Теодор Хаферкамп выписал чек на сто тысяч марок и придвинул его через мраморный стол в библиотеке Марион. Доктор Дорлах присутствовал как свидетель этой сделки.
Марион Цимбал, вновь испеченная Баррайс, отрицательно покачала головой.
– Я не хочу денег, – твердо сказала она. – Ваших денег, этих денег, а уж тем более денег за то, что произошло! Я не проститутка.
– Этого никто и не утверждает. – Хаферкамп закурил сигарету. Он не понимал, как можно не взять сто тысяч марок. – Я обещал вам эту сумму, если после процесса вы расстанетесь с Бобом и подадите на развод. Вы сделали и то и другое спонтанно, сразу после процесса… А теперь вы сбиваете меня с толку, не выполняя условия нашей деловой договоренности. Как я должен это понимать?
– Вы не смогли купить меня – вот что это значит. – Марион опустила голову. Все было так ужасно, но тем не менее верно: спонтанное решение в коридоре, поездка во Вреденхаузен на машине Хаферкампа (она чувствовала себя саботажницей, выполнившей свое дело), ужин в этих роскошных хоромах, чек на сто тысяч марок и вопрос, что сейчас делал Боб, оставленный один на один с загадками, которые ему одному не под силу решить. Все это было страшно, но вместе с тем неизбежно. – Я решилась на это добровольно.
– Эффект тот же самый. Рассматривайте чек как старт в новую жизнь.
– У меня есть моя профессия.
– Даже если вы всего несколько недель носили фамилию Баррайс, для меня невыносимо знать, что вы барменша. Откройте салон «бутик», это сейчас, пожалуй, самое популярное у молодых предпринимательниц. Доктор Дорлах проконсультирует вас, я подарю вам стартовый капитал.
– Они навсегда останутся тридцатью сребрениками Иуды. Нет! – Марион неожиданно вскочила, да так резко, что Хаферкамп вздрогнул. – Я могу сейчас уйти?
– Куда же? В такое время?
– Во Вреденхаузене наверняка есть отель.
– Это невозможно! В городе вас знают как жену Боба. И вдруг в отеле? Вы хотите спровоцировать новый скандал? Вы моя гостья, само собой разумеется.
– Я не хотела бы спать в этом доме, – твердо произнесла Марион. – Прикажите меня отвезти. Хотя бы в Дюссельдорф. Там меня никто не знает.
Хаферкамп повернулся к доктору Дорлаху:
– Сто тысяч марок она вышвыривает на помойку, не желает здесь спать… Вы это понимаете, доктор?
– Да, – коротко ответил Дорлах.
– Разумеется, вы это понимаете! Стереотипы человеческого поведения, граничащие с аномалиями, – ваш конек. Иначе разве вы так долго выдержали бы общение с Бобом? Марион, – Хаферкамп снова повернулся к ней, – почему вы по собственной воле ушли от Боба? Если уж вы презираете деньги, так будьте настолько честны, чтобы сказать мне правду. Неведение мучит меня. Почему?
– Я люблю Боба…
– И это в наше время причина, чтобы сокрушить своего супруга?! Мир становится все сложнее. Раньше любовь служила гарантией долгого, счастливого брака.
– Я люблю Боба… – повторила Марион. Потом голос ее стал глуше и завибрировал: – Но у меня больше нет ни сил, ни нервов изображать мертвую или ребенка…
Хаферкамп уставился на Марион так, будто у нее вдруг мясо начало отставать от костей. Он не понял ни слова.
– Вы что-нибудь понимаете, доктор? – снова спросил он. И вновь Дорлах ответил:
– Да.
– Да! Да! Да! Я что же, полный идиот? – Хаферкамп ударил кулаком по мраморному столу. – Что это значит – мертвую или ребенка?
– Я вам позже объясню, господин Хаферкамп.
– Позже! Я же не младенец, которому обещают смазанную медом пустышку! Что натворил Боб в своем браке? Выкладывайте!
– Я больше не могу! – тихо проговорила Марион. Она закрыла лицо руками и выбежала из комнаты. Хаферкамп вскочил и хотел догнать ее, но доктор Дорлах удержал его за рукав.
– Вы с ума сошли? – рявкнул тот. – Здесь все, что ли, помешались? Куда это она?
– Всего лишь в соседнюю комнату. – Доктор Дорлах отпустил Хаферкампа. – Я отвезу ее в Дюссельдорф. В «Парк-отеле» для меня всегда зарезервирован номер, там она сможет выспаться. – Он посмотрел на свои часы: – Я предполагаю, что скоро позвонит Боб. Мы в Дуйсбурге, господин Хаферкамп. Деловые переговоры.
– Дорлаховский план сражения! Обеспечивает мне два сильных фланга… даже эффективнее, чем Шлифен, тому был нужен только сильный правый фланг. То есть все было заранее предопределено?
– Нет. Случай создал новые позиции. Нервный срыв госпожи Баррайс сыграл нам на руку.
– Не произносите имени Баррайс в связи с Марион Цимбал!
– Она носит его в соответствии с законом.
– Доктор, слово «закон» в ваших устах становится зловонным налетом на языке! Вы толкуете о законности?
– Да. Вся наша жизнь регулируется правовыми вопросами – все зависит лишь от того, как отвечать на эти вопросы.
– Афоризм Дорлаха! – Хаферкамп засмеялся почти миролюбиво, но потом вновь посерьезнел. – Почему у Марион был нервный срыв?
– Боб – отъявленный садист.
– Еще и это! Но она любит его.
– Она любит другого Боба Баррайса, того, который лишь изредка выходит на поверхность, почти не знакомый ему самому: одинокий, испорченный воспитанием, обманутый в детстве, изнеженный, растерянный, ищущий, вечно блуждающий, набитый комплексами, супербогатый нищий…
– Прекратите, доктор, а то я захлебнусь в слезах! – Хаферкамп злобно посмотрел на своего адвоката: – Все это ведь чушь – то, что вы там декламируете! Боб – подонок, и тут уж ничего не поделаешь!
– Ни один человек не рождается подонком.
– Но это было заложено в нем! – заорал Хаферкамп. – Теперь меня хотят сделать ответственным за это чудовище? – Он тяжело подошел к высоким застекленным дверям и устремил взгляд в парк. Наземные прожекторы освещали группы деревьев и кусты, выхватывая их из ночи, как сказочные существа во владениях Оберона, царя эльфов. – Отвезите жену Боба в Дюссельдорф, – сказал он мрачно. – Что произойдет потом?
– Завтра же подадим иск о разводе. Я говорил с директором Земельного суда Эмменбергом. Нам назначат ближайший срок.
– А если Боб не захочет? Наверняка он не захочет – хотя бы чтоб позлить нас.
– Ему придется! Мимо этого искового заявления не пройдет ни один суд, и кроме того, заседание будет при закрытых дверях.
Хаферкамп медленно обернулся.
– Браво, доктор, – сдавленно произнес он. Глаза его сверкнули за очками. – Вы, право, внушаете страх! Когда вы намерены объявить недееспособным меня?
– Если понадобится, господин Хаферкамп… – доктор Дорлах улыбнулся во весь рот.
Хаферкамп покачал головой:
– Надо бы вас действительно убить и закопать. Ладно, поезжайте в Дюссельдорф! Прихватите с собой чек. Быть может, цифра сто тысяч все же загипнотизирует маленькую девочку, когда немного уляжется ее душевное смятение. Чек – лучшее лекарство, это единственная непреложная истина, которую я вынес из жизни. Все остальное зыбко. Отправляйтесь, доктор…
Спустя четверть часа БМВ Дорлаха выехал из ворот баррайсовской виллы. Хаферкамп провожал его взглядом и глубоко, с облегчением вздохнул, когда габаритные огни исчезли в темноте.
Все-таки он гордился собой. Всегда поднимается настроение, если чувствуешь себя победителем. Пусть даже скверным победителем…
Этой ночью во мраке вреденхаузенских лесов ехала еще одна машина. Правда, не в Дюссельдорф, а в глубь леса, по узким проселочным дорогам и просекам.
Гельмут Хансен подыскивал уединенное место. На заднем сиденье лежал, подпрыгивая на ухабах, мертвый Эрнст Адамс, на шее которого все еще были завязаны подтяжки. Хансен только отцепил его от окна, положил на кровать и дождался полной темноты.
Это были странные два часа. Каждый человек испытывает в обществе покойника необъяснимую трепетную робость и глубокий страх. Не перед безжизненным телом, самым безобидным на земле, а страх перед собственной смертью, в лицо которой ты заглянул и которую можешь примерить к себе. У Гельмута Хансена были иные мысли. Он ощущал отнюдь не холодную близость неотвратимого, к которому мы приближаемся с каждым часом нашей жизни, а лишь слепую ярость перед той логичностью, с которой умер старый Адамс.
Нет справедливости на этой земле, не стоит и жить на ней. Похоже, это была последняя мысль старика, когда он услышал по радио оглашение приговора. Им овладела полная безнадежность: не пробиться ему через эти колючие заросли лжи и продажности, чтобы отомстить за своего бедного сгоревшего сына. Он капитулировал перед Баррайсами. Для них это было привычным делом, а для старого Адамса означало собственный смертный приговор. Слабый должен уйти. В природе все точно так же: птенец, выпавший из гнезда, погибает.
Поэтому гордый старик решил уйти из жизни.
Это вызвало у Хансена ярость и самые фантастические планы мести. Хотя Теодор Хаферкамп и назначил его своим преемником, он не был лакеем Баррайсов. В нем было здоровое начало, он вышел из народа, столетиями привыкшего гнуть спину перед капиталом и ничего так не желавшего, как прихода мессии, защитника их прав. Вреденхаузен был образчиком такой жизни: благосостояние для всех, работа для всех, довольство каждого и уверенность в будущем, но все это ценой преданного собачьего взгляда вверх, потери дара речи, когда нужно говорить правду, слепоты, когда тебя используют в своих целях. Все, что творил во Вреденхаузене Хаферкамп, шло как бы от Бога. Кто верил в это, жил в ладу с собой и окружающим миром. Он продавал свои мозги, как проститутка, и, как сутенер, брал деньги, разрешая насиловать свою гордость.
В эту ночь Гельмут Хансен хотел быть не мессией, а всего лишь простым, заурядным мстителем. Он сидел возле мертвого Адамса, время от времени поглядывая на него и поддерживая свою ярость, наконец дождался, когда темнота ночи стала настолько непроницаемой, что можно было безопасно выехать в лес. Тогда он перекинул покойника через плечо, тот, высушенный горем, был не тяжелее ребенка, и отнес его в машину. Потом погасил везде свет, предварительно уничтожив все следы человеческого жилья в подвале, сел за руль и еще раз оглянулся. Бледное, заострившееся лицо старика слабо мерцало, как будто светилось изнутри.
– Мы сделаем иначе, – сказал вслух Гельмут Хансен, обращаясь к Адамсу. – Подожди еще пару минут.
Он снова вышел, спустился в подвал и по внутренней лестнице поднялся в дом Тео Хаферкампа. Он здесь хорошо ориентировался, из передней прошел налево, в кабинет, и снял чехол с пишущей машинки. Потом включил маленькую настольную лампу, не потрудившись даже задвинуть шторы. Дворецкий Джеймс нес сейчас службу на вилле Баррайсов – там покупали Марион Цимбал. Дядя Тео сказал Хансену накануне заседания суда в Эссене: «Купить барменшу за сто тысяч марок – не проблема. Даже если она поломается, они ведь привыкли, что им в декольте засовывают купюры. Бог ты мой, а тут сразу сто тысяч марок! Чего ей еще надо?! Строго говоря, Роберт этого вовсе не стоит». И это была единственная фраза, под которой Хансен мог бы подписаться. Он вставил лист бумаги и начал печатать.
«Моя смерть.
Кто бы вы ни были, вы вынули это письмо из кармана моей куртки, а я висел на дереве – не слишком красивое, но необходимое зрелище.
Необходимое потому, что я вишу на этом дереве ради правды. Я не могу жить в таком лживом и продажном мире, как наш. Там, где правосудие сначала фильтруется через денежное сито, а люди лижут ту задницу, которая их обделывает. Я, Эрнст Адамс, пытался поднять свой голос – он был задавлен, меня преследовали и хотели поймать купленные ищейки. Теперь говорит моя смерть, и это ее хорошая сторона: на смерть нельзя влиять, ее нельзя купить, преследовать, запретить, объявить недееспособной, запереть, объявить сумасшедшей, выставить на посмешище… Смерть сильнее! Это единственное, чему вынужден покориться даже Баррайс, поэтому хорошо, что я вешаюсь. Мое оружие – моя смерть!
Роберт Баррайс бросил гореть в машине моего единственного сына Лутца. Это он вел машину, сумел выскочить из нее и пожертвовал моим Лутцем, поскольку тот знал правду: обман на ралли, сокращение гоночной дистанции.
Роберт Баррайс убил также свою няню Ренату Петерс. Он гнал ее на смерть, как в Чикаго гонят скот на бойню. В страхе перед ним, после истязаний, она повисла на эстакаде над автобаном, пока он не наступил ей на пальцы и не столкнул ее. Это знают Теодор Хаферкамп, доктор Дорлах, Гельмут Хансен, прежде всего сам Роберт… и я! А теперь знаете и вы, нашедший мое письмо. Позаботьтесь о том, чтобы все узнали правду. Смерть, которой вы сейчас смотрите в лицо, просит вас об этом. Помните, она придет и к вам…
Ваш Эрнст Адамс».
Хансен сложил письмо и надел чехол на машинку. Он был доволен. То, что он включил свое имя в список посвященных, было естественно. Это был акт его честности, чего бы это ни стоило. Этим он платил по счету – за свою вину быть частью этой клики и всю жизнь работать на нее.
Сунув письмо в нагрудный карман старого Адамса, Хансен понял, что покойник написал бы точно так же, если бы у него нашлись еще сила и вера в людей. И того и другого ему не хватило – силы достало лишь, чтобы набросить подтяжки на шею и решетку окна.
В пустынном месте, но все же достаточно близко от лесничьей тропы, чтобы тело Адамса быстро обнаружили, Хансен остановился, поднес старика к стройному буку и привязал свободный конец подтяжек к крепкой ветке. Потом он отпустил Адамса… труп повернулся несколько раз вокруг оси, остановился и принялся разматывать закрученные подтяжки в противоположную сторону. Бесшумная карусель на ветру вечности…
Хансен удержал тело, пока оно не повисло спокойно, как подобает мертвому. Потом он бросил долгий взгляд на Эрнста Адамса, чтобы запечатлеть его образ в своей душе, сохранить его как обязательство начать жить по другим законам. Уходя, он понял, что в качестве нового наследника баррайсовских предприятий после смерти Хаферкампа никогда не сможет осуществлять власть капитала.
Гельмут Хансен вернулся в замок Баррайсов как раз после отъезда доктора Дорлаха. Хаферкамп сидел в библиотеке, попивал свой «Лафит Ротшильд» – для него был тихий маленький праздник – и был в прекрасном настроении.
– Мне недоставало тебя, мой мальчик, – воскликнул он, когда вошел Хансен. – Где тебя носило? Большие события произошли за это время.
«Возможно, – подумал Хансен и опустился напротив Хаферкампа в глубокое английское кожаное кресло. – Но последствия скажутся лишь завтра».
– Я как раз из Эссена, – сказал он. – Боб исчез.
Он сказал это наугад. Зная характер Боба, он понимал, что, брошенный Марион, тот проведет ночь где-нибудь в баре или борделе. Утром, если он появится во Вреденхаузене, он будет, как всегда, ослепительно красив, однако внутренне растоптан, искалечен, хотя и не почувствует еще этого полностью. А что будет, когда найдут письмо в кармане Адамса и передадут в полицию?
Охота на Боба Баррайса началась. Со всех сторон приближались охотники и ждали выстрела. Загонщики и гончие собаки кричали и выли. Как долго выдержит это Боб?
Хансен отогнал слабое сочувствие. «Он этого не заслуживает. Но разве все мы не несем вины? Мы все смотрели, как он морально разлагался, и никто не пришел ему на помощь, мы всего лишь прикрывали цветами выступавшую на поверхность гниль. Вместо того чтобы вырезать раковую опухоль, мы ее затушевывали. Мы предоставили больного своей болезни. Одно было важно – проклятая гордая фраза: Баррайс так не поступает!»
Он налил себе красного вина и хмуро посмотрел на рубиновую жидкость.
– Завтра он явится и будет вилять хвостом, – с удовлетворением проговорил Хаферкамп. – Он готов, Гельмут. Он заберет деньги и уедет в Канны. Он выберет себе новую машину, самую скоростную, какие существуют на рынке, я оплачу ее. И тогда я вновь уверую в Бога и буду молить его, чтобы Роберт сломал себе шею. Он первый и единственный Баррайс, который может принести пользу только своей смертью.
Хаферкамп не задавал больше вопросов. Гельмут Хансен никогда не лгал ему, только на него одного он мог положиться. Это вселяло спокойствие. Маленькими глотками он пил восхитительное вино, наслаждался ночной тишиной и поэтому подскочил от неожиданности, когда зазвонил телефон. Дворецкий Джеймс, заранее проинструктированный, появился в библиотеке.
Это был звонок Боба, и впервые в его взбудораженном голосе звучала тревога за другого человека.
Доктор Дорлах не позволял себе ни минуты покоя. Для него было личной, уже почти эротической радостью довести до полной гибели разрушение Боба.
Из Дюссельдорфа, где он оставил в «Парк-отеле» Марион, потерявшую самообладание в машине и душераздирающе зарыдавшую, он сразу поехал в Эссен. Чек на сто тысяч марок он положил на ночной столик. Ему было ясно, что она разорвет его, и перед уходом он опять попытался внушить ей, какое благословенное дело – деньги.
– Баррайсы не заметят утраты этих ста тысяч, – сказал он, когда Марион, не обращая внимания на чек, продолжала сидеть на краю постели, выпотрошенная, с потухшим взглядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41