажется, что я похож на воздушный шарик – дунет ветер посильнее, оборвется ниточка, и улечу я к едрене фене.
Моя осень – это разящая красота. Заказали бы мне нарисовать аллегорию осени, я не стал бы изображать полногрудых пейзанок с рогами изобилия или Деметру с плодами. Моя осень – это смуглая девица в чешуйчатой броне, с ясеневым копьем в руке и венке из листьев на голове. А сидит она верхом на драконе. Я несколько раз пытался ее нарисовать. Высокие скулы, слегка раскосые глаза, кошачье какое-то лицо, короткие медные волосы. Маленькая рука, крепко сжимающая древко копья. Я ее очень четко вижу, только никак не могу изобразить ее глаза. На моих рисунках они у нее черные. А на самом деле – они просто бездонные, как смерть. Моя осень приносит смерть. Вот почему я ненавижу осень.
И каждый год в сентябре я выхожу с мольбертом на бульвар или в парк и рисую, рисую, рисую – до рези в глазах, до мучительной боли в перенапряженной кисти, чтобы успеть запечатлеть хотя бы каплю этой несказанной красы умирания, торжество жизни на краю смерти.
Я повторяю слова осени – они сами как картины. «В багрец и золото одетые леса…» Вслушайтесь, как это звучит – в багрец и золото… Багряный – это не темно-красный, не цвета запекшейся крови, не алый. Даже не багровый, как дымное зарево. Это красно-лиловый, торжественный, сумрачный и сильный цвет. Достаточно произнести это слово – баг-рец, баг-ря-ный, – и само звучание его вспыхнет красно-лиловым, королевской мантией. И золото – блеск, красота и сила, солнечный луч в бледно-голубом небе. Слово словно бы катится, как колесо, отдает чистым звоном – зо-ло-то. Еще один осенний цвет – пурпур. Это вовсе не фиолетовый, а более глубокий и сумрачный родич багрянца. Листья, что падают с клена, – почти червонное золото, но некоторые именно багряные, с алыми прожилками и пурпурными подпалинами по краям. И еще темно-зеленый, почти черный – ели, такие мрачные рядом со златолиственными белоствольными березами.
А осеннее небо – высокое и прозрачное, бледно-голубое, чистое, звонкое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
– Не выбросишь, – негромко сказал он, пряча взгляд.
Лариса не уловила этой опасной дрожи в его голосе. Тихих речей она вообще не понимала и не слышала. Ее можно было остановить только ором. Правда, потом начинались рыдания, а этого Игорь уже не выдерживал. И уступал.
– Я или он! – крикнула она. – Понял? Либо я, либо он!
– Он, – вдруг ответил Игорь. Слово вылетело само, гладкое, словно галечка. Он даже опешил от неожиданности.
Лариса тоже явно ожидала иного ответа.
– Что? – осеклась она.
– Он, – почти радостно повторил Игорь. Это коротенькое слово будто стронуло лавину, и все это тяжелое, лишнее, ненужное, привычно-лживое – все поползло, покатилось…
– Так, значит? – На глазах Ларисы показались слезы.
Игорь смотрел, пытаясь вызвать в себе чувство вины, но оно не приходило. Ему было все равно.
– Мы будем спать в гостиной. А ты – где хочешь, – ответил Игорь.
– Я тебе… я тебя… развод! – выдала наконец Лариса.
Красивое лицо побагровело, и Игорь внезапно с невероятной остротой ощутил, что ведь из-за этой бабы он поссорился с отцом. И отец умер. И Игорь так и не успел сказать ему… Ничего не успел сказать.
Игорь молча пошел в ванную купать котенка.
А ночью, глядя, как по потолку ползают пятна света от машинных фар, ощущая непонятную горечь от своей ново-обретенной свободы, все думал – как же так могло получиться? Ведь была же девчонка с золотыми волосами, которая, распахнув зеленые глазищи и приоткрыв рот, слушала песни под гитару у костра, варила в котелке макароны с тушенкой, и ничего ей не надо было, кроме Вуоксы, луны и неба? Куда она ушла? Как же он ее не удержал?
Утром все так же молча помогал Лариске паковать вещи – все, какие ей только хотелось, только бы поскорее. Лариска висела на телефоне, радостно оповещая всех подружек о сволочизме мужа, о том, что она уходит к Павлу – Игорь этому очень удивился, потому как кто такой этот Павел и откуда он успел взяться, он понятия не имел. Потом приехал Павел. Игорь с первого взгляда понял, что Лариска нашла очередной объект для пиявленья. Полноватый мужик лет сорока пяти, явный подкаблучник. Одет он был хорошо, пригнал грузовой «мерс». С Игорем он говорил чуть извиняющимся тоном, даже денег предлагал. Пока Лариса распоряжалась погрузкой, Павел сидел с Игорем на кухне, виновато убеждая его, что квартира им не нужна, и что он все сделает, и что вообще Игорь такой интеллигентный, так что давай, мужик, выпьем и разойдемся без обид. Игорь выпил, мысленно желая мужику терпения.
А может, они и правда нашли друг друга, и пусть Лариске будет хорошо его пиявить, а ему будет приятно от этого пи-явленья… Каждому свое.
Так они с котом остались вдвоем и стали жить-поживать. После скоротечного развода о Ларисе он больше ничего не слышал. Кота окрестил Вилькой в честь кота Тэвильдо, то есть «кота Тибальта о девяти жизнях».
Теперь Игоря дома ждал верный зверь, и было к кому возвращаться. Вилька гулял вместе с хозяином, как собака, по окрестному лесу. И потихоньку к Игорю стало возвращаться утраченное. Он изумился, как давно он уже не слушал любимой музыки, не читал книг, как давно не смотрел ничего… Как давно не звонил старым друзьям. Да стоит ли? Забыли уже давно, за восемь-то лет.
Вроде уж и Лариска ушла из его жизни, а домой Игорь так и не вернулся. Почему – трудно было сказать. Наверное, из-за саднящего ощущения собственной вины – так ведь и не сумел примириться с отцом.
После того достопамятного скандала, пока отец был жив, Игорь домой не звонил, не желая невзначай наткнуться на него. Звонила всегда мама – она стала их ангелом-посредником.
Теперь же он звонил домой часто, и сердце болезненно сжималось, когда он слышал голос отца на автоответчике. Человек умер – голос остался. Он звонил, чтобы просто послушать этот голос.
Мать это знала. И, как и прежде, звонила сама.
Даже когда мама очень хотела его видеть, она намекала как бы между прочим – «Марина приносила новую статью – очень неплохо, даже интересно. Василий Сергеевич обещал завтра зайти. Что еще? Ну карп удачно получился. Лучше говори, как там твоя работа? Диссертацию все еще пишешь, а?» И Игорь понимал, что надо прийти, что мама ни в коем случае не скажет, что хочет его видеть. И что этот неплохой карп куплен нарочно для него. Все будет так, словно он зашел случайно. Она не упрашивала его вернуться. Она ждала, когда он придет сам. И Игорь тоже знал, что в конце концов он приедет к матери вместе с Вилькой, вот немного еще подождать, когда отпустит это ощущение вины, – и вернется. Обязательно вернется.
Кто же знал, что времени им осталось совсем ничего – только до високосной ночи, ночи с февраля на март, с зимы на весну?
Никто не знал, и Игорь не знал. Он просто радовался покою и свободе, ощущая, как возвращается давнее-давнее, почти забытое состояние души. И был он этому рад, как щенок, только что не визжал и не прыгал. Взгляд и сознание постепенно отмывались, словно заляпанное грязью окно под неспешным дождичком, и он снова стал видеть то, чего не замечал и не видел уже давным-давно и в существование чего уже перестал верить. То есть ненормальное.
Он прекрасно сознавал, что видит то, чего нормальные люди не видят. Но психом себя не считал и комплексовать по данному поводу не собирался. Игорь имел свою личную теорию «ненормального», для него весьма удобную. А состояла она в том, что это самое «ненормальное», не укладывающееся в картину обычной материальной жизни, существовало всегда. Положим, чертики зеленые существуют на самом деле. Другое дело, что мозг не воспринимает того, к чему не подготовлен. Ведь отказывается он воспринимать или запоминать то, чего человек не хочет или не может воспринять и запомнить? Короче, чертиков видит тот, кто способен их воспринять – к примеру, человек в измененном состоянии сознания, сиречь упившийся в зюзю. Либо верящий в существование зеленых чертей.
Однако к чему человек готов, а к чему нет – это зависит много от чего. И сильно зависит. После Века Просвещения стало нормальным отрицать существование зеленых чертиков, ибо они не попадают в Область Разума. Рационалист в черта не верит, хоть тот на голове у него пляши. До Века Разума чертики считались вполне нормальными и существующими, хотя наличие и происхождение оных толковалось по-разному.
А нынче же народ подготовлен обилием книжек, телесенсаций, игр и особенно кино к чему угодно. Правда, вряд ли кто поверит, что зеленый чертик есть просто зеленый чертик, скорее, это для него будет зеленый человечек с какой-нибудь планеты Плюк. Или вообще сочтет, что кто-то развлекается. Но в Игореву картину мира существование зеленых чертей вполне вписывалось. Его не удивляли странные тени, шедшие по следу за прохожими. Не удивляли лишние отражения в стеклянных дверях офисов или, наоборот, недостающие отражения текущей по улицам толпы. Ничего не удивляло. Это было реально, он в этой реальности жил со своим котом Тэвильдо и другой искать не собирался.
И, главное, снова, как в детстве, он начал спиной чувствовать странный холодок в определенных местах города. В детстве, когда они с бандой «мушкетеров» носились по старым дворам, бывало с ним такое. Тогда они играли в собственную игру – в многослойную Москву, где можно было по определенным проходам попадать из времени во время, а то и вообще в другой мир. Выдуманный мир. Где-то дома даже хранилась Страшная Мушкетерская Клятва хранить тайну. С подписями всей великолепной компании. И, в частности, его, Игоря-Портоса. Надо бы найти…
Только сначала надо было вернуться домой.
И блудный сын вернулся, только никто его уже не ждал дома, и дом тоже не ждал его. Но Игорь не хотел сдаваться. Когда-нибудь дом его примет. Принял же он Вильку? А Вилька его ждет, вон трется у хозяйских ног, задрав хвост и зажмурив от удовольствия единственный глаз.
– Ну что, дружок, – Игорь поднял котишку на руки, – вымок твой хозяин. Как собака вымок и хочет горячего чаю с коньяком. Пошли-ка на кухню.
Он бросил куртку на рога старой стоячей вешалки.
Часы на стене показывали полвторого ночи. Игорь поставил чайник. Внезапный порыв ветра распахнул незакрытое окно, на подоконник зло хлестнул дождь.
На улице было темно и пусто. Только пара окон горела в доме через улицу напротив, да светилась в стеклянной витрине у остановки зеленая реклама какого-то кабинета психологической помощи.
– Все десятый сон видят, – проговорил Игорь поглаживая запрыгнувшего на стол Вильку промеж ушей. – А мы с тобой не спим…
Мой Город видит сны.
В сотах многоквартирных домов спят люди Моего Города. А я иду по затихшим улицам, и за каждым поворотом – дорога чьих-то снов. Свернуть? Пройти мимо?
Мой Город спит.
Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер, распахнул форточку. Женщина резко проснулась, услышала плач дочки, подошла. Девочка раскрылась во сне и замерзла. Она укрыла ее, немного посидела рядом, прижав руки к глухо колотящемуся сердцу.
Спать уже не хотелось. Совсем. Она подошла к окну. В доме напротив горели два одиноких желтых прямоугольника. Тоже кто-то не спит. Интересно, сколько народу в Москве сейчас проснулось от такого же резкого толчка, как и она? Словно кто-то позвал – только вот кто и что было в том зове? Она не помнила.
Она пошла на кухню. И остановилась на пороге. В тени снова сидел – Тот. Тот, с оловянными глазами. С лицом Николая. Господин Ответа Нет.
– Уходи, – почти умоляюще сказала она. – Уходи же! Ты же умер! Что тебе надо?
Господин Ответа Нет сидел молча, глядя на нее глазами-оловяшками.
Она стиснула зубы и зажгла свет. Он исчез – но теперь отражался в окне. Он никуда не ушел. Никуда. Он всегда здесь, всегда стоит за плечом.
После известия о гибели мужа оставаться в этой квартире стало невыносимо. Здесь поселились шепчущиеся тени. И Господин Ответа Нет. Он приходил ночью, в часы бессонницы. Он улыбался совсем как покойный муж, и если бы не мертвые оловянные глаза…
– Господи, я же пыталась, – прошептала она. – Я же пыталась…
Дурацкое оправдание. Вышла замуж она «с налету», честно старалась полюбить мужа, и, кажется, даже получилось. Родилась дочка. А потом все пошло наперекосяк…
Может, следовало все же поговорить с ним? Продраться через его раздражительность и выяснить, что с ним творится? Не успела. И не хотела, честно призналась себе она. Они были и остались чужими людьми. И все равно разошлись бы. И, как ни кощунственна эта мысль, она была даже рада, что он погиб. Все разрешилось раз и навсегда.
Но в этом доме оставаться было невозможно. Невозможно!
Она набрала номер, мимоходом глянув на часы. Три ночи. Ну и пусть. В Сиднее сейчас не спят…
– А ну тебя, – вдруг зло выругалась она и бросила трубку, не дождавшись звонка. – И в Кельн не буду, – с каким-то злорадством сказала она кому-то неведомому. – Нужна я вам…
И набрала еще один номер. Здешний. Московский. На том конце провода тоже не спали.
– Ольга Антоновна? Да нет, не спится… А вы что? Да-да, я тоже… Ольга Антоновна, можно мы с Катюшей к вам переедем? Не могу я больше одна. Не могу!.. Да-да, конечно, спасибо, завтра будем!.. Спасибо…
Она положила трубку, погасила свет и уставилась в окно. Дом напротив был теперь совсем темным. Наверное, в этом городе уже все уснули. Вообще все. Кроме нее. Ночь была слепой и непроглядной. Только яркая реклама какого-то центра «Откровение» светила злорадным оранжевым глазом.
А над Моим Городом кружит золотая осень. Самое сумасшедшее время. Самое тихое время года. Самое горькое. Я вообще люблю осень. Странное время, когда душа проходит все стадии скорби – от легкой элегической грусти до катарсиса высокой трагедии. Я не замечаю, как она приходит, но всегда вижу, что вот она пришла. Это время неба. Сначала становятся яснее и крупнее звезды. Они влажные и прохладные на ощупь, а если взять их в горсть, то они будут шуршать, словно морская галька. Но кто брал в Руку звезды?
Я – брал.
Потом – фотографические ночи. Никогда в году не бывает такой яркой, раскаленно-белой луны, такого разделения света и тени. Обычно принято говорить о цветах дня – да, это прекрасно. Осень – это буйный бал. Первые яркие листья при первых, робких тактах, затем царственная роскошь предсмертного безумного танца, когда танцовщица одну за другой сбрасывает шали, – и ветер, ветер, ветер! Ветер несет по земле клочья ярких одежд, потемневшие, никому не нужные листки летних летописей. Пляши, пляши, пей, потому что скоро все кончится. Насовсем. И не останется на земле ничего, что притягивало бы взгляд. И тогда ты поднимаешь глаза к небу. А оно – прекрасное, безмятежно-равнодушное, как улыбка куросов юной Эллады, как улыбки богов древней Азии. Оно словно высосало из земли всю ее яркость, все ее тепло. Такое небо мог рисовать только Рерих. И еще таким оно бывает только в горах. Осенью, в горах и у Рериха.
И еще у одного художника из Моего Города. Он умеет ловить мгновения осени…
Небо и ветер. Все несется, чтобы вдруг замереть у обрыва. Бал окончен. Клочья одежд, письма – все вымел ветер. И ты стоишь у обрыва и смотришь – а дальше ничего.
Осенью уходит все, что мешает смотреть и слышать…
И вот стоишь ты на промерзшей дороге, а ледяной ветер дует в затылок, набивает жесткой крошкой космы пожухлой травы. А по небу тупо, медленно ползут тяжелые сизые тучи и ломаются под ударами бича, открывая по краям и на изломе бритвенно-острое серебро. А в разрывы торжественно-безмятежно смотрит несравненное осеннее небо, и, когда из туч вдруг сеет дождь или сыплет снег, кажется, что небо корчит гримасы несчастной, дрожащей, умирающей земле…
Но пока над Моим Городом раскинул крылья сентябрь. То сеет дождем, предвещая тоску предзимья, то дарит теплом роскошнее летнего.
Наступает Самое Тихое Время Года…
Я люблю осень.
А вот этот парень, этот художник, что сидит на Чистопрудном и рисует Мой Город, – ненавидит ее.
Я давно за ним наблюдаю – он из тех, кто видит то, на что не обращают внимания другие. Он вообще видит больше очевидного. Замечательнее всего, что когда я хожу по тропам снов, то и дело с ним сталкиваюсь, и потому, когда он вдруг сталкивается со мной наяву, ему становится совсем не по себе. Поэтому я и стараюсь не попадаться ему на глаза.
Не всегда получается…
Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер и принес тоску и Зов. И далекий лай призрачных псов, белых красноухих псов, лай осенней Охоты. Значит, Охотница снова пришла. Когда-нибудь она настигнет его.
Еще не сегодня, нет.
Охота еще далеко.
Он ненавидел осень – и мучительно ждал ее.
«…ненавижу осень. Да ладно, себе-то что врать – я ее просто боюсь. Осенью меня всегда настигает какая-то мистическая тоска, в груди становится пусто, и иной раз кажется, что я похож на воздушный шарик – дунет ветер посильнее, оборвется ниточка, и улечу я к едрене фене.
Моя осень – это разящая красота. Заказали бы мне нарисовать аллегорию осени, я не стал бы изображать полногрудых пейзанок с рогами изобилия или Деметру с плодами. Моя осень – это смуглая девица в чешуйчатой броне, с ясеневым копьем в руке и венке из листьев на голове. А сидит она верхом на драконе. Я несколько раз пытался ее нарисовать. Высокие скулы, слегка раскосые глаза, кошачье какое-то лицо, короткие медные волосы. Маленькая рука, крепко сжимающая древко копья. Я ее очень четко вижу, только никак не могу изобразить ее глаза. На моих рисунках они у нее черные. А на самом деле – они просто бездонные, как смерть. Моя осень приносит смерть. Вот почему я ненавижу осень.
И каждый год в сентябре я выхожу с мольбертом на бульвар или в парк и рисую, рисую, рисую – до рези в глазах, до мучительной боли в перенапряженной кисти, чтобы успеть запечатлеть хотя бы каплю этой несказанной красы умирания, торжество жизни на краю смерти.
Я повторяю слова осени – они сами как картины. «В багрец и золото одетые леса…» Вслушайтесь, как это звучит – в багрец и золото… Багряный – это не темно-красный, не цвета запекшейся крови, не алый. Даже не багровый, как дымное зарево. Это красно-лиловый, торжественный, сумрачный и сильный цвет. Достаточно произнести это слово – баг-рец, баг-ря-ный, – и само звучание его вспыхнет красно-лиловым, королевской мантией. И золото – блеск, красота и сила, солнечный луч в бледно-голубом небе. Слово словно бы катится, как колесо, отдает чистым звоном – зо-ло-то. Еще один осенний цвет – пурпур. Это вовсе не фиолетовый, а более глубокий и сумрачный родич багрянца. Листья, что падают с клена, – почти червонное золото, но некоторые именно багряные, с алыми прожилками и пурпурными подпалинами по краям. И еще темно-зеленый, почти черный – ели, такие мрачные рядом со златолиственными белоствольными березами.
А осеннее небо – высокое и прозрачное, бледно-голубое, чистое, звонкое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51