Какую махину преодолеть надо – тысячи верст. Сибирь пройти, Восток Дальний, океан переплыть. Да и там, на новых землях, понимать надо, житье не сахар. Отчаянным, ох, отчаянным надо быть, чтобы решиться на такое. Но нашел все же Григорий Иванович людей. И таких нашел, на которых, нужно думать, положиться можно было.
С беспокойным, горластым племенем мореходов и мастеровых управившись, Шелихов приглашать начал в дом Ивана Алексеевича ученых людей. Входили ученые неслышно, ступали мягко, и видно было, что такой человек, ежели на улице даже и толчея будет невообразимая, пройдет и никого локтем не заденет. Жена Ивана Алексеевича, на что уж береглась неожиданностей, а и то в эти дни из флигеля перебралась в дом и расположилась вполне свободно.
Ученые потребовались Григорию Ивановичу затем, что хотел он на новых землях открыть школы, в которых бы обучали местных детишек арифметике, навигации и другим полезным наукам. А для этого понадобились ему книги и разумные советы. Да и о другом думал купец. Камней с новых земель привез Шелихов в Петербург добрых два сундука. Знал, камни эти, как ничто, расскажут о новых землях, но расскажут только людям сведущим. Вот и хотел он, чтобы сведущие-то посмотрели на находки ватажников и надоумили, как дальше поступать. Где и что искать, да и как строить этот поиск.
И еще один гость был у Шелихова перед самым отъездом. Как-то вечером перед домом остановилась коляска. Оставив плащ в прихожей, в комнату вошел Федор Федорович Рябов. Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.
Поговорили немного, однако Григорий Иванович понял, что Федор Федорович, так же как и граф Воронцов, искренне рад успеху купца. Если и осталась горчинка в душе, то всего лишь оттого, что успех этот пришел не благодаря усилиям известной высокой персоны, а вопреки им. Недавно под звуки нежной музыки на придворном балу, склонившись к плечу императрицы, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов признался о своем распоряжении о выдаче суммы Колумбу росскому, как выразился он. Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило – я рада». На том разговор о двухстах тысячах был окончен.
Ну да в России всякое бывало…
Шелихов, проводив Федора Федоровича и дождавшись, когда коляска отъехала, посмотрел на петербургское небо, на белесый туман, тянувшийся с Невы, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черемухи. И он готов был лететь к своим новым землям, как птица, вырвавшаяся из грубой руки, которая долго удерживала ее, сжимая и тиская.
Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович собирается в Охотск, он взглянул на говорившего с недоумением.
– Как в Охотск? Торга весенние на носу! Какие поездки? Из ума, что ли, выживает?
А Голиков, нагрузив обоз хлебом, солью, скобяным товаром, по крепкой еще дороге двинулся на Охотск. Обоз растянулся версты на три. Многие недоуменно пожимали плечами, невиданное дело! И много разговоров это вызвало в Иркутске. Крепко задумался Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста он». Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись. И все же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Все добивался, в чем корень. А в городе поговорили неделю, другую об обозе, да и забыли.
Обоз пробился в Охотск до оттепели, когда тундра начала оживать. Иван Ларионович принялся за снаряжение кораблей за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске был еще новый, а сейчас – там прожжен, здесь порван, смолой измазан. А все оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан так оттого, что, когда смолили суда, он от кораблей не отходил ни на шаг.
Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной – сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика – жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, – думал, – сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
– Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
– Да нечего уж, – ответствовал Иван Ларионович степенно, – мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
– А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. – И застыл. Ждал, что скажет купец.
– Да что ж не радеть-то, – ответил на то Голиков, – земли-то державные. Вон Григорий Иванович, – взял со стола бумагу, – пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
– Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
– Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, – подумал, – в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
– Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. – Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
– Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… – Затоптался на гальке. – Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… – В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспоминаю. – Протянул трубочку Шелихову.
– Не надо, – отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: – Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? – Повернулся вновь к морю: – Красно-то как! А?
– Да что уж там красота, – прокуренным горлом засипел солдат, – нам-то что до нее. Сырость одна, и все…
– Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять увидел море. Даже и не верилось, что вновь стоит на берегу и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, драгоценному хрусталю подобная.
– Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!
Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморенные дорогой, захлестанные грязью, а понесли все же лихо.
Спустя малое время сидел Григорий Иванович за столом, уставленным яствами, и счастливая хозяйка не спускала с него глаз. Лицо ее говорило: Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу дождалась тебя! Тут же, с краю, горбился Иван Ларионович. Мял ладонью поскучневшее лицо. Глаза прятал под надвинутыми бровями.
На столе лежали шпаги с золочеными эфесами, дарованные царицей, медали на андреевских лентах. Шелихов уже рассказал про свое петербургское житье. Выложил все как было и к чему пришло. Иван Ларионович пощупал пальцами муаровую ленту царской медали и сказал хмуро:
– Да… Не очень-то пожаловала нас матушка. Не очень. – Честолюбив был до крайности, и обида его ела. – Да… да… – тянул раздумчиво.
Невесел был. Соображал что-то. А что? И Шелихов понял, что пришла минута важная для их дела. Отвалится сейчас Иван Ларионович в сторону, и трудно придется с земляками-то новыми, а то и вовсе конец всему. И почувствовал, словно сворачивается у него в груди тугая пружина, сжимается, скручивается.
Наталья Алексеевна, хлопотавшая по хозяйству, сунула в дверь голову и сказала:
– Готлиб Иванович пожаловал.
Дверь распахнулась, и в комнату вкатился на быстрых ногах Готлиб Иванович.
– Ах, Григорий Иванович, – воскликнул громко, – наконец-то приехали… А мы уж заждались…
Юркими глазами обежал комнату и, задержавшись взглядом на скучном лице Ивана Ларионовича, оборотился к Шелихову:
– Ну же, обниму героя!
Обхватил широкие плечи Григория Ивановича хиленькими ручонками, ткнулся холодными губами в шею. А сам все шарил, шарил глазами и разглядел-таки шпаги с золочеными эфесами и царские медали на столе. Вмиг сообразил: «Невелика награда». Знал, какие и за что даются награды матушкой царицей. И цену разумел шпагам и медалям. Так-то награждают, понимал, дабы малым отделаться.
Вошла Наталья Алексеевна и пригласила за стол Готлиба Ивановича. Поднесла водочки, закуску положила на тарелочку.
– Порадуйтесь, Готлиб Иванович, приезду нашего хозяина.
– Да, да, – кивал Готлиб Иванович, а мысли в голове шустрили о своем. «Так, так, – думал, – значит, у Гришки-то не очень получилось… И здесь, не стесняясь, прижать его можно. А то разгулялись купцы. Рукой не достанешь… Непременно прижать надо и свое взять».
Повнимательнее пригляделся к Ивану Ларионовичу, киснувшему у края стола. «И этот, видишь, скуксился, а то все петухом летал… Что ломиться-то в стену? Ну, взяли свое и отошли в сторону. Земли, земли новые! А видишь, они-то не очень Петербургу нужны. Нет, прижать надо».
Выпил водку, глазки по-птичьи прищурив, и поднялся из-за стола.
– Не буду мешать встрече, дорогой, – сказал, – я на минутку только забежал почтение засвидетельствовать.
Шустренько выбежал из комнаты. А в голове все то же вертелось: «Хе, хе… Герои… И что лезть-то на стену? Свое знай: в карман положил рублик – вот оно и здорово. А то замахнулись – державы границы раздвинуть… Блажные или вовсе дураки».
Иван Ларионович еще больше заскучал после визита Коха. Ладонь положил на глаза и вроде бы отгородился от Шелихова. Понял, о чем думал бойкий Готлиб Иванович. Матерый был купчина и сквозь землю видел. Шелихов качнулся с лавки к Голикову, крепко взял его за локоть, подтащил к окну.
– Ты что, – сказал, – на этого сморчка смотришь. Да ему и ясный день – темная ночь. Нам ли его головой жить, думками его печалиться? Вот куда гляди, – распахнул окно, – вот на чем глаз востри… – Во всю ширь за окном сверкало море, играло, искрилось, вольно над волнами гулял ветер, завивая белые барашки. – Вот наше поле, – сказал Шелихов набравшим силу голосом, – и нам на нем пахать…
Схватив шпагу со стола, Шелихов вновь повернулся к Ивану Ларионовичу:
– Так неужто тебя вот эта игрушка, – он потряс шпагой, – в смущение привела? – Швырнул шпагу на стол. – Ну, ну же, Иван Ларионович, – наклонился Шелихов, жадно вглядываясь в глаза Голикова.
– Да что уж, – забормотал Голиков, – конечно, что там…
– Вот так-то, – облегченно вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой. – Мы свое сработаем.
5
А между тем на новых землях случилось страшное.
С некоторых пор ватажники стали замечать в заливе Льтуа и в Кенайском заливе чужие корабли. Выйдут из тумана, пройдут вдоль берегов и растают в морской дали. По флагу вроде бы испанские.
Евстрат Иванович качал головой: мало ли какие корабли ходят по морю. Смущало другое – испанцы, приходя в русские владения, на Кадьяк не пожаловали и ни единым словом не обмолвились с русскими. Отчего бы это? Евстрат Иванович морщил лоб, силясь уразуметь, что стоит за этим, и, решив – не к добру такое, – задумал в Кенаи направить десяток мужиков.
Крепостица в Кенаях стояла еще поднятая Григорием Ивановичем, ватажка там была небольшая. Но с кенайцами мир был полный, боязни никакой не ощущалось. И все-таки Евстрат Иванович встревожился. Сколотив новую ватажку, он во главе ее поставил Устина. Жаль было Устина отправлять, нужен он был на Кадьяке, но другого для такого дела Деларов не нашел.
– Что уж, – сказал, – не хватать тебя здесь будет, но дело, брат, такое…
Устин сам выбрал мужиков. Взял устюжан – трех добрых парней – Кильсея, что полюбился ему знанием тайги да и местного промысла, и других мужиков выбрал не хуже. Сборы были короткими. Едва начиналась весенняя путина, байдары подняли паруса.
Делами в Кенаях заправлял Тимофей, голиковский приказчик из Охотска, мужик с бойкими глазами и языком как мельничье крыло на ветру. Но хотя много говорил Тимофей, а дело в крепостице вел как должно. Ватажники зверя промышляли, мехов запасли много, и путину весеннюю провели как следует, целый лабаз бочек накатали. Одно плохо: забыл Тимофей о самой крепостице. Устин хмурил брови. Стены завалились, избы осели, ров вокруг обрушился, вода из него ушла. За такой стеной в случае опасном долго не продержишься. И службу караульную несли спустя рукава. Устин сам видел – сидит ватажник на сторожевой вышке и лапти чинит. А ружье оставил дома, забыл взять с собой. И другое не понравилось. Устину: мужики в Кенаях скучные были какие-то. А от мужика, ежели у него глаз погас, дела не жди. Мужик веселый горы свернет, а так, с головой-то опущенной, на что он гож? Поглядел, поглядел Устин на мужиков и решил: надо бы их порадовать чем-то. Приметил, избы хоть и покосившиеся, ничего еще были в крепостице, крепкие, но вот ни в одной избе – доброй печи. Так, очажки сложены, огонь, конечно, в них теплится, но радости от него нет. А давно сказано: добрая-то речь, коли в избе есть печь. И Устин решил: «Печи надо сложить, и мужики повеселеют». А решив так, глину отыскал, велел навозить ее побольше в крепостицу и, недолго думая, портки закатал повыше, сам в яму залез глину месить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
С беспокойным, горластым племенем мореходов и мастеровых управившись, Шелихов приглашать начал в дом Ивана Алексеевича ученых людей. Входили ученые неслышно, ступали мягко, и видно было, что такой человек, ежели на улице даже и толчея будет невообразимая, пройдет и никого локтем не заденет. Жена Ивана Алексеевича, на что уж береглась неожиданностей, а и то в эти дни из флигеля перебралась в дом и расположилась вполне свободно.
Ученые потребовались Григорию Ивановичу затем, что хотел он на новых землях открыть школы, в которых бы обучали местных детишек арифметике, навигации и другим полезным наукам. А для этого понадобились ему книги и разумные советы. Да и о другом думал купец. Камней с новых земель привез Шелихов в Петербург добрых два сундука. Знал, камни эти, как ничто, расскажут о новых землях, но расскажут только людям сведущим. Вот и хотел он, чтобы сведущие-то посмотрели на находки ватажников и надоумили, как дальше поступать. Где и что искать, да и как строить этот поиск.
И еще один гость был у Шелихова перед самым отъездом. Как-то вечером перед домом остановилась коляска. Оставив плащ в прихожей, в комнату вошел Федор Федорович Рябов. Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.
Поговорили немного, однако Григорий Иванович понял, что Федор Федорович, так же как и граф Воронцов, искренне рад успеху купца. Если и осталась горчинка в душе, то всего лишь оттого, что успех этот пришел не благодаря усилиям известной высокой персоны, а вопреки им. Недавно под звуки нежной музыки на придворном балу, склонившись к плечу императрицы, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов признался о своем распоряжении о выдаче суммы Колумбу росскому, как выразился он. Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило – я рада». На том разговор о двухстах тысячах был окончен.
Ну да в России всякое бывало…
Шелихов, проводив Федора Федоровича и дождавшись, когда коляска отъехала, посмотрел на петербургское небо, на белесый туман, тянувшийся с Невы, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черемухи. И он готов был лететь к своим новым землям, как птица, вырвавшаяся из грубой руки, которая долго удерживала ее, сжимая и тиская.
Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович собирается в Охотск, он взглянул на говорившего с недоумением.
– Как в Охотск? Торга весенние на носу! Какие поездки? Из ума, что ли, выживает?
А Голиков, нагрузив обоз хлебом, солью, скобяным товаром, по крепкой еще дороге двинулся на Охотск. Обоз растянулся версты на три. Многие недоуменно пожимали плечами, невиданное дело! И много разговоров это вызвало в Иркутске. Крепко задумался Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста он». Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись. И все же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Все добивался, в чем корень. А в городе поговорили неделю, другую об обозе, да и забыли.
Обоз пробился в Охотск до оттепели, когда тундра начала оживать. Иван Ларионович принялся за снаряжение кораблей за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске был еще новый, а сейчас – там прожжен, здесь порван, смолой измазан. А все оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан так оттого, что, когда смолили суда, он от кораблей не отходил ни на шаг.
Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной – сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика – жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, – думал, – сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
– Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
– Да нечего уж, – ответствовал Иван Ларионович степенно, – мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
– А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. – И застыл. Ждал, что скажет купец.
– Да что ж не радеть-то, – ответил на то Голиков, – земли-то державные. Вон Григорий Иванович, – взял со стола бумагу, – пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
– Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
– Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, – подумал, – в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
– Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. – Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
– Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… – Затоптался на гальке. – Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… – В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспоминаю. – Протянул трубочку Шелихову.
– Не надо, – отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: – Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? – Повернулся вновь к морю: – Красно-то как! А?
– Да что уж там красота, – прокуренным горлом засипел солдат, – нам-то что до нее. Сырость одна, и все…
– Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять увидел море. Даже и не верилось, что вновь стоит на берегу и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, драгоценному хрусталю подобная.
– Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!
Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморенные дорогой, захлестанные грязью, а понесли все же лихо.
Спустя малое время сидел Григорий Иванович за столом, уставленным яствами, и счастливая хозяйка не спускала с него глаз. Лицо ее говорило: Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу дождалась тебя! Тут же, с краю, горбился Иван Ларионович. Мял ладонью поскучневшее лицо. Глаза прятал под надвинутыми бровями.
На столе лежали шпаги с золочеными эфесами, дарованные царицей, медали на андреевских лентах. Шелихов уже рассказал про свое петербургское житье. Выложил все как было и к чему пришло. Иван Ларионович пощупал пальцами муаровую ленту царской медали и сказал хмуро:
– Да… Не очень-то пожаловала нас матушка. Не очень. – Честолюбив был до крайности, и обида его ела. – Да… да… – тянул раздумчиво.
Невесел был. Соображал что-то. А что? И Шелихов понял, что пришла минута важная для их дела. Отвалится сейчас Иван Ларионович в сторону, и трудно придется с земляками-то новыми, а то и вовсе конец всему. И почувствовал, словно сворачивается у него в груди тугая пружина, сжимается, скручивается.
Наталья Алексеевна, хлопотавшая по хозяйству, сунула в дверь голову и сказала:
– Готлиб Иванович пожаловал.
Дверь распахнулась, и в комнату вкатился на быстрых ногах Готлиб Иванович.
– Ах, Григорий Иванович, – воскликнул громко, – наконец-то приехали… А мы уж заждались…
Юркими глазами обежал комнату и, задержавшись взглядом на скучном лице Ивана Ларионовича, оборотился к Шелихову:
– Ну же, обниму героя!
Обхватил широкие плечи Григория Ивановича хиленькими ручонками, ткнулся холодными губами в шею. А сам все шарил, шарил глазами и разглядел-таки шпаги с золочеными эфесами и царские медали на столе. Вмиг сообразил: «Невелика награда». Знал, какие и за что даются награды матушкой царицей. И цену разумел шпагам и медалям. Так-то награждают, понимал, дабы малым отделаться.
Вошла Наталья Алексеевна и пригласила за стол Готлиба Ивановича. Поднесла водочки, закуску положила на тарелочку.
– Порадуйтесь, Готлиб Иванович, приезду нашего хозяина.
– Да, да, – кивал Готлиб Иванович, а мысли в голове шустрили о своем. «Так, так, – думал, – значит, у Гришки-то не очень получилось… И здесь, не стесняясь, прижать его можно. А то разгулялись купцы. Рукой не достанешь… Непременно прижать надо и свое взять».
Повнимательнее пригляделся к Ивану Ларионовичу, киснувшему у края стола. «И этот, видишь, скуксился, а то все петухом летал… Что ломиться-то в стену? Ну, взяли свое и отошли в сторону. Земли, земли новые! А видишь, они-то не очень Петербургу нужны. Нет, прижать надо».
Выпил водку, глазки по-птичьи прищурив, и поднялся из-за стола.
– Не буду мешать встрече, дорогой, – сказал, – я на минутку только забежал почтение засвидетельствовать.
Шустренько выбежал из комнаты. А в голове все то же вертелось: «Хе, хе… Герои… И что лезть-то на стену? Свое знай: в карман положил рублик – вот оно и здорово. А то замахнулись – державы границы раздвинуть… Блажные или вовсе дураки».
Иван Ларионович еще больше заскучал после визита Коха. Ладонь положил на глаза и вроде бы отгородился от Шелихова. Понял, о чем думал бойкий Готлиб Иванович. Матерый был купчина и сквозь землю видел. Шелихов качнулся с лавки к Голикову, крепко взял его за локоть, подтащил к окну.
– Ты что, – сказал, – на этого сморчка смотришь. Да ему и ясный день – темная ночь. Нам ли его головой жить, думками его печалиться? Вот куда гляди, – распахнул окно, – вот на чем глаз востри… – Во всю ширь за окном сверкало море, играло, искрилось, вольно над волнами гулял ветер, завивая белые барашки. – Вот наше поле, – сказал Шелихов набравшим силу голосом, – и нам на нем пахать…
Схватив шпагу со стола, Шелихов вновь повернулся к Ивану Ларионовичу:
– Так неужто тебя вот эта игрушка, – он потряс шпагой, – в смущение привела? – Швырнул шпагу на стол. – Ну, ну же, Иван Ларионович, – наклонился Шелихов, жадно вглядываясь в глаза Голикова.
– Да что уж, – забормотал Голиков, – конечно, что там…
– Вот так-то, – облегченно вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой. – Мы свое сработаем.
5
А между тем на новых землях случилось страшное.
С некоторых пор ватажники стали замечать в заливе Льтуа и в Кенайском заливе чужие корабли. Выйдут из тумана, пройдут вдоль берегов и растают в морской дали. По флагу вроде бы испанские.
Евстрат Иванович качал головой: мало ли какие корабли ходят по морю. Смущало другое – испанцы, приходя в русские владения, на Кадьяк не пожаловали и ни единым словом не обмолвились с русскими. Отчего бы это? Евстрат Иванович морщил лоб, силясь уразуметь, что стоит за этим, и, решив – не к добру такое, – задумал в Кенаи направить десяток мужиков.
Крепостица в Кенаях стояла еще поднятая Григорием Ивановичем, ватажка там была небольшая. Но с кенайцами мир был полный, боязни никакой не ощущалось. И все-таки Евстрат Иванович встревожился. Сколотив новую ватажку, он во главе ее поставил Устина. Жаль было Устина отправлять, нужен он был на Кадьяке, но другого для такого дела Деларов не нашел.
– Что уж, – сказал, – не хватать тебя здесь будет, но дело, брат, такое…
Устин сам выбрал мужиков. Взял устюжан – трех добрых парней – Кильсея, что полюбился ему знанием тайги да и местного промысла, и других мужиков выбрал не хуже. Сборы были короткими. Едва начиналась весенняя путина, байдары подняли паруса.
Делами в Кенаях заправлял Тимофей, голиковский приказчик из Охотска, мужик с бойкими глазами и языком как мельничье крыло на ветру. Но хотя много говорил Тимофей, а дело в крепостице вел как должно. Ватажники зверя промышляли, мехов запасли много, и путину весеннюю провели как следует, целый лабаз бочек накатали. Одно плохо: забыл Тимофей о самой крепостице. Устин хмурил брови. Стены завалились, избы осели, ров вокруг обрушился, вода из него ушла. За такой стеной в случае опасном долго не продержишься. И службу караульную несли спустя рукава. Устин сам видел – сидит ватажник на сторожевой вышке и лапти чинит. А ружье оставил дома, забыл взять с собой. И другое не понравилось. Устину: мужики в Кенаях скучные были какие-то. А от мужика, ежели у него глаз погас, дела не жди. Мужик веселый горы свернет, а так, с головой-то опущенной, на что он гож? Поглядел, поглядел Устин на мужиков и решил: надо бы их порадовать чем-то. Приметил, избы хоть и покосившиеся, ничего еще были в крепостице, крепкие, но вот ни в одной избе – доброй печи. Так, очажки сложены, огонь, конечно, в них теплится, но радости от него нет. А давно сказано: добрая-то речь, коли в избе есть печь. И Устин решил: «Печи надо сложить, и мужики повеселеют». А решив так, глину отыскал, велел навозить ее побольше в крепостицу и, недолго думая, портки закатал повыше, сам в яму залез глину месить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15