Однако продвигались они слишком медленно для того, чтобы успеть в печать, и вместе с разжалованием субъективиста и волюнтариста в пенсионеры окончательно потеряли надежду увидеть свет. Впрочем, Тавризян, поразительно для историка нечуткий, верить в это не желал и затеял новую книгу, куда решил собрать судьбы всех тех, с кем сталкивался за время отсидок и ссылки, и тех, с кем сталкивались те, с кем сталкивался он. Архипелага Тавризян не читал по соображениям, как признался, принципиальным: раньше, мол, Солженицын стоял на правильных позициях и я, мол, его признавал, а теперь скатился в монархизм и махровый шовинизм. Бедный Солженицын! Несколько главок - об Арсениевом отце, об его братьях, о людях, которые, предчувствуя близкую гибель, доверяли отцу рассказы о себе, Анушеван Георгиевич по своему заведению отправил на визу первоисточнику. Первоисточник - Тавризян показал Арсению листок написал письмо, суть коего сводилась к следующему: да, все это имело место, я не отказываюсь, но подписывать ничего не стану и фамилию свою упоминать запрещаю! Боже! подумал Арсений. Отцу уже без году восемьдесят. Чего он боится? Чем дорожит? Благополучием детей? Но, во-первых, времена все-таки немного уже не те, а во-вторых... Что во-вторых - додумывать не хотелось, ибо могло поставить под серьезный удар древнейшую заповедь ЧТИ ОТЦА СВОЕГО, а под ударом находилось и так слишком много древних заповедей.
Слово за слово, и между доморощенным историком, убежденным марксистом-ленинцем, считающим, будто в тридцать седьмом годе виноват один Джугашвили и сведенная им однопартийная система, и Арсением, приводящим из того самого Ленина цитаты, что неопровержимо доказывали: тридцать седьмой, а также восьмой, девятый и прочие с математической необходимостью заложены уже в семнадцатом и даже более того - в самой идее наиболее передового учения; ссылающимся на тщательнейшим образом скрываемые эпизоды истории страны (А где доказательства?! взрывался Тавризян; доказательств, документов в Арсениевых руках действительно не наблюдалось, да и как бы они туда попали? но можно ведь и умирающего с голода, связанного, избитого человека спросить: а где доказательства, что вас били? А где доказательства, что вам не давали есть?), - разгорелся спор, перешел в ругань и едва не закончился позорным изгнанием Арсения из персональной квартиры персонального пенсионера. Изгнания не случилось только миротворческими стараниями так и не обтесавшейся и потому по-прежнему добрейшей аборигенки; она как раз накрыла на стол.
Ты представляешь, Аннушка?! возмущался никак не успокаивающийся Анушеван, Ты представляешь, что он говорит?! Ведь если его послушать, так выйдет, что я всю жизнь прожил неправильно! Впустую!
А ведь этого быть не может?..
Чтобы возникла гармоничная триада, следовало к встречам с предательницей и соузником добавить еще и встречу с палачом. Как ни странно, в памяти отыскалась и таковая: давным-давно, в их первый послессыльный приезд в столицу, они все вчетвером: отец, мать, сестренка и Арсений - гуляли по Горького теплым летним вечером, направляясь вниз, к Кремлю, чтобы посмотреть на Красную площадь в вечернем освещении, увидеть рубиновые звезды горящими, послушать куранты, подкараулить смену караулов у мавзолея Ленина-Сталина. В узком мощеном проезде между правой стеною Исторического музея и фасадом здания с мемориальной доскою об остановке здесь по дороге в сибирскую ссылку диссидента Радищева они встретили человека невысокого роста, лысого, в расшитой, перепоясанной красным шелковым шнуром украинской рубахе и в сером добротном костюме, брюки заправлены в начищенные сапоги. В десятилетнем возрасте Арсений еще не проявлял наклонностей историка, поэтому бесконечные и непонятные взрослые разговоры, при которых приходилось присутствовать, только томили, да и сестренке уже пора спать: она переминалась с ноги на ногу, готовая вот-вот захныкать. Отец, прикинув, что беседа с неожиданно встреченным знакомым кончится не вдруг, отправил жену с детьми пройтись по площади и затем - ехать домой (они в тот первый раз, как и всегда потом, останавливались в московской квартире дяди Кости, летом обычно живущего на даче, в Челюскинской, в поселке Старых Большевиков). Уже сквозь сон Арсений услышал отцов приход и несколько первых фраз, обращенных к матери: это Слипчак, следователь. Он, можно сказать, спас мне жизнь. Когда меня кормили одной селедкою и не давали спать допрашивали по-стахановски, в три смены, - он в свою поил меня водою и разрешал подремать на табурете. Иначе бы я не вынес, конечно. Сейчас его выгнали со службы, он приехал в Москву хлопотать и просит, чтобы я засвидетельствовал, что... - Арсений заснул.
161.
Основными зигзагами биографии Арсений повторял многих своих сверстников и в этом смысле был типичен, однако существовала, как минимум, одна тонкость, подробность, ставящая его вне ряда: запланированный отцом, который не предугадал собственной посадки, год эдак на тридцать седьмой, смог Арсений - первенец - появиться на свет только в сорок пятом, а сам отец, в свою очередь, родился тоже от сорокапятилетнего отца. Таким образом, ближайшие Арсениевы корни, корни, так сказать, второго колена, довольно глубоко уходили в минувший век. Сын, годящийся отцу во внуки, он ощущал со своим дедом, мирно почившем в бозе за двадцать лет до Арсениева рождения на семидесятом году жизни в должности директора совхоза, что большевики образовали на базе дедова же поместья, - весьма своеобычную связь: призрачную, ибо она не опиралась на личное знакомство, на хотя бы младенческие воспоминания, но тем более сильную, интимную.
Мы в возрасте одном, и я, похож на деда
фигурою, лицом и формой бороды...
мысленное общение с дедом, практичным и неутомимым работником и одновременно - чудаковатым либералом, что, вместе с себе подобными, просрали возможную свободу России ли, Польши ли, - давало Арсению опору, фундамент для составления дальнейшей семейной истории: Арсений смотрел на своего отца, на дядьев и теток взглядом как бы деда, и они теряли ореол старших, взрослых, превращались в вечных детей, ошибки которых видны со стороны как на ладони, а беды и горести заставляют страдать сильнее, чем если б случились с тобою самим.
Три брата: белый, красный и - пятнадцатилетний к финалу гражданской войны - музыкант без цвета, - в конце концов оказавшиеся и погибшие в одном и том же лагере (нужды нет, что в натуре средний брат случайно выжил и породил самого историка); старшая сестра, пианистка и поэтесса, прожившая мирную нищую жизнь бухгалтера кооператива в захолустном южном городке; средняя, прошедшая со своим мужем-белогвардейцем все перипетии первой волны русской эмиграции, что привели их в результате - через Турцию и Грецию - в Сессию, откуда этого несчастного белогвардейца, последние полтора десятка лет мирного часовщика, армия-освободительница классически переместила во все тот же неизбежный советский концлагерь; наконец, младшенькая, девятьсот десятого года рождения: ей не по возрасту было сопротивиться коммунистическому воспитанию - в результате она стала убийцею собственного брата; косвенно, разумеется: через добровольное участие в войсках, освобождавших Станиславов.
Персонажи мелькали в воображении, сталкивались, расходились, кружили в вихре времени, и на канве случайно вызванных фактов возникала четырехчастная конструкция, пьеса какая-то, что ли, первый и последний акты которой оказывались совершенно под Чехова, второй - под Булгакова, третий - под Солженицына. Стилевой разнобой не смущал автора грез, ибо адекватно выражал стилевой разнобой столетия.
Акт первый. Лето четырнадцатого. Дом среди полей. В последний раз в жизни вся семья вместе: мать, отец, шестеро детей. ?СВЕЖЕЕ СЕНО?, ?кодак? на треноге, белый едкий дым сгорающего магния. Стол под столетней липою, ослепительная скатерть, самовар. Тут же, кроме членов семьи, доктор, гувернеры, малознакомые студенты, жених одной сестры, поклонник другой, бесконечные чаи, бесконечные разговоры, вводящие зрителя в круг идей, что царили в ту пору в российском интеллигентном обществе и так или иначе определили все, что случилось со страною. Пусть в этом акте не произойдет ничего, ну, разве явится некий Вершинин; пусть все будет солнечно и чуть-чуть элегично.
Акт второй. Год приблизительно двадцатый. Одесса. Квартира на Торговой (ныне - Красной гвардии). Как в ?Днях Турбиных? - канонада, стрельба на улицах. Тот же российский стол, тот же российский самовар, чай. Анжей за фортепиано пытается прорваться с налету сквозь трудное место в этюде Скрябина для левой руки. Младшая сестренка спит за стеною. Антоний, оставляющий со своей частью город, улучил минутку, забежал к братьям. Он настаивает, чтобы те уходили с ним. Пойми! убеждает. У вас остался последний шанс. Польшу мы отстоим - она будет независимой и свободной внутри. Вы поляки. Вы по-русски выучились говорить в десять лет. Не рассчитывайте, что вам удастся остаться нейтральными, - они вам этого не позволят. Свободу надо защищать, за свободу следует драться! Я врач, это вне политики, отвечает Евгений, который вдобавок где-то в глубине души ощущает симпатию к восставшему народу, историческую вину перед ним, а Анжей, проскочивший, наконец, трудный пассаж, беззаботно улыбается: а что, мол, можно выдумать нейтральнее музыки?! Прощанье и все такое прочее, сонная сестренка, стрельба на улице, догоревший керосин в лампе, какая-нибудь потрепанная курсистка, забежавшая спастись от погони, завязка мимолетного романа... Только потом, в следующем акте, выяснится, что всего полгода спустя Евгения мобилизуют в Красную Армию, что он отвоюет в Крыму до упора и едва не попадет в рейд Буденного на Варшаву. О том же, что случилось в тридцать девятом и в сорок пятом с Польшею, рассказывать не придется, ибо кто этого не знает и так?!
Третий акт. Середина сороковых. Квартира начальника одного из дальневосточных лагерей. Банкет по поводу счастливого разрешения от бремени супруги хозяина. Водки больше, чем чая. Погоны, ремни, портупеи, ордена. Как, интересно, затесался сюда этот вонючий зэк, ? Н-273? Да он же герой события, не кто иной, как он, принял тяжелые, практически безнадежные роды, да так, что и ребенок остался жив! Но кто же позволил вшивому зеку заниматься медицинской практикою? Ему вон лес валить, землю копать! О! тут целая история! Он и валил лес, почти четыре года валил, но началась война, их лагерь был в опасной близости от японцев - вот их и погрузили на баржу, чтобы через Владивосток отправить в глубь страны, в Казахстан. Баржа вошла в Золотой Рог как раз шестого, накануне праздников, - не омрачать же настроение трудящихся зрелищем оборванной, пошатывающейся колонны дистрофиков, так они и проболтались в трюме до десятого ноября. А потом на пересылке, в этом как раз лагере, вонючего зека, загибающегося от истощения и фурункулеза, высмотрела врачиха, вон она, видите, на дальнем конце стола? Высмотрела, отвоевала, уложила в больничку, выходила, а потом, когда половину медперсонала мобилизовали на строит, добилась, чтобы зека оставили в больничке хирургом. Ну, дипломы, сами понимаете, рассматривать некогда, дали ему сделать на зеках пару операций. Оказалось - золотые руки. Все лагерное начальство во Владивостоке перелечил. Пару раз в Магадан вызывали. Такую забрал силу, что даже с врачихою, спасительницей своею, перестал знаться, завел себе молоденькую, из вольняшек, бухгалтершу...
Пьяный разгул, дым коромыслом, разговоры, дикая, некрасивая сцена ревности. Хозяин дома доходит до той уже кондиции, когда впору пить со вшивым зеком на брудершафт, а потом, выпив, сообщает: мы тут недавно сортировали документы, старые архивы. В тридцать девятом через наш лагерь прошли еще двое Ольховских, Антоний и Андрей. Только имей в виду: государственная тайна! С теми же, что у тебя, отчествами. Часом, не родственники? Где они? спрашивает отец. Один - при попытке к бегству, другой - от воспаления легких. Так записано. Не братья? Не знаю, отвечает вонючий зек. Может, и братья.
Четвертый акт, снова чеховский. Шестьдесят все равно какой год. Одесса. Та же комната на Торговой, что и во втором акте. На Красной гвардии. За круглым обеденным столом, покрытым белоснежной скатертью, четверо оставшихся в живых: хозяйка комнаты, младшая сестра, лейтенант в отставке; средняя, вдова эмигранта, приехала по турпутевке из Софии; старшая; вдова врача-армянина, пианистка и поэтесса, бухгалтерша, - из соседнего городка; Арсениев отец из М-ска. Электрический самовар, торт, бутылка сухого. Или не чеховский? Какого-нибудь Розова, что ли?
Они сидят вчетвером, вспоминают старое, рассказывают друг другу, временами запинаясь, временами пропуская что-то, переделывая по ходу, прожитые врозь жизни, и над столом, под оранжевым колоколом старого, траченного молью абажура с кистями - стиль ретро! - витает вместе с грустью легкий, едва уловимый чад взаимного предательства.
Нет, предательства, пожалуй, слишком сильно сказано, но чего-то такого, что не дало им разыскать друг друга раньше, чем согласно и тихохонько улеглись наиболее кровавые бури, бушевавшие много лет над их землею.
162.
Конечно, можно всем сердцем полюбить и паршивейшую из дворняг, и она станет для тебя очень дорогим существом; конечно, самую бездомную, самую облезлую кошку, если ты не садист, ударить непосильно, потому что жаль, потому что и она - тварь Божья, - но зачем-то все же выводят и поддерживают чистые породы собак ли, кошек, лошадей, все же сквозит в их экстерьерах какая-то неординарная красота, высшая целесообразность, все-таки заключается в их повадках какое-то, что ли, благородство, повышенное чувство достоинства! Нет, Арсений отнюдь не собирался акцентировать собственную исключительность, когда делал предметом семейных хроник жизни дворянских, а не пролетарских своих предков, но, с другой стороны, не зря же выращивали веками и особые породы людей, и в них должно таиться по сравнению с основной человеческой массою что-то чуть более... ну, пускай, не высокое красивое, стройное, целесообразное! Не важно, что в жизнях Арсениевых дядьев и теток, в жизни Арсениева отца так называемое благородство невооруженным глазом прослеживалось далеко не всегда, разве в жизни дяди Антония, - но ведь было же в этих людях что-то, было, было! - так объяснял себе Арсений собственное пристрастие именно к отцовой линии, однако за всеми объяснениями сознавал, что, в отличие от бессмертной, делением размножающейся амебы, смертный человек имеет двоих родителей и что случаются ситуации и даже целые времена, когда некому, или некогда, или невозможно проследить за соответствием по породе соединяющихся друг с другом особей; в результате таких соединений получаются порою новые породы и часто не уступают предыдущим ни в чем, да приток свежей крови и вообще необходим, чтобы не кончилось вырождением, но, во-первых, когда еще она, новая эта порода, если возникнет, возникнет? Во-вторых, самая свежая кровь непременно принесет в себе, кроме свежести и силы, или хамство, или рабство, или еще что-нибудь такое, что веками и огромным трудом - а с результатом небезусловным - придется выдавливать по капельке, по капельке.
Сознавал, но сами посудите: черта ли лысого было Арсению в чумазом паровозном кочегаре, обиженном несправедливостью жизни, ненавидящем сытых, чистых людей, их просторные жилища, их красивых, во всяком случае - красиво одетых - женщин, их изысканную жратву, которой всегда до отвала, - и в какой-то удобный момент начавшем вместе с себе подобными бороться за то же самое для себя, потому что, подумайте! обидно ведь! они ведь тоже люди! - черта ли лысого, ибо жизнь кочегара - со всеми стандартными атрибутами такого рода жизней: грязной квартиркою на окраине, тяжелым, изнуряющим трудом, нищетою, оскорблениями со стороны власть имущих, с борьбою против них, завершившейся театрально-трагической гибелью на подмостках одного из революционных митингов (во время выступления деда к нему подошел незнакомый человек, спросил, не Баклацкий ли, и, в ответ на утвердительный кивок, выстрелил из нагана - не из коллекции ли другого деда наган? - в левый глаз); вдовая жизнь его жены, проходившей в женах всего три года; детство двух его маленьких дочерей, двух девочек, младшая из которых, родившись уже после гибели отца, стала впоследствии Арсениевой матерью - все это не давало ну никаких поводов для упражнений в стиле ретро, скажем, для описания пронизанного осенним солнцем многокомнатного дома среди полей, для использования красивых, ароматных, притягательных слов вроде ришельевца, стриженого гимназиста или этюдов Черни. В жизни, так сказать, черни не было этюдов Черни. Ха-ха.
Некоторые возможности для retro-soviйtique - стиля, несколько уже скомпрометированного двумя десятками страниц выше, открывал, правда, один участок биографии старшей дочери кочегара, Арсениевой тетки по матери, члена аэроклуба, летчицы и парашютистки, но, с одной стороны, он вполне нейтрализовывался биографией само° матери, направленной по комсомольской путевке сначала на бухгалтерские курсы, ибо социализм это, в первую очередь, учет и контроль, а потом - на работу в близлежащий лагерь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Слово за слово, и между доморощенным историком, убежденным марксистом-ленинцем, считающим, будто в тридцать седьмом годе виноват один Джугашвили и сведенная им однопартийная система, и Арсением, приводящим из того самого Ленина цитаты, что неопровержимо доказывали: тридцать седьмой, а также восьмой, девятый и прочие с математической необходимостью заложены уже в семнадцатом и даже более того - в самой идее наиболее передового учения; ссылающимся на тщательнейшим образом скрываемые эпизоды истории страны (А где доказательства?! взрывался Тавризян; доказательств, документов в Арсениевых руках действительно не наблюдалось, да и как бы они туда попали? но можно ведь и умирающего с голода, связанного, избитого человека спросить: а где доказательства, что вас били? А где доказательства, что вам не давали есть?), - разгорелся спор, перешел в ругань и едва не закончился позорным изгнанием Арсения из персональной квартиры персонального пенсионера. Изгнания не случилось только миротворческими стараниями так и не обтесавшейся и потому по-прежнему добрейшей аборигенки; она как раз накрыла на стол.
Ты представляешь, Аннушка?! возмущался никак не успокаивающийся Анушеван, Ты представляешь, что он говорит?! Ведь если его послушать, так выйдет, что я всю жизнь прожил неправильно! Впустую!
А ведь этого быть не может?..
Чтобы возникла гармоничная триада, следовало к встречам с предательницей и соузником добавить еще и встречу с палачом. Как ни странно, в памяти отыскалась и таковая: давным-давно, в их первый послессыльный приезд в столицу, они все вчетвером: отец, мать, сестренка и Арсений - гуляли по Горького теплым летним вечером, направляясь вниз, к Кремлю, чтобы посмотреть на Красную площадь в вечернем освещении, увидеть рубиновые звезды горящими, послушать куранты, подкараулить смену караулов у мавзолея Ленина-Сталина. В узком мощеном проезде между правой стеною Исторического музея и фасадом здания с мемориальной доскою об остановке здесь по дороге в сибирскую ссылку диссидента Радищева они встретили человека невысокого роста, лысого, в расшитой, перепоясанной красным шелковым шнуром украинской рубахе и в сером добротном костюме, брюки заправлены в начищенные сапоги. В десятилетнем возрасте Арсений еще не проявлял наклонностей историка, поэтому бесконечные и непонятные взрослые разговоры, при которых приходилось присутствовать, только томили, да и сестренке уже пора спать: она переминалась с ноги на ногу, готовая вот-вот захныкать. Отец, прикинув, что беседа с неожиданно встреченным знакомым кончится не вдруг, отправил жену с детьми пройтись по площади и затем - ехать домой (они в тот первый раз, как и всегда потом, останавливались в московской квартире дяди Кости, летом обычно живущего на даче, в Челюскинской, в поселке Старых Большевиков). Уже сквозь сон Арсений услышал отцов приход и несколько первых фраз, обращенных к матери: это Слипчак, следователь. Он, можно сказать, спас мне жизнь. Когда меня кормили одной селедкою и не давали спать допрашивали по-стахановски, в три смены, - он в свою поил меня водою и разрешал подремать на табурете. Иначе бы я не вынес, конечно. Сейчас его выгнали со службы, он приехал в Москву хлопотать и просит, чтобы я засвидетельствовал, что... - Арсений заснул.
161.
Основными зигзагами биографии Арсений повторял многих своих сверстников и в этом смысле был типичен, однако существовала, как минимум, одна тонкость, подробность, ставящая его вне ряда: запланированный отцом, который не предугадал собственной посадки, год эдак на тридцать седьмой, смог Арсений - первенец - появиться на свет только в сорок пятом, а сам отец, в свою очередь, родился тоже от сорокапятилетнего отца. Таким образом, ближайшие Арсениевы корни, корни, так сказать, второго колена, довольно глубоко уходили в минувший век. Сын, годящийся отцу во внуки, он ощущал со своим дедом, мирно почившем в бозе за двадцать лет до Арсениева рождения на семидесятом году жизни в должности директора совхоза, что большевики образовали на базе дедова же поместья, - весьма своеобычную связь: призрачную, ибо она не опиралась на личное знакомство, на хотя бы младенческие воспоминания, но тем более сильную, интимную.
Мы в возрасте одном, и я, похож на деда
фигурою, лицом и формой бороды...
мысленное общение с дедом, практичным и неутомимым работником и одновременно - чудаковатым либералом, что, вместе с себе подобными, просрали возможную свободу России ли, Польши ли, - давало Арсению опору, фундамент для составления дальнейшей семейной истории: Арсений смотрел на своего отца, на дядьев и теток взглядом как бы деда, и они теряли ореол старших, взрослых, превращались в вечных детей, ошибки которых видны со стороны как на ладони, а беды и горести заставляют страдать сильнее, чем если б случились с тобою самим.
Три брата: белый, красный и - пятнадцатилетний к финалу гражданской войны - музыкант без цвета, - в конце концов оказавшиеся и погибшие в одном и том же лагере (нужды нет, что в натуре средний брат случайно выжил и породил самого историка); старшая сестра, пианистка и поэтесса, прожившая мирную нищую жизнь бухгалтера кооператива в захолустном южном городке; средняя, прошедшая со своим мужем-белогвардейцем все перипетии первой волны русской эмиграции, что привели их в результате - через Турцию и Грецию - в Сессию, откуда этого несчастного белогвардейца, последние полтора десятка лет мирного часовщика, армия-освободительница классически переместила во все тот же неизбежный советский концлагерь; наконец, младшенькая, девятьсот десятого года рождения: ей не по возрасту было сопротивиться коммунистическому воспитанию - в результате она стала убийцею собственного брата; косвенно, разумеется: через добровольное участие в войсках, освобождавших Станиславов.
Персонажи мелькали в воображении, сталкивались, расходились, кружили в вихре времени, и на канве случайно вызванных фактов возникала четырехчастная конструкция, пьеса какая-то, что ли, первый и последний акты которой оказывались совершенно под Чехова, второй - под Булгакова, третий - под Солженицына. Стилевой разнобой не смущал автора грез, ибо адекватно выражал стилевой разнобой столетия.
Акт первый. Лето четырнадцатого. Дом среди полей. В последний раз в жизни вся семья вместе: мать, отец, шестеро детей. ?СВЕЖЕЕ СЕНО?, ?кодак? на треноге, белый едкий дым сгорающего магния. Стол под столетней липою, ослепительная скатерть, самовар. Тут же, кроме членов семьи, доктор, гувернеры, малознакомые студенты, жених одной сестры, поклонник другой, бесконечные чаи, бесконечные разговоры, вводящие зрителя в круг идей, что царили в ту пору в российском интеллигентном обществе и так или иначе определили все, что случилось со страною. Пусть в этом акте не произойдет ничего, ну, разве явится некий Вершинин; пусть все будет солнечно и чуть-чуть элегично.
Акт второй. Год приблизительно двадцатый. Одесса. Квартира на Торговой (ныне - Красной гвардии). Как в ?Днях Турбиных? - канонада, стрельба на улицах. Тот же российский стол, тот же российский самовар, чай. Анжей за фортепиано пытается прорваться с налету сквозь трудное место в этюде Скрябина для левой руки. Младшая сестренка спит за стеною. Антоний, оставляющий со своей частью город, улучил минутку, забежал к братьям. Он настаивает, чтобы те уходили с ним. Пойми! убеждает. У вас остался последний шанс. Польшу мы отстоим - она будет независимой и свободной внутри. Вы поляки. Вы по-русски выучились говорить в десять лет. Не рассчитывайте, что вам удастся остаться нейтральными, - они вам этого не позволят. Свободу надо защищать, за свободу следует драться! Я врач, это вне политики, отвечает Евгений, который вдобавок где-то в глубине души ощущает симпатию к восставшему народу, историческую вину перед ним, а Анжей, проскочивший, наконец, трудный пассаж, беззаботно улыбается: а что, мол, можно выдумать нейтральнее музыки?! Прощанье и все такое прочее, сонная сестренка, стрельба на улице, догоревший керосин в лампе, какая-нибудь потрепанная курсистка, забежавшая спастись от погони, завязка мимолетного романа... Только потом, в следующем акте, выяснится, что всего полгода спустя Евгения мобилизуют в Красную Армию, что он отвоюет в Крыму до упора и едва не попадет в рейд Буденного на Варшаву. О том же, что случилось в тридцать девятом и в сорок пятом с Польшею, рассказывать не придется, ибо кто этого не знает и так?!
Третий акт. Середина сороковых. Квартира начальника одного из дальневосточных лагерей. Банкет по поводу счастливого разрешения от бремени супруги хозяина. Водки больше, чем чая. Погоны, ремни, портупеи, ордена. Как, интересно, затесался сюда этот вонючий зэк, ? Н-273? Да он же герой события, не кто иной, как он, принял тяжелые, практически безнадежные роды, да так, что и ребенок остался жив! Но кто же позволил вшивому зеку заниматься медицинской практикою? Ему вон лес валить, землю копать! О! тут целая история! Он и валил лес, почти четыре года валил, но началась война, их лагерь был в опасной близости от японцев - вот их и погрузили на баржу, чтобы через Владивосток отправить в глубь страны, в Казахстан. Баржа вошла в Золотой Рог как раз шестого, накануне праздников, - не омрачать же настроение трудящихся зрелищем оборванной, пошатывающейся колонны дистрофиков, так они и проболтались в трюме до десятого ноября. А потом на пересылке, в этом как раз лагере, вонючего зека, загибающегося от истощения и фурункулеза, высмотрела врачиха, вон она, видите, на дальнем конце стола? Высмотрела, отвоевала, уложила в больничку, выходила, а потом, когда половину медперсонала мобилизовали на строит, добилась, чтобы зека оставили в больничке хирургом. Ну, дипломы, сами понимаете, рассматривать некогда, дали ему сделать на зеках пару операций. Оказалось - золотые руки. Все лагерное начальство во Владивостоке перелечил. Пару раз в Магадан вызывали. Такую забрал силу, что даже с врачихою, спасительницей своею, перестал знаться, завел себе молоденькую, из вольняшек, бухгалтершу...
Пьяный разгул, дым коромыслом, разговоры, дикая, некрасивая сцена ревности. Хозяин дома доходит до той уже кондиции, когда впору пить со вшивым зеком на брудершафт, а потом, выпив, сообщает: мы тут недавно сортировали документы, старые архивы. В тридцать девятом через наш лагерь прошли еще двое Ольховских, Антоний и Андрей. Только имей в виду: государственная тайна! С теми же, что у тебя, отчествами. Часом, не родственники? Где они? спрашивает отец. Один - при попытке к бегству, другой - от воспаления легких. Так записано. Не братья? Не знаю, отвечает вонючий зек. Может, и братья.
Четвертый акт, снова чеховский. Шестьдесят все равно какой год. Одесса. Та же комната на Торговой, что и во втором акте. На Красной гвардии. За круглым обеденным столом, покрытым белоснежной скатертью, четверо оставшихся в живых: хозяйка комнаты, младшая сестра, лейтенант в отставке; средняя, вдова эмигранта, приехала по турпутевке из Софии; старшая; вдова врача-армянина, пианистка и поэтесса, бухгалтерша, - из соседнего городка; Арсениев отец из М-ска. Электрический самовар, торт, бутылка сухого. Или не чеховский? Какого-нибудь Розова, что ли?
Они сидят вчетвером, вспоминают старое, рассказывают друг другу, временами запинаясь, временами пропуская что-то, переделывая по ходу, прожитые врозь жизни, и над столом, под оранжевым колоколом старого, траченного молью абажура с кистями - стиль ретро! - витает вместе с грустью легкий, едва уловимый чад взаимного предательства.
Нет, предательства, пожалуй, слишком сильно сказано, но чего-то такого, что не дало им разыскать друг друга раньше, чем согласно и тихохонько улеглись наиболее кровавые бури, бушевавшие много лет над их землею.
162.
Конечно, можно всем сердцем полюбить и паршивейшую из дворняг, и она станет для тебя очень дорогим существом; конечно, самую бездомную, самую облезлую кошку, если ты не садист, ударить непосильно, потому что жаль, потому что и она - тварь Божья, - но зачем-то все же выводят и поддерживают чистые породы собак ли, кошек, лошадей, все же сквозит в их экстерьерах какая-то неординарная красота, высшая целесообразность, все-таки заключается в их повадках какое-то, что ли, благородство, повышенное чувство достоинства! Нет, Арсений отнюдь не собирался акцентировать собственную исключительность, когда делал предметом семейных хроник жизни дворянских, а не пролетарских своих предков, но, с другой стороны, не зря же выращивали веками и особые породы людей, и в них должно таиться по сравнению с основной человеческой массою что-то чуть более... ну, пускай, не высокое красивое, стройное, целесообразное! Не важно, что в жизнях Арсениевых дядьев и теток, в жизни Арсениева отца так называемое благородство невооруженным глазом прослеживалось далеко не всегда, разве в жизни дяди Антония, - но ведь было же в этих людях что-то, было, было! - так объяснял себе Арсений собственное пристрастие именно к отцовой линии, однако за всеми объяснениями сознавал, что, в отличие от бессмертной, делением размножающейся амебы, смертный человек имеет двоих родителей и что случаются ситуации и даже целые времена, когда некому, или некогда, или невозможно проследить за соответствием по породе соединяющихся друг с другом особей; в результате таких соединений получаются порою новые породы и часто не уступают предыдущим ни в чем, да приток свежей крови и вообще необходим, чтобы не кончилось вырождением, но, во-первых, когда еще она, новая эта порода, если возникнет, возникнет? Во-вторых, самая свежая кровь непременно принесет в себе, кроме свежести и силы, или хамство, или рабство, или еще что-нибудь такое, что веками и огромным трудом - а с результатом небезусловным - придется выдавливать по капельке, по капельке.
Сознавал, но сами посудите: черта ли лысого было Арсению в чумазом паровозном кочегаре, обиженном несправедливостью жизни, ненавидящем сытых, чистых людей, их просторные жилища, их красивых, во всяком случае - красиво одетых - женщин, их изысканную жратву, которой всегда до отвала, - и в какой-то удобный момент начавшем вместе с себе подобными бороться за то же самое для себя, потому что, подумайте! обидно ведь! они ведь тоже люди! - черта ли лысого, ибо жизнь кочегара - со всеми стандартными атрибутами такого рода жизней: грязной квартиркою на окраине, тяжелым, изнуряющим трудом, нищетою, оскорблениями со стороны власть имущих, с борьбою против них, завершившейся театрально-трагической гибелью на подмостках одного из революционных митингов (во время выступления деда к нему подошел незнакомый человек, спросил, не Баклацкий ли, и, в ответ на утвердительный кивок, выстрелил из нагана - не из коллекции ли другого деда наган? - в левый глаз); вдовая жизнь его жены, проходившей в женах всего три года; детство двух его маленьких дочерей, двух девочек, младшая из которых, родившись уже после гибели отца, стала впоследствии Арсениевой матерью - все это не давало ну никаких поводов для упражнений в стиле ретро, скажем, для описания пронизанного осенним солнцем многокомнатного дома среди полей, для использования красивых, ароматных, притягательных слов вроде ришельевца, стриженого гимназиста или этюдов Черни. В жизни, так сказать, черни не было этюдов Черни. Ха-ха.
Некоторые возможности для retro-soviйtique - стиля, несколько уже скомпрометированного двумя десятками страниц выше, открывал, правда, один участок биографии старшей дочери кочегара, Арсениевой тетки по матери, члена аэроклуба, летчицы и парашютистки, но, с одной стороны, он вполне нейтрализовывался биографией само° матери, направленной по комсомольской путевке сначала на бухгалтерские курсы, ибо социализм это, в первую очередь, учет и контроль, а потом - на работу в близлежащий лагерь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61