А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он сидел на крышке унитаза и хохотал, не зная, как остановиться, минут пятнадцать. Наконец ему пришло в голову посмотреть на себя в зеркало, и собственная смеющаяся физиономия показалась ему настолько не смешной, что он перестал смеяться.
В дверь постучала Рената.
Кессель впустил ее.
– Тебе лучше? – спросила Рената. – Когда я узнала, мне тоже сделалось плохо. У тебя уже все прошло, да?
– Да, – солгал Кессель.
Рената прижалась к Кесселю. Очевидно, это была награда за его любовь к Зайчику: раз ему стало плохо, значит, он волновался за ее судьбу. Вероятно, она сказала себе: вот и он наконец полюбил Зайчика. Какой он все-таки милый!
– Завтра… Завтра вечером они, наверное, уже уедут – мне так кажется. Конечно, уедут…
Рената стояла спиной к двери. Жаба распахнула дверь ванной – пинком, по своему обыкновению, – и ручка двери впилась Ренате в спину, в самое чувствительное место. Рената замахнулась – чисто рефлекторно – и…
Зайчик подалась назад, но не больше чем на сантиметр; это было не отступление, а только намек на отступление. Прикрыв лицо рукой, она приоткрыла рот, вытянув верхнюю губу, и взглянула на Ренату своими желтушными глазами, будто напоминая: я так переживаю!
Рената опустила руку и молча вышла.
В кухне, слава Богу, никто не спал. Кессель встал в половине девятого и пошел на кухню варить кофе.
Через некоторое время появилась Рената.
– Ты что шумишь?! – осведомилась она громким шепотом.
– Я знаю, зачем бабуле ушные затычки, – сообщил Кессель.
– Как зачем, ведь у нее сон такой чуткий.
– Ничего подобного. Я полагаю, тебе не приходилось спать в одной комнате с дедулей Вюнзе? Вот видишь. А я проспал с ним целую ночь. Никогда бы не подумал, что такой маленький человек может храпеть так громко.
– Она не из-за этого затыкает уши. Все-таки они спят в разных комнатах.
– Такой храп можно услышать через целые анфилады комнат.
– Тебе всего одну ночь пришлось проспать с ним вместе, а ты уже злишься.
– Так кто же скажет обо всем бабуле?
Рената нахмурилась:
– Тебе обязательно нужно испортить всем воскресное утро?
– Но, по-моему, все собрались только ради этого?
– Для бабули это будет ударом.
– Потому что ей не хочется быть прабабушкой?
– Как только я представлю себе… Мне уже делается плохо. Как тогда, когда я… – она не договорила.
– Когда ты – что?
– Ничего.
– Нет уж, договаривай… Когда ты была беременна?
– Да, – сказала Рената. – Когда я сказала ей, что у нас с Курти будет ребенок – не Зайчик, а первый…
– Это что же, у вас кроме Зайчика есть еще ребенок?
– В том-то и дело, что нет.
– Ах, вот оно что…
– Да! Именно потому, что для бабули это оказалось ударом. Ты даже представить себе не можешь, что с ней было.
– Она не желала быть бабушкой.
– Ну, впрямую она этого, конечно, не говорила. Зато наговорила много чего другого. И что Курти надо сначала защититься, и… Словом, много чего.
– И ты сделала аборт? Ради бабули Вюнзе?
Рената жалобно моргнула.
– К тому же это тогда вообще было запрещено. Я имею в виду аборты. Это было очень сложно.
– И все из-за бабули!
– Она тогда еще не была бабулей. Но во второй раз, когда я была беременна Зайчиком…
Кесселю невольно подумалось: вот тогда как раз лучше было бы… Нет, остановил он себя, нельзя думать такие вещи. Даже о Жабе.
– …Я им ничего не сказала. Я сказала только потом, когда… Когда уже нельзя было ничего сделать. Бабуля чуть не умерла. Курти, кстати, тоже. Но я очень хотела ребенка, – Рената задумалась – Хотя именно из-за этого я… Курти тогда повел себя так, что это стало началом нашего разрыва.
– Так кто же скажет бабуле сегодня? Что она станет прабабушкой?
– Боже мой, боже мой! – вздохнула Рената.
– А все-таки?
– Кажется, они просыпаются, – сказала Рената и вышла.
Первым к завтраку явился дедуля Вюнзе. Через какое-то время поднялись Курти и Гундула. Это было неплохо, потому что все вместе в кухне все равно бы не поместились.
Потом появилась Жаба. Высокомерно отвергнув «Несквик», она потребовала кефира с клубничным джемом. Кефир ей дали, а джем нашелся только малиновый. Жаба осталась крайне недовольна матерью и не скрывала этого.
В свою очередь раздраженная Рената хотела было шмякнуть джем перед ее носом, но та снова подняла руку: я так переживаю! И Рената покорилась.
– Курти и я, – сообщила Рената Кесселю, пока остальные были заняты едой, – решили поговорить с бабулей вечером, чтобы не портить никому настроение. Гундула тоже считает, что так будет лучше.
– Я думал, что к вечеру они уже уедут, – удивился Кессель.
– Я тоже так думала, – ответила Рената, – но, как видишь…
После завтрака пошли будить бабулю. Сначала Жаба спела ей песенку. Потом Курти хлопнул балконной дверью. Рената подергала ее за ночную рубашку. Из ушей бабули вынули затычки. Дедуля погремел принесенными из кухни крышкой и сковородкой.
Бабуля Вюнзе не просыпалась.
– Может, пощекотать ее? – предложила Гундула.
Это тоже не помогло.
– А ты сам как ее будишь? – поинтересовалась Рената у дедули.
– Никак, – ответил дедуля – Я ухожу на работу в семь, когда она еще спит. Прихожу в двенадцать – она уже на ногах. Как она это делает, я не знаю.
– Зайчик беременна, – произнес Кессель не очень громко.
Все замерли.
Бабуля Вюнзе открыла глаза. Медленно, очень медленно она сняла ночной платок, расстегнула ночную жилетку, откинула одеяло и наконец села на кровати.
– Что вы сказали? – спросила она тихим голосом.
Вопрос был чисто риторический: она отлично поняла Кесселя и, помолчав с полминуты, закатила дикую истерику.
В этой сцене, – рассказывал Кессель позже, если рядом не было Ренаты, – было нечто ирреальное. Бабуля, упакованная в платок, жилетку и одеяло, восседала на кровати (его собственной, кесселевской кровати!), а вся семья, если можно было назвать так этот странный конгломерат родственников, столпилась в тесной спальне вокруг кровати. Было хотя и дождливое, но в общем довольно обычное ноябрьское утро. И тут бабуля закатила истерику. Причем без всяких прелиминариев, как это обычно бывает у истеричек – сначала тихо, со слезами и выламыванием рук, потом все громче и громче. Она не рвала на себе волосы, не раздирала на груди жилетку, не дрыгала ногами и не кусала себя за пальцы. Нет, она сидела совершенно спокойно – Кессель утверждал это, потому что был единственным, кто наблюдал за ней все время, – с неподвижным лицом, на котором застыло какое-то упрямое выражение, широко раскрыв рот, и кричала в полный голос, почти ревела, как поезд, выезжающий из туннеля: это была ровная, монотонная сирена, даже без передышек – как ей это удавалось, одному Богу известно. Ее крик был долгим и каким-то круглым, точно столб, вершина которого тает в резком морозном свете.
Сначала ей отозвались оконные стекла. Потом задребезжала посуда в шкафу на кухне. Потом затряслась мебель, а под конец завибрировал пол во всей квартире.
На Альбина Кесселя семья уже не обращала внимания. Семья рвала на себе волосы, раздирала на груди рубахи, суетилась, готовила холодные компрессы, увещевала – все было напрасно. Бабуля ревела. Д-р Курти Вюнзе, встав на колени возле постели, схватил бабулю за трясущуюся руку…
Дом у нас не из самых крепких, ударной послевоенной постройки, тем более шестой этаж, – так заканчивал описание этой сцены Кессель еще годы спустя. Кто его знает, сколько он еще продержится, если бабуля не умолкнет. Вещи у Кесселя были не распакованы, да он и не привез из Берлина почти никаких вещей. Он подхватил свой чемоданчик, стоявший в комнате Зайчика возле раскладушки, на которой он провел вчерашнюю беспокойную ночь, и снял с вешалки плащ и клетчатую кепку. Входная дверь угрожающе вибрировала. Его ухода никто не заметил. Вопли бабули были слышны в лифте и даже, по словам Кесселя, в самом низу, в подъезде.
Лишь из письма Ренаты, дожидавшегося Кесселя в Берлине куда он вернулся из Тосканы – по-прежнему с чемоданчиком, но уже совершенно пустым, – он узнал, что бабуля все-таки прекратила реветь еще до окончания того сумасшедшего дня. Все Вюнзе почти сразу же уехали, забрав с собой Зайчика. Д-р Курти отвез ее в Голландию, в какую-то закрытую клинику. После этого ее снова отправили в интернат.
Несмотря на обнадеживающую концовку: «…твой письменный стол снова стоит на старом месте», – письмо в целом было выдержано в тоне упрека, как будто причиной всей этой катавасии был именно Кессель, сообщивший бабуле пренеприятное известие.
Вообще-то он прилетел в Мюнхен, но только потому, что из Рима не было прямых рейсов на Берлин и ему пришлось делать пересадку. Домой Кессель заезжать не стал: он не мог заставить себя задержаться в Мюнхене хоть на день, и даже не из-за Жабы, об отъезде которой он тогда, конечно, еще не знал. Он просто не мог пойти от Юлии сразу к Ренате.
Он проводил Юлию до автобуса, погрузил ее чемодан и вручил водителю деньги за проезд.
– Ты полетишь сразу в Берлин? – спросила Юлия.
Кессель кивнул.
– Хотя там тебе уже нечего делать?
Кессель опять кивнул.
Аэропортовский автобус довезет Юлию до вокзала, где она сядет на поезд до Шнабельвайда, а там пересядет на экспресс до Байрейта (ребенок Мориц на это время был сдан верной подруге, которая все знала; к приезду Юлии она уже отвезла его домой).
Сначала Кессель хотел доехать с Юлией до Байрейта или хотя бы до Шнабельвайда, если она боится, что в Байрейте ее будут встречать Но Юлия не согласилась. Во-первых, сказала она, это будут всего лишь затянувшиеся проводы, а чем дольше прощаешься, тем больнее.
– …И, кроме того, – добавила Юлия, – поздно вечером из Байрейта поезда не ходят, и тебе придется там ночевать.
– Ничего, переночую в гостинице. Сейчас декабрь, фестиваля нет, так что в гостиницах наверняка есть места.
– Ты думаешь, я смогу спокойно спать, зная, что ты тут. рядом' И что до тебя минут пять ходу? Ты хочешь, чтобы я наделала глупостей?
Поэтому Юлия села в автобус одна.
– И не маши мне вслед, – попросила Юлия, поднимаясь на подножку – Мы и так гораздо ближе друг другу, чем все эти люди, которые машут руками на прощание.
Кессель кивнул.
– Иди, – сказала Юлия – иди. не жди. пока автобус отъедет. Кессель кивнул.
– Не усложняй – добавила Юлия.
– Юлия… – проговорил Кессель.
– Да?
– Ты… У тебя – потом, когда-нибудь – найдется немного времени для меня?
– Конечно.
Не сразу, но очень скоро, еще не дойдя до здания аэропорта, Кессель понял – по крайней мере, так он рассказывал Вермуту Грефу на одной из «вторничных исповедей», – что на самом деле это означало «нет».
– Может, оно и к лучшему, – говорил Кессель Вермуту Грефу. – Нет, не для меня и даже, наверное, не для Юлии: так лучше для сохранения космического равновесия. Может быть, если бы мы с Юлией были вместе, космос не выдержал бы такого счастья… Я опять говорю высокопарно?
– Малость есть, – признал Греф, продолжая что-то чертить на листе ватмана. – Хотя ты всегда этим отличался.
– Пожалуй – согласился Кессель.
– И за одну эту неделю, которую ты провел с Юлией, ты просадил все свои восемьдесят шесть тысяч?
– Все… Хотя уже не свои. Федеральная секретная служба неожиданно передумала, и… Да мне уже не так много осталось выплатить: если у меня примут сценарий о Беллини, да «Бутларовцев» повторят пару раз, то я с ними рассчитаюсь.
– «Спонсор передачи – Федеральная секретная служба»?
– То есть?
– Ну, они могли бы пустить это где-нибудь в титрах перед твоим «Беллини». Немецкое телевидение, правда, не любит такие штуки. зато по австрийскому я сколько раз это видел. Раз уж ты пишешь, так сказать, для Бундеснахрихтендинста.
– А что? Идея неплохая. Пожалуй, я предложу ее фрау Маршалик, – засмеялся Кессель.
– Но все-таки, – продолжал Вермут Греф, – как тебе удалось, промотать за одну неделю такую кучу денег? Целых восемьдесят шесть тысяч марок? И как на это отреагировала Рената? А тем более муж Юлии?
– Муж Юлии занимается благородным делом спортивной коммерции, то есть торгует теннисными носками и лыжной мазью у себя в Байрейте; я не вижу в этом ничего плохого – по-моему, он там то ли генеральный поставщик, то ли полномочный представитель какой-то фирмы… Вообще он человек уникальный, я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь настолько жил своей профессией. Кроме теннисных носков и лыжной мази, его в жизни ничто не интересует, даже в свободное время. То есть, конечно, в зависимости от времени года: летом – теннисные носки, зимой – лыжная мазь… Он на это никак не отреагировал, потому что ничего не знал.
– Не знал, что его жена уехала на неделю неизвестно куда?
– А он сам уехал. В Брюссель – или в Стокгольм, я уже не помню, там проходила какая-то выставка спортивных товаров, и он поехал туда.
– А ребенок?
– У Юлии есть подруга, она живет в Саарбрюккене. Она все знала. Юлия сказала, что поедет к этой подруге и проведет у нее неделю. На самом деле у подруги остался только ребенок.
– А сама она?…
– Поехала со мной в Тоскану, – сообщил Кессель.
– Восемьдесят шесть тысяч марок! – присвистнул Греф, продолжая работать над чертежом – А вы не боялись, что ребенок проболтается?
– Генеральный поставщик теннисных носков не разговаривает со своим ребенком. То есть разговаривает, конечно, но не об этом. Он по-прежнему обращается с ним как с младенцем – за своим теннисом он даже не заметил, что ребенку уже десять лет, говорит Юлия. Да он больше ни о чем говорить и не умеет, кроме как о носках летом и мази зимой. Правда, малыш и сам уже немного играет в теннис, и на лыжах отец его тоже ходить научил. Но у него, конечно, еще плохо получается. Во всяком случае, проблемы спортивной коммерции с ним пока обсуждать нельзя. Да и потом он редко бывает дома, этот генеральный поставщик. Обедать он. правда, приезжает, но за обедом не говорит почти ничего, кроме: «когда я ем, я глух и нем». Потому что его самого так воспитали, говорит Юлия. В остальное время он бывает дома, только когда по телевизору показывают спортивные передачи.
– А Рената?
– Рената думала, что я в Берлине.
– А ты вместо этого взял отпуск…
– Это мне. кстати, тоже припомнили: отпуска-то я как раз и не брал. В то воскресенье, когда бабуля Вюнзе подняла вселенский вой – это было 13 ноября, – я сразу улетел в Берлин. В письме Юлии говорилось, что до двадцать второго господин генеральный поставщик будет в Брюсселе – или в Стокгольме – и что четырнадцатого она ждет меня в Саарбрюккене. Сам понимаешь, в таких условиях мне просто некогда было писать заявление на отпуск. После смерти Бруно в Берлине все и так пошло кувырком. Кроме того, мне уже прислали уведомление, что тридцать первого января я должен сдать сменщику ключи и полномочия. Так что просить об отпуске было даже неприлично.
– И ты вместо этого просто взял и полетел в Саарбрюккен.
– Во Франкфурт, потому что в Саарбрюккен самолеты не летают. А оттуда на поезде…
– Восемьдесят шесть тысяч марок, – вздохнул Греф – За одну неделю!
– …В Тоскане.
– И все-таки: восемьдесят шесть тысяч марок! Ты что, покупал бриллианты?
– Нет, – вздохнул Кессель, – Она не принимала подарков. Она не взяла даже туфли, прекрасные туфли, которые ей очень шли – мы увидели их на одной распродаже во Флоренции. Она ничего не хотела брать от меня.
– Куда же ты тогда дел эти восемьдесят шесть тысяч?…
– Ну, во-первых, была зима. В Тоскане зимой тоже холодно, между прочим. Замок, который я снял, надо было топить, причем хорошо топить, чтобы все прогрелось: так хотела Юлия. Кастельнеро – «Черный Замок», недалеко от Сиены. Такой только во сне и увидишь. Юлия сказала, что всю жизнь мечтала о таком Черном Замке. Даже на террасе топили, большими такими электрическими рефлекторами. Одно это стоило кучу денег. А потом еще оркестр. Сорок человек. И повар. И горничная. И мальчик на побегушках… То есть это я его так называл, на самом деле это был взрослый мужчина и ездил он на автомобиле Мы посылали его в Сиену за покупками. Ах. если бы я мог…
Кессель умолк. Наступила тишина; лишь перо Грефа мерно поскрипывало по плотной бумаге. Какое-то время Греф тоже молчал; наконец он перестал чертить и обернулся к Кесселю. Его поразило не то. что Кессель умолк, а совершенно иной тон, которым тот произнес последние слова, как будто внутри у Кесселя соскочил какой-то рычажок и вместо привычной иронии вдруг зазвучала совсем иная струна, как будто в душе Кесселя вдруг открылся какой-то совершенно иной, такой необычный уголок, о существовании которого Греф даже не догадывался…
– …Что? Если бы ты мог – что? – обеспокоенно спросил Греф.
Но Кессель уже пришел в себя, рычажок встал на место, и разговор продолжался в том ироническом тоне, какого Кессель всегда придерживался с Вермутом Грефом:
– «Беллини» у меня получается не так, как мне бы хотелось Не то, чтобы я писал левой ногой – нет, я как раз очень стараюсь, и работа по-прежнему доставляет мне удовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52