слава диссидентская казалась Писину в последнее время более привлекательною и не слишком опасной. Не скопив за двадцать лет своего активного существования в советской литературе и трех диссидентских стихотворений, Писин, наверстывая упущенное, срочно начал кропать их десятками - благо рука на рифмовке набита! - параллельно с мемуарно-разоблачительной книгою о Союзе писателей. И хотя ЦДЛ действительно кишел подонками, каких мало, а Ильин действительно носил чин генерала КГБ, при чтении рукописи плюнуть почему-то хотелось сначала в авторову рожу, а только потом - в их.
В результате бешеной саморекламы, которую развил Писин, ?Голос Америки? посвятил ему как-то сорокасекундное сообщение, а в ?Литгазете? появился десяток строк - не выше, правда, шестнадцатой, юмористической полосы. Увы, солженицынской популярности почему-то не получалось, и Писин, за отсутствием других зрителей, стал навязчиво демонстрировать прекрасные порывы раскрепощенной души угнетенным собратьям-ЛИТОвцам. Утомленное блеском внутренностей новоиспеченного диссидента, ЛИТО начало потихоньку худеть, и Пэдик оказался на грани катастрофы: следовало либо ставить крест на любимом и, в сущности, единственном своем деле, либо рвать с несчастным страдальцем и борцом за социальную справедливость. По Пэдикову характеру ни то, ни другое возможным не представлялось, и если бы Писин, наконец, не смылся по израильскому вызову, бросив (с обещанием непременно выписать, когда устроится) на произвол судьбы юную последнюю жену с маленьким сыном (названным в честь африканского поэта Сенгором) на руках, ЛИТО, надо думать, рассосалось бы невосстановимо. Впрочем, жену: маникюршу, стерву и стукачку, - жалеть тянуло не очень. Да и вообще получалось так, что все маститые гости представлялись Арсениеву глазу подонками, и поди пойми, то ли подонство в их стране являлось одним из непременных и главных признаков маститости, то ли такие уж у Пэдика подобрались знакомые. И то сказать: не Зиновьеву, не Сахарову и не Белинкову же было к ним приходить, да и сами господа ЛИТОвцы, пожалуй, разбежались бы от таких гостей: испугались бы последствий.
Очередь меж тем шла (но ме-е-дленно-о...), и блокадный мальчик очутился внутри булочной. Здесь казалось теплее, и, временно прервав мечты о насыщении, он оглядывался кругом. Подробное, занудное описание троих продавщиц, экскурсы в биографии их и некоторых очередников шли по давным-давно протоптанным тропинкам Арсениева сознания, ничуть не мешая перебирать присутствующих.
Рядом с Владимирским на кухонных миниатюрных табуреточках, как на ветвях, сидели две джинсовые птички - из тех, что, меняясь одни другими, присутствовали на ЛИТО неизменно: независимые литераторы приводили их с собою, чтобы потрясти юные души полулегальной атмосферою, живым искусством из первых рук и своей ко всему этому причастностью, ибо тела душ потрясенных отдавались литераторам легче, чем непотрясенных.
Дальше - на стопке томов Медицинской энциклопедии, которую Тамара еще не успела реализовать в пользу памяти о покойнике, расположился обаятельный парень, одетый модно, дорого, с иголочки. Арсений не знал, кто он, хоть пару раз на ЛИТО и встречал. Кажется, парень однажды довольно резко говорил о чьих-то стихах... Хотя, впрочем... Нет, точно Арсений не помнил.
Стул рядом занимала весьма пожилая девица, бесталанная и неталантливая. Большую часть времени она проводила по психушкам, что и описывала в рассказах, выполненных в стиле изложения по русскому языку в нерусских школах. Второй темою, ее занимавшей, была любовь: девица никак не могла примириться с тем, что, в ответ на ее нежность и желание пройти по жизни рука об руку, гадкие, грубые мужчины суют ей в эту самую руку свой омерзительный красный член. Внешность девица имела преотталкивающую, лицо было сплошь изрыто фурункулами, и Арсений не мог толком представить мужчину, которому последняя процедура доставила бы хоть какое-то удовольствие, - даже если не в руку. Прочие, вероятно, тоже не могли, и потому девицыны рассказы, хоть душа и не поворачивалась авторшу обижать, сопровождались обычно смехом. На ЛИТО девица ездила из загорода. Пэдик никогда ее об очередном заседании не оповещал, и оставалось загадкою, как она всякий раз о нем узнавала.
В углу, между девицыным стулом и разложенным диваном-кроватью, на котором помещалось сразу не то семеро, не то восьмеро свободных литераторов, сидел на корточках, привалясь спиною к стене, Николай Венчик. Поза, которой Арсений не выдержал бы и трех минут, была ему удобна, по крайней мере, привычна: Венчик не менял ее вот уже добрые полчаса. Семь лет строгого режима за религиозную пропаганду выучили Венчика этой своеобычной позе. Сам он ничего не сочинял, но, раздобыв где-то рукописную тетрадку стихов некоего Солодовникова, бывшего кавалергарда, белогвардейца, позже - пожизненного обитателя ГУЛАГа, положил стихи на музыку и исполнял их a capel в русском нетемперированном ладу. Стихи трактовали свободу духа, не зависящую от состояния тела.
Разложенный диван-кровать целиком подпал под власть разных полов и возрастов представителей поэзии: Западно-Восточный диван. Поэты были скучны, невыразительны, неотличимы один от другого, - разве что при взгляде на веснушчатую девочку с рыжею, выстриженной под Ахматову, челкою вспоминалась пародия тезки Арсения:
Подарите мне вазу
голубого стекла:
не хочу к унитазу
я ходить досветла,
(у девочки было:
я люблю синеглазых,
потому что смугла),
да бросалась в глаза буйная, совершенно седая шевелюра клюющего носом, по обыкновению, поддатого Коня.
Костя Конь, единственный, кроме Пэдика, осколок того, начального, Симонова кружка, в свое время попробовал и сто первого километра за тунеядство, и психушки, и ссылки в Казахстан, а теперь вчерную пил и время от времени, словно очнувшись, читал мальчишеским, захлебывающимся голосом бредовые стихи, в которых, впрочем, попадались совершенно пронзительные строчки. Коня понесло, шутили в такие минуты молодые ЛИТОвцы, но слушали жадно и тревожно, будто пророческий голос из преисподней.
119.
Несколькими годами позже труп Коня, уже полуразложившийся, случайно обнаружат сидящим в подвальной комнатке, у стола, на котором останутся пустые водочные бутылки да два стограммовых стаканчика; Коня похоронят; следствие ничего не даст.
120. 20.10 - 20.19
Внимание блокадного мальчика привлек меж тем некий доходяга. Он стоял у самого прилавка и жадными глазами смотрел туда, время от времени порываясь объяснить окружающим, что жена отобрала карточки и не отдает и что он не ел уже около недели. Окружающие понимать доходягу не собирались, потому что слишком хорошо понимали, к чему он клонит, и всячески пытались отпихнуть от прилавка и выдавить из магазина вообще, но доходяга с изобретательностью маньяка снова проникал обратно. Во время очередной эскапады такого рода, заставшей мальчика в двух человеках от заветных весов, в дверях появился очаровательный Эакулевич, сопровождаемый кукольницей.
Душка Эакулевич был молод, брадат, красив и один из немногих здесь умел грамотно и увлекательно писать по-русски; это свое умение он направлял в два русла: по одному его проза текла в журналы и издательства, принося противотоком приятно шуршащие купюры, что преобразились недавно в предмет Арсениевой зависти - ноль-третий ?жигуленок?, по другому - в правый нижний ящик стола. Новеллы из ящика предназначались составить ?Новую тысячу и одну ночь? и посмертную славу литератора; темою их являлся почти идеально отчищенный от политики и социологии и разнообразно, чаще всего иронически, поданный секс. Арсений отдавал должное Эакулевичеву мастерству, но никак не мог уразуметь, почему - коль уж все равно в стол! - их паскудная жизнь интересует Эакулевича только ниже пояса, почему всему прочему не удалось заслужить писательского внимания. Кукольница, сопровождающая беллетриста, была смирна, мила, занималась изготовлением кукол для театра и кино и проходила пунктиром сквозь бурную и беспорядочную жизнь своего спутника.
Появление на ЛИТО Эакулевича произвело на Арсения впечатление неприятное: он понял, что тот пришел сюда ради встречи с Владимирским, обругавшим в ?Литгазете? его последний рассказ. Особенно противно было, что и у Арсения имелся сходный мотив: герой романа рассчитывал произвести на критика впечатление своими непечатными стихами и подтолкнуть таким образом сборник печатных.
Мальчик тем временем получил свой кусок плюс довесочек и, поравнявшись с доходягою, так, безо всякой жалости, с почти академическим интересом представил себе его состояние, припомнив неделю, когда тоже ничего не ел по причине выкраденных соседкою карточек. У самых дверей мальчик обернулся и как раз застал взглядом в общем-то ожиданную сценку, доходяга схватил из-под ножа зазевавшейся продавщицы пайку и стал обеими руками запихивать в рот. Под матерный визг работниц прилавка голодные советские граждане бросились на вора...
Скандально хлопнула дверь, вероятно, не запертая за Эакулевичем, и в комнату, сопровождаемый двумя юными поддатыми пэтэушницами, ввалился предмет зависти Яши горбатого: юморист Кутяев. Остановившись посередине, обвел всех совершенно осоловелыми глазами, нетвердо, но очень громко сказал: з-здра-сь-сьти! и начал методично выбрасывать из карманов на пол слипшиеся, в табачных крошках, конфеты-подушечки и куски каких-то пирожков, после чего хлопнулся поверх всего этого и сам: п-прох-ход-дите, д-дев-воч-чки... А ты - п-прод-долж-жай. Я с-слуш-шаю.
Бедный Жданов мгновенно побелел, потом покраснел, захлопнул папочку и пошел к выходу. Яша горбатый высунулся из-за косяка и жадно смотрел на юмориста и его спутниц. Пэдик бросился за Ждановым - улаживать конфликт.
121. 20.20 - 20.30
Первое отделение концерта окончилось. Опустела эстрада. Опустел зал. Моцарт подействовал на Юру странным образом: грустный и легкий, не принуждая следить за собою, он открывал дорогу непонятно как сцепляющимся друг с другом мыслям и образам, и не из восемнадцатого века, а из конкретной, из Юриной жизни. Мысли и образы были печальны, но впервые за последние две недели - не безысходны.
Толпа понесла Юру вниз. Едва ступив на ведущую в буфет лестницу, Юра увидел сверху толкучку очередей, облепивших каждую из четырех стоек. Это показалось фантасмагоричным, нелепым в контексте только что отзвучавшей музыки, и Юра повернул назад, преодолевая железную коллективную волю прущей навстречу толпы.
Нужно ли подходить к Лике после концерта? подумал он. И удобно ли? И куда? Да кто она, собственно, Арсению? Он сказал: знакомая. Что значит знакомая?
А Лика сидела в закулисной комнатке и думала: хватит ли ума у этого медведя зайти сюда, ко мне? Старый друг Арсения... Что же между ними было общего?..
Хочу или не хочу? в который раз задал себе вопрос Арсений, наблюдающий, как укрощают юмориста Кутяева. Прозвенел первый звонок.
122. 20.31 - 20.35
Скандал потихоньку уладился: юмориста вместе с ремесленницами вынесли на кухню, в общество киря-ющих там мрачных непризнанных гениев русской литературы, что с удивительным постоянством посещали сессии ЛИТО, никогда ничего там не читая и никого не слушая, - словно им не все равно, где собираться, пить, зло перемывать косточки общим знакомым и отдавать дань гениальности друг друга, - и уже - стараниями гениев прилично набравшейся вдовы; Жданова, поломавшегося минут пять, вплоть до надевания пальто, все же уговорили если не снять последнее - хотя бы завершить чтение, в процессе которого слушателям стало ясно то, что, казалось Арсению, было ясно и полчаса назад: доходягу затоптали насмерть, а мальчик, жуя довесочек, отправился домой. Сейчас шло обсуждение.
Первое слово, естественно, получил гость, тоже немного поломавшийся. Говорил он страстно и красиво, но все как-то вокруг да около, не об услышанном, а о том, как ему, дескать, приятно, что вот здесь, в Москве, в этом доме, собрались люди, которые... и об искусстве вообще, и о современной советской литературе, напоминающей ему, Владимирскому, айсберг, который, как айсбергу и подобает, в свое время непременно перевернется, явив миру блистающую под солнцем, покуда подводную, часть, и так далее, и тому подобное, и прочее, и прочее, и проч.
Арсений окинул взглядом подводную часть айсберга современной советской литературы, мысленно приплюсовав кусок с кухни, и нашел, что часть хиловата: она компоновалась преимущественно из каверн, наиболее крупной из которых представлялся поэтический диван-кровать, но попадались и твердые включения: монолиты, например, хорошо промерзших экскрементов, вроде Ивана Говно - студента сценарного факультета ВГИКа, ученика (как он сам рекомендовал себя) и последователя Василия Шукшина. Лицо Говно выражало крайнюю степень восхищения собою и на скандинавский манер окаймлялось рыжей бородкою, удивительно аккуратно подстриженной и ухоженной, прямо-таки символом разделенной к самому себе любви, и еще более удивительно к лицу не шедшей. Произведения Ивана посвящались полным тихой ностальгической грусти, умиления и одновременно - восторга воспоминаниям о родной деревеньке, а сквозным образом являлась могилка с покосившимся от ветхости (нет, не крестом!) обелиском под пятиконечной звездочкою; в могиле крепко и спокойно, поскольку за сына ей волноваться нечего, спала его, Ивана Говно, бедная мать. Арсений не понимал, что, собственно, удерживает Ивана, так по своей родине тоскующего, от скорейшего возвращения на нее и зачем Иван носит фирменный четырехсотрублевый джинсовый костюм.
Но следовало отдать подводной части справедливость: встречались в ней и твердые включения вполне чистого, зеленоватого льда, спрессованного навалившейся на них тяжестью, льда, равного которому по незамутненности Арсений в надводной части не знал и который, возможно, и сверкнул бы под солнцем, если б ко времени более чем проблематичного переворота не был разъеден теплыми подводными течениями, что температурой, цветом и запахом точнее всего напоминают мочу.
Тихий, незаметный Черников, например (слушать его приходилось, придвигаясь вплотную), оставил в свое время и университет, и Литинститут, ни разу не попытался прорваться в официальную литературу и вообще играть в игры с государством и, холостяк, вот уже добрый десяток лет жил в какой-то клетушке на зарплату не то лифтера, не то дворника, не то чуть ли не мусорщика; подпольная психология не могла не отразиться на опусах Черникова, которые, некогда небезынтересные, все явственнее несли на себе следы распада личности их автора. Петр Каргун, человек, напротив, громкий, от природы здоровый, всегда капельку пьяный, инженер по профессии, сочинял сюрреалистические рассказы, смонтированные из осколков будничной жизни, идеологических фетишей и порождений собственной дикорастущей фантазии столь органично, что даже оторопь брала от дуновения его самородного таланта. В произведениях Каргуна Ленин выпивал из горла на задворках Казанского вокзала с Конем Чапая; старая эсерка, ныне - туалетная уборщица с Пресни, которую в финале, усадив в телегу, повезет народ от Лубянки на Красную площадь, казнить, - летала верхом, продев его сквозь анус и влагалище, на змее-Витеньке, третьем секретаре Фрунзенского райкома партии, над Москвою и в Мексику, к Троцкому; император Нерон, играя ногою на арфе, приказывал Любови Яровой стать мальчиком, - всего, впрочем, и не перечесть. Но, обремененный многочисленной семьею, пуганый, Каргун и помыслить не смел ни о снятии со своих текстов копий, ни о заграничных публикациях, - потому над текстами не работал. К тому же Каргун постепенно спивался, и его фантазии все меньше могли заинтересовывать непсихиатров.
Остальная же - основная - масса льда была белесовато-мутна, расколота трещинами и трещинками - в разной, конечно, степени и по разным причинам, но одну, по крайней мере, причину непрозрачности Арсению справедливым казалось выделить в качестве общей: мало кому из подпольных (подводных) литераторов хватало воли зарабатывать на жизнь - подобно Черникову или Каргуну - во внеидеологической сфере: юморист Кутяев, тискающий свои рассказики, похожие на Арсениево ?Стекло?, везде куда возьмут; Пэдик с его репортажами в ?Комсомольскую жизнь?; Юра Жданов, сценарист ?Новостей дня?; Эакулевич; сам Арсений; Арсениев тезка, наконец - немолодой, глуховатый преподаватель марксизма, автор вот уже более тридцати лет сочиняемых рифмованных максим...
В одной из этих последних, помеченной шестизначной датою Арсениева рождения, так что Арсений при желании мог отнестись к максиме, как к гороскопу, было сказано:
060945
Согласно Богом созданному ГОСТу,
который действовал от сотворенья света,
поэт никак не может быть прохвостом,
прохвост никак не должен быть поэтом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
В результате бешеной саморекламы, которую развил Писин, ?Голос Америки? посвятил ему как-то сорокасекундное сообщение, а в ?Литгазете? появился десяток строк - не выше, правда, шестнадцатой, юмористической полосы. Увы, солженицынской популярности почему-то не получалось, и Писин, за отсутствием других зрителей, стал навязчиво демонстрировать прекрасные порывы раскрепощенной души угнетенным собратьям-ЛИТОвцам. Утомленное блеском внутренностей новоиспеченного диссидента, ЛИТО начало потихоньку худеть, и Пэдик оказался на грани катастрофы: следовало либо ставить крест на любимом и, в сущности, единственном своем деле, либо рвать с несчастным страдальцем и борцом за социальную справедливость. По Пэдикову характеру ни то, ни другое возможным не представлялось, и если бы Писин, наконец, не смылся по израильскому вызову, бросив (с обещанием непременно выписать, когда устроится) на произвол судьбы юную последнюю жену с маленьким сыном (названным в честь африканского поэта Сенгором) на руках, ЛИТО, надо думать, рассосалось бы невосстановимо. Впрочем, жену: маникюршу, стерву и стукачку, - жалеть тянуло не очень. Да и вообще получалось так, что все маститые гости представлялись Арсениеву глазу подонками, и поди пойми, то ли подонство в их стране являлось одним из непременных и главных признаков маститости, то ли такие уж у Пэдика подобрались знакомые. И то сказать: не Зиновьеву, не Сахарову и не Белинкову же было к ним приходить, да и сами господа ЛИТОвцы, пожалуй, разбежались бы от таких гостей: испугались бы последствий.
Очередь меж тем шла (но ме-е-дленно-о...), и блокадный мальчик очутился внутри булочной. Здесь казалось теплее, и, временно прервав мечты о насыщении, он оглядывался кругом. Подробное, занудное описание троих продавщиц, экскурсы в биографии их и некоторых очередников шли по давным-давно протоптанным тропинкам Арсениева сознания, ничуть не мешая перебирать присутствующих.
Рядом с Владимирским на кухонных миниатюрных табуреточках, как на ветвях, сидели две джинсовые птички - из тех, что, меняясь одни другими, присутствовали на ЛИТО неизменно: независимые литераторы приводили их с собою, чтобы потрясти юные души полулегальной атмосферою, живым искусством из первых рук и своей ко всему этому причастностью, ибо тела душ потрясенных отдавались литераторам легче, чем непотрясенных.
Дальше - на стопке томов Медицинской энциклопедии, которую Тамара еще не успела реализовать в пользу памяти о покойнике, расположился обаятельный парень, одетый модно, дорого, с иголочки. Арсений не знал, кто он, хоть пару раз на ЛИТО и встречал. Кажется, парень однажды довольно резко говорил о чьих-то стихах... Хотя, впрочем... Нет, точно Арсений не помнил.
Стул рядом занимала весьма пожилая девица, бесталанная и неталантливая. Большую часть времени она проводила по психушкам, что и описывала в рассказах, выполненных в стиле изложения по русскому языку в нерусских школах. Второй темою, ее занимавшей, была любовь: девица никак не могла примириться с тем, что, в ответ на ее нежность и желание пройти по жизни рука об руку, гадкие, грубые мужчины суют ей в эту самую руку свой омерзительный красный член. Внешность девица имела преотталкивающую, лицо было сплошь изрыто фурункулами, и Арсений не мог толком представить мужчину, которому последняя процедура доставила бы хоть какое-то удовольствие, - даже если не в руку. Прочие, вероятно, тоже не могли, и потому девицыны рассказы, хоть душа и не поворачивалась авторшу обижать, сопровождались обычно смехом. На ЛИТО девица ездила из загорода. Пэдик никогда ее об очередном заседании не оповещал, и оставалось загадкою, как она всякий раз о нем узнавала.
В углу, между девицыным стулом и разложенным диваном-кроватью, на котором помещалось сразу не то семеро, не то восьмеро свободных литераторов, сидел на корточках, привалясь спиною к стене, Николай Венчик. Поза, которой Арсений не выдержал бы и трех минут, была ему удобна, по крайней мере, привычна: Венчик не менял ее вот уже добрые полчаса. Семь лет строгого режима за религиозную пропаганду выучили Венчика этой своеобычной позе. Сам он ничего не сочинял, но, раздобыв где-то рукописную тетрадку стихов некоего Солодовникова, бывшего кавалергарда, белогвардейца, позже - пожизненного обитателя ГУЛАГа, положил стихи на музыку и исполнял их a capel в русском нетемперированном ладу. Стихи трактовали свободу духа, не зависящую от состояния тела.
Разложенный диван-кровать целиком подпал под власть разных полов и возрастов представителей поэзии: Западно-Восточный диван. Поэты были скучны, невыразительны, неотличимы один от другого, - разве что при взгляде на веснушчатую девочку с рыжею, выстриженной под Ахматову, челкою вспоминалась пародия тезки Арсения:
Подарите мне вазу
голубого стекла:
не хочу к унитазу
я ходить досветла,
(у девочки было:
я люблю синеглазых,
потому что смугла),
да бросалась в глаза буйная, совершенно седая шевелюра клюющего носом, по обыкновению, поддатого Коня.
Костя Конь, единственный, кроме Пэдика, осколок того, начального, Симонова кружка, в свое время попробовал и сто первого километра за тунеядство, и психушки, и ссылки в Казахстан, а теперь вчерную пил и время от времени, словно очнувшись, читал мальчишеским, захлебывающимся голосом бредовые стихи, в которых, впрочем, попадались совершенно пронзительные строчки. Коня понесло, шутили в такие минуты молодые ЛИТОвцы, но слушали жадно и тревожно, будто пророческий голос из преисподней.
119.
Несколькими годами позже труп Коня, уже полуразложившийся, случайно обнаружат сидящим в подвальной комнатке, у стола, на котором останутся пустые водочные бутылки да два стограммовых стаканчика; Коня похоронят; следствие ничего не даст.
120. 20.10 - 20.19
Внимание блокадного мальчика привлек меж тем некий доходяга. Он стоял у самого прилавка и жадными глазами смотрел туда, время от времени порываясь объяснить окружающим, что жена отобрала карточки и не отдает и что он не ел уже около недели. Окружающие понимать доходягу не собирались, потому что слишком хорошо понимали, к чему он клонит, и всячески пытались отпихнуть от прилавка и выдавить из магазина вообще, но доходяга с изобретательностью маньяка снова проникал обратно. Во время очередной эскапады такого рода, заставшей мальчика в двух человеках от заветных весов, в дверях появился очаровательный Эакулевич, сопровождаемый кукольницей.
Душка Эакулевич был молод, брадат, красив и один из немногих здесь умел грамотно и увлекательно писать по-русски; это свое умение он направлял в два русла: по одному его проза текла в журналы и издательства, принося противотоком приятно шуршащие купюры, что преобразились недавно в предмет Арсениевой зависти - ноль-третий ?жигуленок?, по другому - в правый нижний ящик стола. Новеллы из ящика предназначались составить ?Новую тысячу и одну ночь? и посмертную славу литератора; темою их являлся почти идеально отчищенный от политики и социологии и разнообразно, чаще всего иронически, поданный секс. Арсений отдавал должное Эакулевичеву мастерству, но никак не мог уразуметь, почему - коль уж все равно в стол! - их паскудная жизнь интересует Эакулевича только ниже пояса, почему всему прочему не удалось заслужить писательского внимания. Кукольница, сопровождающая беллетриста, была смирна, мила, занималась изготовлением кукол для театра и кино и проходила пунктиром сквозь бурную и беспорядочную жизнь своего спутника.
Появление на ЛИТО Эакулевича произвело на Арсения впечатление неприятное: он понял, что тот пришел сюда ради встречи с Владимирским, обругавшим в ?Литгазете? его последний рассказ. Особенно противно было, что и у Арсения имелся сходный мотив: герой романа рассчитывал произвести на критика впечатление своими непечатными стихами и подтолкнуть таким образом сборник печатных.
Мальчик тем временем получил свой кусок плюс довесочек и, поравнявшись с доходягою, так, безо всякой жалости, с почти академическим интересом представил себе его состояние, припомнив неделю, когда тоже ничего не ел по причине выкраденных соседкою карточек. У самых дверей мальчик обернулся и как раз застал взглядом в общем-то ожиданную сценку, доходяга схватил из-под ножа зазевавшейся продавщицы пайку и стал обеими руками запихивать в рот. Под матерный визг работниц прилавка голодные советские граждане бросились на вора...
Скандально хлопнула дверь, вероятно, не запертая за Эакулевичем, и в комнату, сопровождаемый двумя юными поддатыми пэтэушницами, ввалился предмет зависти Яши горбатого: юморист Кутяев. Остановившись посередине, обвел всех совершенно осоловелыми глазами, нетвердо, но очень громко сказал: з-здра-сь-сьти! и начал методично выбрасывать из карманов на пол слипшиеся, в табачных крошках, конфеты-подушечки и куски каких-то пирожков, после чего хлопнулся поверх всего этого и сам: п-прох-ход-дите, д-дев-воч-чки... А ты - п-прод-долж-жай. Я с-слуш-шаю.
Бедный Жданов мгновенно побелел, потом покраснел, захлопнул папочку и пошел к выходу. Яша горбатый высунулся из-за косяка и жадно смотрел на юмориста и его спутниц. Пэдик бросился за Ждановым - улаживать конфликт.
121. 20.20 - 20.30
Первое отделение концерта окончилось. Опустела эстрада. Опустел зал. Моцарт подействовал на Юру странным образом: грустный и легкий, не принуждая следить за собою, он открывал дорогу непонятно как сцепляющимся друг с другом мыслям и образам, и не из восемнадцатого века, а из конкретной, из Юриной жизни. Мысли и образы были печальны, но впервые за последние две недели - не безысходны.
Толпа понесла Юру вниз. Едва ступив на ведущую в буфет лестницу, Юра увидел сверху толкучку очередей, облепивших каждую из четырех стоек. Это показалось фантасмагоричным, нелепым в контексте только что отзвучавшей музыки, и Юра повернул назад, преодолевая железную коллективную волю прущей навстречу толпы.
Нужно ли подходить к Лике после концерта? подумал он. И удобно ли? И куда? Да кто она, собственно, Арсению? Он сказал: знакомая. Что значит знакомая?
А Лика сидела в закулисной комнатке и думала: хватит ли ума у этого медведя зайти сюда, ко мне? Старый друг Арсения... Что же между ними было общего?..
Хочу или не хочу? в который раз задал себе вопрос Арсений, наблюдающий, как укрощают юмориста Кутяева. Прозвенел первый звонок.
122. 20.31 - 20.35
Скандал потихоньку уладился: юмориста вместе с ремесленницами вынесли на кухню, в общество киря-ющих там мрачных непризнанных гениев русской литературы, что с удивительным постоянством посещали сессии ЛИТО, никогда ничего там не читая и никого не слушая, - словно им не все равно, где собираться, пить, зло перемывать косточки общим знакомым и отдавать дань гениальности друг друга, - и уже - стараниями гениев прилично набравшейся вдовы; Жданова, поломавшегося минут пять, вплоть до надевания пальто, все же уговорили если не снять последнее - хотя бы завершить чтение, в процессе которого слушателям стало ясно то, что, казалось Арсению, было ясно и полчаса назад: доходягу затоптали насмерть, а мальчик, жуя довесочек, отправился домой. Сейчас шло обсуждение.
Первое слово, естественно, получил гость, тоже немного поломавшийся. Говорил он страстно и красиво, но все как-то вокруг да около, не об услышанном, а о том, как ему, дескать, приятно, что вот здесь, в Москве, в этом доме, собрались люди, которые... и об искусстве вообще, и о современной советской литературе, напоминающей ему, Владимирскому, айсберг, который, как айсбергу и подобает, в свое время непременно перевернется, явив миру блистающую под солнцем, покуда подводную, часть, и так далее, и тому подобное, и прочее, и прочее, и проч.
Арсений окинул взглядом подводную часть айсберга современной советской литературы, мысленно приплюсовав кусок с кухни, и нашел, что часть хиловата: она компоновалась преимущественно из каверн, наиболее крупной из которых представлялся поэтический диван-кровать, но попадались и твердые включения: монолиты, например, хорошо промерзших экскрементов, вроде Ивана Говно - студента сценарного факультета ВГИКа, ученика (как он сам рекомендовал себя) и последователя Василия Шукшина. Лицо Говно выражало крайнюю степень восхищения собою и на скандинавский манер окаймлялось рыжей бородкою, удивительно аккуратно подстриженной и ухоженной, прямо-таки символом разделенной к самому себе любви, и еще более удивительно к лицу не шедшей. Произведения Ивана посвящались полным тихой ностальгической грусти, умиления и одновременно - восторга воспоминаниям о родной деревеньке, а сквозным образом являлась могилка с покосившимся от ветхости (нет, не крестом!) обелиском под пятиконечной звездочкою; в могиле крепко и спокойно, поскольку за сына ей волноваться нечего, спала его, Ивана Говно, бедная мать. Арсений не понимал, что, собственно, удерживает Ивана, так по своей родине тоскующего, от скорейшего возвращения на нее и зачем Иван носит фирменный четырехсотрублевый джинсовый костюм.
Но следовало отдать подводной части справедливость: встречались в ней и твердые включения вполне чистого, зеленоватого льда, спрессованного навалившейся на них тяжестью, льда, равного которому по незамутненности Арсений в надводной части не знал и который, возможно, и сверкнул бы под солнцем, если б ко времени более чем проблематичного переворота не был разъеден теплыми подводными течениями, что температурой, цветом и запахом точнее всего напоминают мочу.
Тихий, незаметный Черников, например (слушать его приходилось, придвигаясь вплотную), оставил в свое время и университет, и Литинститут, ни разу не попытался прорваться в официальную литературу и вообще играть в игры с государством и, холостяк, вот уже добрый десяток лет жил в какой-то клетушке на зарплату не то лифтера, не то дворника, не то чуть ли не мусорщика; подпольная психология не могла не отразиться на опусах Черникова, которые, некогда небезынтересные, все явственнее несли на себе следы распада личности их автора. Петр Каргун, человек, напротив, громкий, от природы здоровый, всегда капельку пьяный, инженер по профессии, сочинял сюрреалистические рассказы, смонтированные из осколков будничной жизни, идеологических фетишей и порождений собственной дикорастущей фантазии столь органично, что даже оторопь брала от дуновения его самородного таланта. В произведениях Каргуна Ленин выпивал из горла на задворках Казанского вокзала с Конем Чапая; старая эсерка, ныне - туалетная уборщица с Пресни, которую в финале, усадив в телегу, повезет народ от Лубянки на Красную площадь, казнить, - летала верхом, продев его сквозь анус и влагалище, на змее-Витеньке, третьем секретаре Фрунзенского райкома партии, над Москвою и в Мексику, к Троцкому; император Нерон, играя ногою на арфе, приказывал Любови Яровой стать мальчиком, - всего, впрочем, и не перечесть. Но, обремененный многочисленной семьею, пуганый, Каргун и помыслить не смел ни о снятии со своих текстов копий, ни о заграничных публикациях, - потому над текстами не работал. К тому же Каргун постепенно спивался, и его фантазии все меньше могли заинтересовывать непсихиатров.
Остальная же - основная - масса льда была белесовато-мутна, расколота трещинами и трещинками - в разной, конечно, степени и по разным причинам, но одну, по крайней мере, причину непрозрачности Арсению справедливым казалось выделить в качестве общей: мало кому из подпольных (подводных) литераторов хватало воли зарабатывать на жизнь - подобно Черникову или Каргуну - во внеидеологической сфере: юморист Кутяев, тискающий свои рассказики, похожие на Арсениево ?Стекло?, везде куда возьмут; Пэдик с его репортажами в ?Комсомольскую жизнь?; Юра Жданов, сценарист ?Новостей дня?; Эакулевич; сам Арсений; Арсениев тезка, наконец - немолодой, глуховатый преподаватель марксизма, автор вот уже более тридцати лет сочиняемых рифмованных максим...
В одной из этих последних, помеченной шестизначной датою Арсениева рождения, так что Арсений при желании мог отнестись к максиме, как к гороскопу, было сказано:
060945
Согласно Богом созданному ГОСТу,
который действовал от сотворенья света,
поэт никак не может быть прохвостом,
прохвост никак не должен быть поэтом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61