Боб выкупил ее со службы, что стоило ему двести марок, третьей части «подъемных», которые дал ему с собой дядя Теодор. Все чековые книжки были изъяты, выплаты по собственным счетам прекращены. Боб Баррайс стал нищим.
– Боишься? – спросил Боб и прижал к себе Марион. Она кивнула и обняла его за шею.
– Это впервые, Боб, – прошептала она. – Раньше я всегда только наблюдала. Как… как это будет?
– Этого никогда не знаешь заранее. Но мы попадем в волшебный сад…
– Сегодня мы будем счастливы, друзья, – громко сказал Чокки. – ЛСД в сочетании с сахаром порождает прекрасные сновидения. В отличие от тех вылазок, которые можно проделать с помощью полосок промокательной бумаги, пропитанной ЛСД. Почему так, я не знаю. Очевидно, в сочетании с сахаром происходит химическая реакция.
– Заткни пасть, Чокк! – крикнул Фордемберг из своего угла. – Молчи, черт возьми. Я… я… – Он начал судорожно дергаться, закрыл глаза и тоненько хрюкнул, как поросенок.
– Он витает… – Чокки посмотрел на Боба. – Ты никогда не пробовал ЛСД?
– Нет, как-то казалось глупым убегать из мира, который так прекрасен! Зачем? Солнце на Ривьере не заменит никакое путешествие с ЛСД.
– Но это всегда одно и то же солнце. Тот же самый мир. Скучный до рвоты. А с ЛСД ты завоевываешь небо.
– Будем ждать сюрпризов.
Боб Баррайс почувствовал, как его тело постепенно стало невесомым, как потеряла тяжесть голова Марион на его груди, как светильник с окрашенной лампочкой становился все больше и больше, вырос до грандиозных размеров и превратился в светящийся апельсин, из которого, как густой сладкий сок, капал свет.
«Проклятье, – подумал он. – Так вот как оно выглядит. Ты паришь… предметы разрастаются до гигантских размеров…» Рядом с собой он услышал тонкий голосок Марион. Что она кричала, он уже не понимал. Он лишь чувствовал, как она вытирала ему рот платком, пахнувшим сиренью. Потом его кто-то тряс и что-то кричал ему в уши. Он улыбался и делал руками размахивающие движения. «Я птица. Птица». О, это небо из фиолетового хрусталя, отшлифованные облака, беспредельность, наполненная пением, которое ниспадает на тебя, как золотой дождь.
Боб Баррайс лежал на мягкой скамье и содрогался в конвульсиях. Изо рта текла слюна, глаза таращились в потолок, лицо застыло в экстазе. Марион Цимбал лежала на нем, вытирала ему рот, звала его громко по имени и трясла.
– Он умирает! – кричала она. – Он умирает! На помощь! Помогите же мне! Помогите!
Она хотела вскочить, но ноги ее словно были свиты из мокрых полотенец. Они рассыпались и упорхнули от нее. В ужасе наблюдала она, как в середине комнаты они вновь сложились и самостоятельно, отдельно от ее тела, выполняли изящные танцевальные па.
– На помощь! – закричала она снова. – О мама, мама, помоги мне!
Потом бредовые грезы унесли ее далеко прочь, растворили ее сознание, преобразили весь мир.
Боб Баррайс продолжал вздрагивать, как будто через него пропускали заряды электрического тока. На его блаженном лице отражались все переживания, перед ним открылся рай…
Страна сверкающих кристаллов… Деревья из стекла, вместо травы – качающиеся орхидеи… А сам он был волком… волком размером с теленка… великолепным золоченым волком, в котором бушевала исполинская мощь природы. Он охотился за зайцами. Зайцы состояли сплошь из розовых бутонов и были с девичьими головами и грудями. Они бросались от него врассыпную по хрустальной земле, солнце просвечивало их, и он видел их пульсирующие сердца – громадные рубины… Он мчался за ними, испуская крики вожделения, жадности, радости… Он кидался на них со страстными воплями, но, стоило ему схватить их, зайцы с девичьими головами и грудями таяли и от них оставались лишь лужицы воды… И повсюду были лужи воды, благоухающие розами… Он барахтался в этой влаге, катался по этой слякоти растворившихся девушек-зайцев… и вдруг начал сморщиваться, становился все меньше и меньше, и волк был уже размером со шмеля, жалкий до омерзения… Он греб руками в этих лужах и глотал воду, отдающую мочой… О, это небо и свет, капающий по капле, как мед… Этот хрустальный мир с прозрачными горами… Но вот появляется птица, гигантская птица, закрывающая солнце своими крыльями из черных цветов, которые скрипят при полете, как раздираемая на части автомобильная сталь. Птица бросается сверху на волка, который теперь не больше шмеля, а у птицы лицо… красное лицо… Это Гельмут… Гельмут Хансен… птица Хансен…
Боб Баррайс свалился со скамьи и с криками катался по ковру. Он стучал руками и ногами, задел Марион Цимбал, которая, застыв, как каменная, лежала на полу. Он перекатился через нее и крепко вцепился в нее. Лицо его стало каким-то бесформенным, временами галлюцинации и бредовые иллюзии взрывали его.
Птица рванулась на маленького шмеля-волка, гигантский клюв раскрылся, но волк защищался… он повернулся на спину и выстрелил в птицу струей мочи. Тогда птица Хансен исчезла, рассыпалась, как деревянная птица на празднике стрелков, и пролилась с неба фиолетовыми каплями, испарившись на хрустальной земле… Неожиданно волк снова обрел человеческий облик и стал Бобом Баррайсом, красивым, как никогда, обнаженным богом с мускулами из драгоценных камней… Он шел по лесу из качающихся, волнующихся, танцующих девичьих ног, а мох, по которому он ступал, был женским лоном с пушистой золотой травой, дышавшей летним зноем… Неописуемое ощущение счастья разрывало ему грудь… Он вынул свое сердце, сжал его, и кровь закапала на мшистое лоно…
Окаменевшая Марион Цимбал с едва прощупываемым пульсом неподвижно лежала на полу – обвеваемая ураганными ветрами статуя. Лишь рот ее вздрагивал от немых криков, а в широко раскрытых глазах застыло неизъяснимое удивление.
Дерево со стеклянными плодами, оранжевое, как закат солнца… и стеклянные люди, внутри которых видно, как течет кровь и работают органы, подобно машинам на фабрике, эти люди собирают стеклянные фрукты и поглощают их… Месиво течет по пищеводу… в желудок, прорывает стенку желудка, попадает в таз, затем в трубы матки… и вот месиво превращается в ребенка… растет, растет… дети с огромными головами, люди-головастики… На лугу из золотых листьев они рожают детей, которые, едва коснувшись земли, вновь превращаются в деревья с оранжевыми стволами и стеклянными плодами, потом приходят новые стеклянные люди и поедают их, а месиво продвигается по пищеводу в желудок, а оттуда… Круговорот, круговорот… Марион Цимбал, никем не обнаруженный, упавший с дерева плод, катится по лугу из листьев, фиолетовый ветер вздымает ее ввысь, она парит в воздухе и становится звездой, тихо и недосягаемо висящей над стеклянными людьми. Она ловит солнечные лучи и превращает их в цветы, которые со звезды проливаются дождем на землю…
Чокки и Боб Баррайс первыми очнулись спустя несколько часов от дурмана ЛСД. Снаружи уже занималось утро, первые трамваи грохотали по городу. Дурнота подступала к горлу, привкус какого-то меха во рту заставлял высовывать язык. Они посмотрели друг на друга и, шатаясь, пошли к столу, на котором стояло несколько бутылок.
– Виски? – спросил Чокки.
– Все равно. Лишь бы промочить горло…
Выпив прямо из бутылки, они сели около Фордемберга, еще не вернувшегося из своего путешествия. Он наделал в штаны и издавал чудовищную вонь. Рядом с ним на корточках сидел Вендебург и бился в убийственном ритме головой об обивку скамьи. Должно быть, он это делал уже не один час: лоб его сильно распух.
– Что ты делаешь в Эссене? – спросил Чокки и прислонился к стене. Боб Баррайс пытался ответить, но лишь с четвертой попытки услышал собственный голос.
– Меня сослали. Я должен работать.
– И ты это так просто проглотил?
– Э, нет. Я только подыскиваю подходящую бомбу.
– Нет денег?
– Шестьсот сорок пять марок в месяц, в Банкирском доме Кайтель и K°.
– Тьфу, черт! Я одолжу тебе для начала пять тысяч…
– Дядя Теодор ни за что не отдаст их…
– Ты их заработаешь.
– У Кайтеля и K°?
– Жизнь – самая пошлая и отвратительная штука, какую можно только придумать! – Чокки протянул Бобу бутылку, они снова сделали по паре глотков и почувствовали себя лучше. Мир прояснялся, но становилось грустно. После царства сияющих красок, из которого они вернулись, действительность была омерзительно однотонна. – Бабы, машины, вечеринки, отели, друзья, пьянки – всегда те же самые, только «путешествие» и вносит разнообразие. А когда возвращаешься… Ты же видишь, Боб, одно дерьмо. Весь мир – большая куча дерьма! Надо что-то предпринять… что-нибудь сногсшибательное, совсем новое, чтобы взорвать эту скуку, этот затхлый мир… Да, именно так. Открывать неведомое в этом мире, неведомое, от которого у граждан от ужаса волосы дыбом встанут… Нужно что-нибудь придумать, Боб! Или мы должны умереть от этой монотонности?
– Хочешь взорвать здание бундестага в Бонне? – Боб Баррайс налил немного виски на ладонь и протер себе затылок и лоб. Голова раскалывалась. Рядом зашевелился Халлеман и начал блевать на ковер. Потом он положил туда голову, как на пуховую подушку. – Подсыпать ЛСД в питьевое водоснабжение Эссена? Открыть модный магазин и выставить в витрине вместо манекенов трупы?
Чокки ошарашенно посмотрел на Боба Баррайса и стукнул его в грудь.
– Это идея, – произнес он медленно. – Трупы…
– Ты с ума сошел, Чокки!
– Во всех университетах в анатомичках дефицит трупов. Те немногие, которые хранятся в формалине, уже так искромсаны, что не годятся для занятий. Ученые пытаются спастись пластиковыми моделями. Каждая анатомичка будет скакать от радости, если ей предложить свежий труп! Здесь кроется возможность сделать что-то грандиозное! На благо науки.
Боб Баррайс уставился на Чокки. Странное ощущение тепла, которое он всегда чувствовал при виде смерти, подступило к нему и сейчас при мысли, подброшенной ему, как мячик, Чокки.
– Торговля трупами, – тихо сказал Боб Баррайс. – Вот оно… мы организуем торговлю трупами. Мы будем первыми, кто начнет продавать трупы, как рыбу или цветную капусту…
Через занавешенные окна пробивалось утро. Чокки и Боб Баррайс молча пожали друг другу руки. Фирма «Анатомическое торговое общество» была основана.
4
Следующую неделю вокруг Боба Баррайса было затишье. Сумасшедшая вечеринка с ЛСД оставила у Боба неприятный привкус тухловатой стоячей воды во рту. Он вспоминал о ней не как о чем-то прекрасном, желанном, райском, а тем более божественном, а как об абсурде. После нее он опять погрузился в банковском подвале в акты, продолжал разбирать старые письма и кромсать их в машине. Его начальство, банкиры Кайтель и Клотц, даже нанесли ему однажды визит, передали привет от дяди Теодора и оповестили его, что с первого числа следующего месяца он будет переведен наверх, на свет божий, и будет работать в главной регистратуре, за кассовым залом.
Боб вежливо поблагодарил, передал в свою очередь привет дяде Тео и опять принялся за измельчение старых писем и актов, проспектов и прочей печатной продукции. Бар «Салон Педро» он избегал, но Марион Цимбал трижды за неделю заходила за ним в банк.
Они отправлялись гулять, взявшись под ручку, останавливались у витрин, как молодая пара, мечтающая о будущем.
О том вечере они не вспоминали, будто его и не было. Лишь один раз, через четыре дня, Марион сказала:
– Я люблю тебя, Боб.
– Это громкое слово, Марион.
– Но это правда.
– А что такое правда? – Боб Баррайс положил Марион руку на плечо. Они сидели в городском парке, было очень холодно, слова белыми облачками отлетали от них и, казалось, превращались в похрустывающие кристаллы. – Вся наша жизнь – обман! Все ложь! Когда священник благословляет честную бедность, а потом собирает деньги для церкви, владеющей миллиардами, когда политики выступают с предвыборными речами, подруги восторгаются платьями друг друга, дочери разыгрывают перед отцами нецелованных девственниц, когда возлагают венки, к памятникам и государственные деятели жмут друг другу руки, когда читаешь газету или торговый бюллетень, прогноз погоды или гороскоп, когда человек только открывает рот и издает звук… все это что угодно, только не правда…
– Но я люблю тебя… и это не ложь.
– А можем ли мы вообще любить, Марион? – Боб поднял меховой воротник своего толстого пальто. Потом он засунул поглубже руки в карманы. – Подумай хорошенько, прежде чем ответить: что такое любовь?
– Я это знаю, Боб.
– Никто этого не знает.
– Любовь – это не просто жить вместе, спать вместе, любовь – это когда готов разорваться на части… Я могла бы умереть за тебя, Боб.
– Ерунда.
– Нет ничего, что в человеческих силах и чего бы я не сделала для тебя. – Марион положила свою голову ему на плечо. Ее дыхание тонкой пеленой затуманило его глаза. От нее исходила такая нежность, которую не мог не почувствовать даже Боб Баррайс и которая сразу смутила его. «Это действительно что-то вроде любви, – подумал он. – Любовь в понимании маленькой девочки, романтической мечтательницы, зайчишки в норке. Надо же, и такие чувства у Марион Цимбал, которая зарабатывает свои деньги за стойкой тем, что дает парням заглядывать в свой вырез и подает не виски, а свои груди. Это абсурд, – пронизала его мысль. – Чертовщина какая-то. Я сижу здесь на жутком морозе в городском парке Эссена на скамейке, мерзну даже в меховом пальто и выслушиваю, что думают воробьиные мозги о любви». Но он не стал разрушать волшебных грез Марион, а слушал молча ее рассказ – о родителях, о детстве, ученичестве в магазине игрушек, где директор пытался ее изнасиловать за стопкой коробок с куклами, что ему все-таки удалось через три года в складском помещении, на упаковке с детскими барабанами.
Это была короткая жизнь, до предела наполненная невзгодами и скотством; дни, недели, годы грязи и мерзости, а посреди этого болота привычной жизни всегда теплился огонек надежды, мечты о чистой жизни, об уголке, куда можно забраться и превратиться в нормального, жизнерадостного человека… чтобы не завидовать чужому счастью через ограду, не вдыхать запах чужого жаркого, не терзаться, глядя на чью-то любовь.
Жизнь без правды продолжалась… романтическая надежда лишь чуть затушевала пятна плесени на душе.
– Пойдем ко мне? – спросила Марион, когда Боб Баррайс промолчал в ответ на ее исповедь.
– Нам абсолютно необходимо согреться… – Он вскочил со скамейки и потащил ее за собой. Увидев ее большие карие глаза, молящие хоть об одном добром словечке – как собака, прижимающая голову к земле после пинка, – он почувствовал неуверенность, поцеловал ее в холодные губы, ища спасение в сарказме. – Получился бы хороший секс-фильм, – сказал он.
– Что?
– Твоя жизнь. Лишение девственности на детских барабанах… такое не приходило в голову даже Колле. Это перещеголяет все Фрейдовы психозы на сексуальной почве.
Она вырвалась от него, отбежала на два шага и втянула голову в меховой воротник.
– Ты не должен так со мной говорить! – Голос ее был резким и изменившимся. – Да, я работаю в кабаке, но я человек, и моя жизнь – чертовски горькая пилюля, это уж я тебе точно скажу. Может быть, это мое несчастье, что я люблю тебя… именно тебя, грандиозного Боба Баррайса, сына миллионера…
– Замолчи. Проклятье, сейчас же закрой рот! – Он Схватил ее, притянул к себе и ладонью закрыл ее губы. Пластырь на его руке царапал ее лицо. Сладковато пахла мазь. – Ты тело, и больше ничего. Понимаешь? Это тебе ясно? Вещь, которую используют, как полотенце, зубную щетку, кусок мыла, унитаз, ботинок. Она нужна для жизни, это предмет первой необходимости. Кто голоден, тот ест, кто испытывает жажду, тот пьет, а кто желает тело, тот засовывает его под себя. А все остальное ля-ля, мораль длинных подштанников с начесом, обгаженных на заднице. Добродетельные рассуждения лицемеров о половом вопросе, когда у самих капает в штаны при виде смазливой бабенки…
Марион Цимбал рывком освободилась от его руки, все еще лежавшей на ее губах.
– Зачем ты так говоришь, Боб? – спросила она. – Ты же не такой. На самом деле ты страшно одинокий и беззащитный…
–. О Господи! – Боб Баррайс хрипло рассмеялся. – Ты уже была любовницей моего друга Гельмута Хансена? Он говорит так же, как ты. Пасторальная брехня. Мораль из капельницы, как мочеиспускание больного простатитом. Пошли… я страшно, смертельно желаю твое тело.
– Я приготовлю тебе чай… но ты до меня не дотронешься!
– Ты этого захочешь! Единственная правда: удовольствие!
Позже он валялся в квартире Марион на кушетке и действительно пил чай. Она сидела напротив в кресле, поджав под себя ноги, и наблюдала, как он пил горячую, обжигающую жидкость. Его красивое лицо с правильными чертами – завистники называли его изнеженным – все еще было разрумянившимся от мороза.
– Я люблю тебя, – сказала она тихо.
– Я знаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
– Боишься? – спросил Боб и прижал к себе Марион. Она кивнула и обняла его за шею.
– Это впервые, Боб, – прошептала она. – Раньше я всегда только наблюдала. Как… как это будет?
– Этого никогда не знаешь заранее. Но мы попадем в волшебный сад…
– Сегодня мы будем счастливы, друзья, – громко сказал Чокки. – ЛСД в сочетании с сахаром порождает прекрасные сновидения. В отличие от тех вылазок, которые можно проделать с помощью полосок промокательной бумаги, пропитанной ЛСД. Почему так, я не знаю. Очевидно, в сочетании с сахаром происходит химическая реакция.
– Заткни пасть, Чокк! – крикнул Фордемберг из своего угла. – Молчи, черт возьми. Я… я… – Он начал судорожно дергаться, закрыл глаза и тоненько хрюкнул, как поросенок.
– Он витает… – Чокки посмотрел на Боба. – Ты никогда не пробовал ЛСД?
– Нет, как-то казалось глупым убегать из мира, который так прекрасен! Зачем? Солнце на Ривьере не заменит никакое путешествие с ЛСД.
– Но это всегда одно и то же солнце. Тот же самый мир. Скучный до рвоты. А с ЛСД ты завоевываешь небо.
– Будем ждать сюрпризов.
Боб Баррайс почувствовал, как его тело постепенно стало невесомым, как потеряла тяжесть голова Марион на его груди, как светильник с окрашенной лампочкой становился все больше и больше, вырос до грандиозных размеров и превратился в светящийся апельсин, из которого, как густой сладкий сок, капал свет.
«Проклятье, – подумал он. – Так вот как оно выглядит. Ты паришь… предметы разрастаются до гигантских размеров…» Рядом с собой он услышал тонкий голосок Марион. Что она кричала, он уже не понимал. Он лишь чувствовал, как она вытирала ему рот платком, пахнувшим сиренью. Потом его кто-то тряс и что-то кричал ему в уши. Он улыбался и делал руками размахивающие движения. «Я птица. Птица». О, это небо из фиолетового хрусталя, отшлифованные облака, беспредельность, наполненная пением, которое ниспадает на тебя, как золотой дождь.
Боб Баррайс лежал на мягкой скамье и содрогался в конвульсиях. Изо рта текла слюна, глаза таращились в потолок, лицо застыло в экстазе. Марион Цимбал лежала на нем, вытирала ему рот, звала его громко по имени и трясла.
– Он умирает! – кричала она. – Он умирает! На помощь! Помогите же мне! Помогите!
Она хотела вскочить, но ноги ее словно были свиты из мокрых полотенец. Они рассыпались и упорхнули от нее. В ужасе наблюдала она, как в середине комнаты они вновь сложились и самостоятельно, отдельно от ее тела, выполняли изящные танцевальные па.
– На помощь! – закричала она снова. – О мама, мама, помоги мне!
Потом бредовые грезы унесли ее далеко прочь, растворили ее сознание, преобразили весь мир.
Боб Баррайс продолжал вздрагивать, как будто через него пропускали заряды электрического тока. На его блаженном лице отражались все переживания, перед ним открылся рай…
Страна сверкающих кристаллов… Деревья из стекла, вместо травы – качающиеся орхидеи… А сам он был волком… волком размером с теленка… великолепным золоченым волком, в котором бушевала исполинская мощь природы. Он охотился за зайцами. Зайцы состояли сплошь из розовых бутонов и были с девичьими головами и грудями. Они бросались от него врассыпную по хрустальной земле, солнце просвечивало их, и он видел их пульсирующие сердца – громадные рубины… Он мчался за ними, испуская крики вожделения, жадности, радости… Он кидался на них со страстными воплями, но, стоило ему схватить их, зайцы с девичьими головами и грудями таяли и от них оставались лишь лужицы воды… И повсюду были лужи воды, благоухающие розами… Он барахтался в этой влаге, катался по этой слякоти растворившихся девушек-зайцев… и вдруг начал сморщиваться, становился все меньше и меньше, и волк был уже размером со шмеля, жалкий до омерзения… Он греб руками в этих лужах и глотал воду, отдающую мочой… О, это небо и свет, капающий по капле, как мед… Этот хрустальный мир с прозрачными горами… Но вот появляется птица, гигантская птица, закрывающая солнце своими крыльями из черных цветов, которые скрипят при полете, как раздираемая на части автомобильная сталь. Птица бросается сверху на волка, который теперь не больше шмеля, а у птицы лицо… красное лицо… Это Гельмут… Гельмут Хансен… птица Хансен…
Боб Баррайс свалился со скамьи и с криками катался по ковру. Он стучал руками и ногами, задел Марион Цимбал, которая, застыв, как каменная, лежала на полу. Он перекатился через нее и крепко вцепился в нее. Лицо его стало каким-то бесформенным, временами галлюцинации и бредовые иллюзии взрывали его.
Птица рванулась на маленького шмеля-волка, гигантский клюв раскрылся, но волк защищался… он повернулся на спину и выстрелил в птицу струей мочи. Тогда птица Хансен исчезла, рассыпалась, как деревянная птица на празднике стрелков, и пролилась с неба фиолетовыми каплями, испарившись на хрустальной земле… Неожиданно волк снова обрел человеческий облик и стал Бобом Баррайсом, красивым, как никогда, обнаженным богом с мускулами из драгоценных камней… Он шел по лесу из качающихся, волнующихся, танцующих девичьих ног, а мох, по которому он ступал, был женским лоном с пушистой золотой травой, дышавшей летним зноем… Неописуемое ощущение счастья разрывало ему грудь… Он вынул свое сердце, сжал его, и кровь закапала на мшистое лоно…
Окаменевшая Марион Цимбал с едва прощупываемым пульсом неподвижно лежала на полу – обвеваемая ураганными ветрами статуя. Лишь рот ее вздрагивал от немых криков, а в широко раскрытых глазах застыло неизъяснимое удивление.
Дерево со стеклянными плодами, оранжевое, как закат солнца… и стеклянные люди, внутри которых видно, как течет кровь и работают органы, подобно машинам на фабрике, эти люди собирают стеклянные фрукты и поглощают их… Месиво течет по пищеводу… в желудок, прорывает стенку желудка, попадает в таз, затем в трубы матки… и вот месиво превращается в ребенка… растет, растет… дети с огромными головами, люди-головастики… На лугу из золотых листьев они рожают детей, которые, едва коснувшись земли, вновь превращаются в деревья с оранжевыми стволами и стеклянными плодами, потом приходят новые стеклянные люди и поедают их, а месиво продвигается по пищеводу в желудок, а оттуда… Круговорот, круговорот… Марион Цимбал, никем не обнаруженный, упавший с дерева плод, катится по лугу из листьев, фиолетовый ветер вздымает ее ввысь, она парит в воздухе и становится звездой, тихо и недосягаемо висящей над стеклянными людьми. Она ловит солнечные лучи и превращает их в цветы, которые со звезды проливаются дождем на землю…
Чокки и Боб Баррайс первыми очнулись спустя несколько часов от дурмана ЛСД. Снаружи уже занималось утро, первые трамваи грохотали по городу. Дурнота подступала к горлу, привкус какого-то меха во рту заставлял высовывать язык. Они посмотрели друг на друга и, шатаясь, пошли к столу, на котором стояло несколько бутылок.
– Виски? – спросил Чокки.
– Все равно. Лишь бы промочить горло…
Выпив прямо из бутылки, они сели около Фордемберга, еще не вернувшегося из своего путешествия. Он наделал в штаны и издавал чудовищную вонь. Рядом с ним на корточках сидел Вендебург и бился в убийственном ритме головой об обивку скамьи. Должно быть, он это делал уже не один час: лоб его сильно распух.
– Что ты делаешь в Эссене? – спросил Чокки и прислонился к стене. Боб Баррайс пытался ответить, но лишь с четвертой попытки услышал собственный голос.
– Меня сослали. Я должен работать.
– И ты это так просто проглотил?
– Э, нет. Я только подыскиваю подходящую бомбу.
– Нет денег?
– Шестьсот сорок пять марок в месяц, в Банкирском доме Кайтель и K°.
– Тьфу, черт! Я одолжу тебе для начала пять тысяч…
– Дядя Теодор ни за что не отдаст их…
– Ты их заработаешь.
– У Кайтеля и K°?
– Жизнь – самая пошлая и отвратительная штука, какую можно только придумать! – Чокки протянул Бобу бутылку, они снова сделали по паре глотков и почувствовали себя лучше. Мир прояснялся, но становилось грустно. После царства сияющих красок, из которого они вернулись, действительность была омерзительно однотонна. – Бабы, машины, вечеринки, отели, друзья, пьянки – всегда те же самые, только «путешествие» и вносит разнообразие. А когда возвращаешься… Ты же видишь, Боб, одно дерьмо. Весь мир – большая куча дерьма! Надо что-то предпринять… что-нибудь сногсшибательное, совсем новое, чтобы взорвать эту скуку, этот затхлый мир… Да, именно так. Открывать неведомое в этом мире, неведомое, от которого у граждан от ужаса волосы дыбом встанут… Нужно что-нибудь придумать, Боб! Или мы должны умереть от этой монотонности?
– Хочешь взорвать здание бундестага в Бонне? – Боб Баррайс налил немного виски на ладонь и протер себе затылок и лоб. Голова раскалывалась. Рядом зашевелился Халлеман и начал блевать на ковер. Потом он положил туда голову, как на пуховую подушку. – Подсыпать ЛСД в питьевое водоснабжение Эссена? Открыть модный магазин и выставить в витрине вместо манекенов трупы?
Чокки ошарашенно посмотрел на Боба Баррайса и стукнул его в грудь.
– Это идея, – произнес он медленно. – Трупы…
– Ты с ума сошел, Чокки!
– Во всех университетах в анатомичках дефицит трупов. Те немногие, которые хранятся в формалине, уже так искромсаны, что не годятся для занятий. Ученые пытаются спастись пластиковыми моделями. Каждая анатомичка будет скакать от радости, если ей предложить свежий труп! Здесь кроется возможность сделать что-то грандиозное! На благо науки.
Боб Баррайс уставился на Чокки. Странное ощущение тепла, которое он всегда чувствовал при виде смерти, подступило к нему и сейчас при мысли, подброшенной ему, как мячик, Чокки.
– Торговля трупами, – тихо сказал Боб Баррайс. – Вот оно… мы организуем торговлю трупами. Мы будем первыми, кто начнет продавать трупы, как рыбу или цветную капусту…
Через занавешенные окна пробивалось утро. Чокки и Боб Баррайс молча пожали друг другу руки. Фирма «Анатомическое торговое общество» была основана.
4
Следующую неделю вокруг Боба Баррайса было затишье. Сумасшедшая вечеринка с ЛСД оставила у Боба неприятный привкус тухловатой стоячей воды во рту. Он вспоминал о ней не как о чем-то прекрасном, желанном, райском, а тем более божественном, а как об абсурде. После нее он опять погрузился в банковском подвале в акты, продолжал разбирать старые письма и кромсать их в машине. Его начальство, банкиры Кайтель и Клотц, даже нанесли ему однажды визит, передали привет от дяди Теодора и оповестили его, что с первого числа следующего месяца он будет переведен наверх, на свет божий, и будет работать в главной регистратуре, за кассовым залом.
Боб вежливо поблагодарил, передал в свою очередь привет дяде Тео и опять принялся за измельчение старых писем и актов, проспектов и прочей печатной продукции. Бар «Салон Педро» он избегал, но Марион Цимбал трижды за неделю заходила за ним в банк.
Они отправлялись гулять, взявшись под ручку, останавливались у витрин, как молодая пара, мечтающая о будущем.
О том вечере они не вспоминали, будто его и не было. Лишь один раз, через четыре дня, Марион сказала:
– Я люблю тебя, Боб.
– Это громкое слово, Марион.
– Но это правда.
– А что такое правда? – Боб Баррайс положил Марион руку на плечо. Они сидели в городском парке, было очень холодно, слова белыми облачками отлетали от них и, казалось, превращались в похрустывающие кристаллы. – Вся наша жизнь – обман! Все ложь! Когда священник благословляет честную бедность, а потом собирает деньги для церкви, владеющей миллиардами, когда политики выступают с предвыборными речами, подруги восторгаются платьями друг друга, дочери разыгрывают перед отцами нецелованных девственниц, когда возлагают венки, к памятникам и государственные деятели жмут друг другу руки, когда читаешь газету или торговый бюллетень, прогноз погоды или гороскоп, когда человек только открывает рот и издает звук… все это что угодно, только не правда…
– Но я люблю тебя… и это не ложь.
– А можем ли мы вообще любить, Марион? – Боб поднял меховой воротник своего толстого пальто. Потом он засунул поглубже руки в карманы. – Подумай хорошенько, прежде чем ответить: что такое любовь?
– Я это знаю, Боб.
– Никто этого не знает.
– Любовь – это не просто жить вместе, спать вместе, любовь – это когда готов разорваться на части… Я могла бы умереть за тебя, Боб.
– Ерунда.
– Нет ничего, что в человеческих силах и чего бы я не сделала для тебя. – Марион положила свою голову ему на плечо. Ее дыхание тонкой пеленой затуманило его глаза. От нее исходила такая нежность, которую не мог не почувствовать даже Боб Баррайс и которая сразу смутила его. «Это действительно что-то вроде любви, – подумал он. – Любовь в понимании маленькой девочки, романтической мечтательницы, зайчишки в норке. Надо же, и такие чувства у Марион Цимбал, которая зарабатывает свои деньги за стойкой тем, что дает парням заглядывать в свой вырез и подает не виски, а свои груди. Это абсурд, – пронизала его мысль. – Чертовщина какая-то. Я сижу здесь на жутком морозе в городском парке Эссена на скамейке, мерзну даже в меховом пальто и выслушиваю, что думают воробьиные мозги о любви». Но он не стал разрушать волшебных грез Марион, а слушал молча ее рассказ – о родителях, о детстве, ученичестве в магазине игрушек, где директор пытался ее изнасиловать за стопкой коробок с куклами, что ему все-таки удалось через три года в складском помещении, на упаковке с детскими барабанами.
Это была короткая жизнь, до предела наполненная невзгодами и скотством; дни, недели, годы грязи и мерзости, а посреди этого болота привычной жизни всегда теплился огонек надежды, мечты о чистой жизни, об уголке, куда можно забраться и превратиться в нормального, жизнерадостного человека… чтобы не завидовать чужому счастью через ограду, не вдыхать запах чужого жаркого, не терзаться, глядя на чью-то любовь.
Жизнь без правды продолжалась… романтическая надежда лишь чуть затушевала пятна плесени на душе.
– Пойдем ко мне? – спросила Марион, когда Боб Баррайс промолчал в ответ на ее исповедь.
– Нам абсолютно необходимо согреться… – Он вскочил со скамейки и потащил ее за собой. Увидев ее большие карие глаза, молящие хоть об одном добром словечке – как собака, прижимающая голову к земле после пинка, – он почувствовал неуверенность, поцеловал ее в холодные губы, ища спасение в сарказме. – Получился бы хороший секс-фильм, – сказал он.
– Что?
– Твоя жизнь. Лишение девственности на детских барабанах… такое не приходило в голову даже Колле. Это перещеголяет все Фрейдовы психозы на сексуальной почве.
Она вырвалась от него, отбежала на два шага и втянула голову в меховой воротник.
– Ты не должен так со мной говорить! – Голос ее был резким и изменившимся. – Да, я работаю в кабаке, но я человек, и моя жизнь – чертовски горькая пилюля, это уж я тебе точно скажу. Может быть, это мое несчастье, что я люблю тебя… именно тебя, грандиозного Боба Баррайса, сына миллионера…
– Замолчи. Проклятье, сейчас же закрой рот! – Он Схватил ее, притянул к себе и ладонью закрыл ее губы. Пластырь на его руке царапал ее лицо. Сладковато пахла мазь. – Ты тело, и больше ничего. Понимаешь? Это тебе ясно? Вещь, которую используют, как полотенце, зубную щетку, кусок мыла, унитаз, ботинок. Она нужна для жизни, это предмет первой необходимости. Кто голоден, тот ест, кто испытывает жажду, тот пьет, а кто желает тело, тот засовывает его под себя. А все остальное ля-ля, мораль длинных подштанников с начесом, обгаженных на заднице. Добродетельные рассуждения лицемеров о половом вопросе, когда у самих капает в штаны при виде смазливой бабенки…
Марион Цимбал рывком освободилась от его руки, все еще лежавшей на ее губах.
– Зачем ты так говоришь, Боб? – спросила она. – Ты же не такой. На самом деле ты страшно одинокий и беззащитный…
–. О Господи! – Боб Баррайс хрипло рассмеялся. – Ты уже была любовницей моего друга Гельмута Хансена? Он говорит так же, как ты. Пасторальная брехня. Мораль из капельницы, как мочеиспускание больного простатитом. Пошли… я страшно, смертельно желаю твое тело.
– Я приготовлю тебе чай… но ты до меня не дотронешься!
– Ты этого захочешь! Единственная правда: удовольствие!
Позже он валялся в квартире Марион на кушетке и действительно пил чай. Она сидела напротив в кресле, поджав под себя ноги, и наблюдала, как он пил горячую, обжигающую жидкость. Его красивое лицо с правильными чертами – завистники называли его изнеженным – все еще было разрумянившимся от мороза.
– Я люблю тебя, – сказала она тихо.
– Я знаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41