Товар возьмите для подарков. С вами снарядим алеутов. Они, даст бог, помогут вам договориться. Кильсея не забудь. Как хочешь, а договоритесь с ними и приведите сюда старейшин. Дело это сейчас наиважнейшее. От этого, может быть, зависит все наше житье здесь.
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
– Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
– Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку – веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
– Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
– Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили – одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка – они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
– Толмачь. – Задумался на мгновение и сказал твердо: – Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
– И не стрелами мы обменялись, а подарками, – сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
– И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, – продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
– Вишь, Миша, – сказал ватажник в драной шапке, – наши-то тутошних понимают.
– Эх, лапоть, – ответил Михаил, – живут-то рядом. Знамо, им легче.
– Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, – хохотнули в толпе, – через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
– Придержи язык, – окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
– Чаво, чаво всколгатились, – таращил глаза, – пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
– Расступись, расступись!
– Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
– Садитесь, гости дорогие, – приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
– Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
– Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.
Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:
– А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.
С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:
– А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!
Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, – подумал Шелихов, – пойло тянет».
Мужик шагнет – и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь – ни один ватажник не болел, а как кончились запасы – ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же – рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.
По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь – тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.
Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.
Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.
– Степан, Степан, – позвал Шелихов.
Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.
– Я сам… сам… – Степан поднялся и стоял, шатаясь.
Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.
Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.
Серый петербургский денек догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блеклые краски за тучами. С неба сеялась мокрая изморось, зажженные фонари были окружены тусклыми ореолами.
У Строгановского дворца карета остановилась. С широкого подъезда сбежали бойкие молодцы и бросились помогать седоку сойти на землю. Седоком оказался Федор Федорович Рябов.
Сбросив на руки лакея шубу, Рябов мельком взглянул в зеркало, поправил пальчиком бровь и проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.
Хозяина дворца в Петербурге не было, он недавно отбыл в уральские свои вотчины. Федора Федоровича принимал главный управляющий. Он встретил гостя стоя и мягким жестом указал на кресла.
В беседе Федор Федорович больше спрашивал, управляющий отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Но вот Федор Федорович заговорил о таком предмете, что малоподвижное лицо управляющего изменилось и даже зарделось. И Федор Федорович двумя-тремя словами довел разговор до нужного итога. После этого он поднялся, поклонился и вышел. Главный управляющий проводил его до самого подъезда.
– Непременно все будет исполнено! – заверил он гостя.
Федор Федорович сел в карету, кучер отпустил вожжи, и кони шибко взяли с места.
Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Федор Федорович прошел к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую филенку. Дверь тут же отворилась, слуга суетливо отступил в сторону. В темноватой прихожей, освещенной единственной свечой в прозеленевшем шандале, Федора Федоровича ждал хозяин в старом, но хорошо отутюженном мундире. По бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре можно было с уверенностью сказать, что человек это не русский, и словно в подтверждение этого Федор Федорович обратился к хозяину по-немецки.
Они прошли в небольшую комнату, убранную, как все комнаты в немецком доме, с особой тщательностью, с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там. В разговоре у них несколько раз было упомянуто слово «коллекция».
Как и во дворце Строгановых, Федор Федорович у немца не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.
В третий раз карета остановилась на Морской.
– Слава Иисусу Христу во веки веков, – смиренно молвил Федор Федорович, входя в дом и крестясь в угол на огоньки лампад.
– Аминь, – ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
В разговоре с этим был назван город Тобольск.
Шурша богатой шелковой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, он согнал с пышных щек улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
– А это куда? – спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
– Такую хотел, Иванович? – спросил Кильсей.
– Вот молодец, – оглядев корзину, обрадовался Шелихов. – Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
– Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
– Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
– Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку – веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
– Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
– Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили – одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка – они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
– Толмачь. – Задумался на мгновение и сказал твердо: – Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
– И не стрелами мы обменялись, а подарками, – сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
– И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, – продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
– Вишь, Миша, – сказал ватажник в драной шапке, – наши-то тутошних понимают.
– Эх, лапоть, – ответил Михаил, – живут-то рядом. Знамо, им легче.
– Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, – хохотнули в толпе, – через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
– Придержи язык, – окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
– Чаво, чаво всколгатились, – таращил глаза, – пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
– Расступись, расступись!
– Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
– Садитесь, гости дорогие, – приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
– Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
– Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.
Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:
– А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.
С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:
– А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!
Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, – подумал Шелихов, – пойло тянет».
Мужик шагнет – и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь – ни один ватажник не болел, а как кончились запасы – ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же – рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.
По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь – тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.
Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.
Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.
– Степан, Степан, – позвал Шелихов.
Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.
– Я сам… сам… – Степан поднялся и стоял, шатаясь.
Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.
Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.
Серый петербургский денек догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блеклые краски за тучами. С неба сеялась мокрая изморось, зажженные фонари были окружены тусклыми ореолами.
У Строгановского дворца карета остановилась. С широкого подъезда сбежали бойкие молодцы и бросились помогать седоку сойти на землю. Седоком оказался Федор Федорович Рябов.
Сбросив на руки лакея шубу, Рябов мельком взглянул в зеркало, поправил пальчиком бровь и проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.
Хозяина дворца в Петербурге не было, он недавно отбыл в уральские свои вотчины. Федора Федоровича принимал главный управляющий. Он встретил гостя стоя и мягким жестом указал на кресла.
В беседе Федор Федорович больше спрашивал, управляющий отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Но вот Федор Федорович заговорил о таком предмете, что малоподвижное лицо управляющего изменилось и даже зарделось. И Федор Федорович двумя-тремя словами довел разговор до нужного итога. После этого он поднялся, поклонился и вышел. Главный управляющий проводил его до самого подъезда.
– Непременно все будет исполнено! – заверил он гостя.
Федор Федорович сел в карету, кучер отпустил вожжи, и кони шибко взяли с места.
Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Федор Федорович прошел к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую филенку. Дверь тут же отворилась, слуга суетливо отступил в сторону. В темноватой прихожей, освещенной единственной свечой в прозеленевшем шандале, Федора Федоровича ждал хозяин в старом, но хорошо отутюженном мундире. По бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре можно было с уверенностью сказать, что человек это не русский, и словно в подтверждение этого Федор Федорович обратился к хозяину по-немецки.
Они прошли в небольшую комнату, убранную, как все комнаты в немецком доме, с особой тщательностью, с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там. В разговоре у них несколько раз было упомянуто слово «коллекция».
Как и во дворце Строгановых, Федор Федорович у немца не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.
В третий раз карета остановилась на Морской.
– Слава Иисусу Христу во веки веков, – смиренно молвил Федор Федорович, входя в дом и крестясь в угол на огоньки лампад.
– Аминь, – ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
В разговоре с этим был назван город Тобольск.
Шурша богатой шелковой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, он согнал с пышных щек улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
– А это куда? – спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
– Такую хотел, Иванович? – спросил Кильсей.
– Вот молодец, – оглядев корзину, обрадовался Шелихов. – Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
– Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15