А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Табличка «ушел напротив» появлялась на двери магазина Зеебруккера все чаще. То, что это никоим образом не способствовало торговле, ясно и без комментариев. С другой стороны, чем больше времени Зеебруккер проводил в «Ипподроме», тем больше он оставлял там денег, что, в свою очередь, находилось в прямой зависимости от глубины его отчаяния. Сначала Зеебруккер пил на запись, потом стал закладывать у хозяина «Ипподрома» рубашки (которые тот потом носил еще много лет, даже если они были ему велики или малы, а фасон вышел из моды), так что постепенно весь магазин перешел в собственность хозяина, и ему просто ничего не оставалось, как присоединить его к своему кафе. Впрочем, хозяин оказался человеком порядочным и поступил с Зеебруккером по справедливости: бывший владелец магазина был как бы поставлен в кафе на довольствие, состоявшее из четырех порций кофе, пары сосисок с горчицей, пирожного, которое в жаркие дни можно было заменить мороженым, и пяти порций пива ежедневно. «Для меня это было просто спасением, – признавался Зеебруккер, вернувшийся после перестройки кафе за свой старый, ближайший к двери столик, – настоящим спасением».
Без комментариев ясно, что эту историю Кессель выслушал очень внимательно. Но то, что рассказал Зеебруккер, в качестве модели для разорения Информационного Агентства Св. Адельгунды не годилось. Миллионные капиталы в кафе не просидишь.
Зеебруккер подсказал Альбину Кесселю еще пару способов, но они показались ему слишком ненадежными. Зеебруккер предложил, например, затеять какой-нибудь процесс. Судебный процесс, сказал он, разорит любую фирму.
– С нами этот номер не пройдет, – вздохнул Кессель – Насколько я знаю «Святую Адельгунду», она выиграет любой процесс – затем он спросил: – У вас что, живот болит?
– Почему? – удивился Зеебруккер.
– У вас такой вид… мрачно-задумчивый, вы уж меня извините.
– Да! – сказал Зеебруккер. – Свой сегодняшний кредит я уже исчерпал, а времени еще только половина третьего. И свои пять пива я тоже уже выпил.
– И пирожное тоже съели?
– И пирожное, – безнадежным тоном подытожил Зеебруккер.
– Девушка! – позвал Кессель официантку – Пиво господину Зеебруккеру – за мой счет.
– Спасибо, – повеселел Зеебруккер. – У меня есть для вас еще кое-что. Попробуйте продать душу Господу Богу!
– То есть как? – в свою очередь удивился Альбин Кессель.
– А очень просто, – начал Зеебруккер. Дьяволу-то душу многие продают. Но почему-то никому до сих пор даже в голову не приходило предложить свою душу Богу. Если Бог заинтересован в человеческих душах, то почему бы ему иной раз за них и не заплатить?
– Да, но…
– Погодите, дайте закончить. У вашего Информационного Агентства есть разрешение?
– О чем вы говорите! Естественно, мы зарегистрированы в магистрате, все как полагается, мы же ТОО…
– Нет, я не об этом, – сказал Зеебруккер – Разрешение архиепископа у вас есть?
– Туда мы даже не совались, – признался Альбин Кессель.
– Ну, вот видите! – воскликнул Зеебруккер.
Когда Альбин Кессель после подробной беседы с неким высокопоставленным иерархом из ординариата (беседа закончилась смиренной просьбой Кесселя о получении архиепископского благословения – это была хорошо продуманная домашняя заготовка) вышел из внешне скромного холодного здания епархиального управления, у него было такое чувство, словно он побывал в жилище огромных черных двуногих муравьев. Развевающиеся сутаны, голоса, шелестящие за закрытыми дверями, потные пальцы, лезущие под белый бумажный воротничок, вдруг тесно сдавивший шею – именно так на долгие годы запечатлелся в памяти Кесселя святейший ординариат Его Преосвященства Архиепископа Мюнхенского и всея Баварии. Церковный чиновник быстро и как бы между прочим привел в движение невидимый, но хорошо отлаженный механизм. В соседней комнате что-то по-латыни печатал телетайп, находившийся в подчинении молоденькой монашки. На следующий день ординариат от имени архиепископа предложил Альбину Кесселю купить у него Информационное Агентство – разумеется только вместе с полным списком абонентов. Ему предложили два с половиной миллиона. Альбин Кессель и тут удивил богомудрых архипастырей, не став просить три миллиона, которые они, заранее посовещавшись, готовы были ему дать, а сразу согласившись на предложенную сумму.
Особую проблему составлял пастор Хюртрайтер, который уже сравнительно давно был в Агентстве лишь безмолвным совладельцем. Кесселя не покидало ощущение, что он предал пастора, и доля истины в этом, конечно, была. Однако пастора, как ни странно, не только не наказали, но вскоре после этих событий даже возвели в прелаты и назначили наместником какого-то заштатного братства в одном из самых отдаленных церковных округов, где он не без удовольствия и закуклился вместе со своим миллионом с четвертью, составившим его долю от продажи Информационного Агентства, судя по всему, до конца дней своих. С подписчиками тоже ничего не случилось. Сначала, правда, епархиальное руководство собиралось применить к ним крутые меры: перевести на дальние приходы, отправить за штат, лишить сана… Однако подписчиков оказалось слишком много. Можно было, конечно, просто поменять их всех местами, но это обошлось бы слишком дорого. Поэтому ординариат никаких мер к подписчикам принимать не стал, ограничившись архипастырским внушением в их адрес.
Еще одна проблема заключалась в том, как отблагодарить Зеебруккера. Сначала Кессель хотел подарить ему золотые запонки с бриллиантами, но Зеебруккер попросил увеличить ему кредит в кафе «Ипподром», включив в ежедневное довольствие еще сэндвич с сыром и шесть рюмок «Киршвассера».
Каждый, кто хоть сколько-нибудь близко знаком с Кесселем, знает, что он не умеет обращаться с деньгами. Однако предположить, что он так быстро просадит свою долю, не мог никто. В этом ему помогли главным образом налоговая инспекция и два сильнейших шторма, налетевших совершенно неожиданно – один на острове Кос, другой где-то там, в просторах Бискайи, откуда его последняя яхта с латунным сердечком на борту (хотя, возможно, о затонувших судах не говорят «на борту»?) медленно поплыла к таинственному кладбищу погибших кораблей в иссиня-черных немых глубинах Саргассова моря.
Дальше того места, до которого дошел Альбин Кессель, на пляже был только один человек. Насколько можно было разглядеть, это был не голый купальщик, а одинокий рыболов. На нем были резиновые, выше колен, сапоги, и он стоял по колено в воде, время от времени закидывая удочку в волны прибоя. Рядом в песке торчали еще две удочки. Хотя волны поднимались довольно высоко, леска была натянута как струна, так что удилище, казалось, было готово сломаться. Возможно, предположил Кессель, это из-за противотока воды под волнами, идущего от берега в море.
Была половина второго. Кессель повернул обратно. Он взобрался на дюну – слева от него было море, справа почти столь же безграничная панорама гасконских лесов – и побрел к своим.
– Я думала, ты уж не придешь больше, – сказала Рената, неуклюже натягивая под платьем белье. – Нам пора ехать на вокзал встречать Курти.
– Я знаю, – сказал Кессель.
В ночь с понедельника на вторник Альбину Кесселю приснилось, что он попал в чужой незнакомый город. Наяву он никогда не бывал в таких «староголландских» городах с волшебными именами – Антверпен, Гент, Брюгге, – но в его воображении жило довольно четкое, хотя, возможно, и далекое от действительности представление об облике этих городов, и во сне ему было ясно (хотя никто ему этого не говорил, и надписей он тоже никаких не видел), что город, в который он попал, не может быть ничем иным, кроме Брюгге. Тихие улочки с домами из разноцветного кирпича тянулись вдоль каналов. Готический собор, от красоты которого захватывало дух, гораздо более готический, чем любые настоящие соборы, огромный, необозримый, многобашенный, вдруг возник перед Кесселем, уходя высоко в небо, когда тот (Кессель был в городе совершенно один), пройдя по нескольким узким, кривым улочкам и поднявшись по каменной лестнице с истертыми, но чисто вымытыми ступенями, вдруг вышел на площадь. Кессель шел по темным сводчатым галереям, из которых то тут, то там неожиданно открывался вид на один из каналов, на чистенькие фасады домов, тщательно ухоженные садики и редкие плакучие ивы, ветви которых свешивались почти до самой воды.
Кессель имел привычку, проснувшись, вспоминать в подробностях свои Сны (одно время он даже записывал их), ибо по опыту знал, что так они лучше удерживаются в памяти. Начав вспоминать сон о городе Брюгге, Кессель попытался подобрать выражения, чтобы как-то описать собор, этот суперготический храм, и пришел к выводу: собор вообще не был зданием, это была фантазия, целый букет фантазий на готическую тему. Гигантский корабль-призрак из красного кирпича, плывущий по волнам готической фантазии, – подытожил Кессель и остался доволен получившейся фразой. Такого собора нигде не было, его наверняка невозможно построить, а можно лишь спроектировать – хотя и это вряд ли, разве только нарисовать. У Гюстава Доре есть такие рисунки, вспомнил Кессель иллюстрации к «Озорным рассказам» Бальзака, там встречаются похожие суперсоборы.
Он услышал бесконечно прекрасную музыку. Она лилась не из храма, а откуда-то из переулка рядом. Кессель пошел на звук; улочка закончилась чем-то вроде крытого мостика, с которого можно было выглянуть вниз, на другую, поперечную улицу. По ней двигалась целая процессия. Процессия состояла из одних музыкантов, одетых в стихари, а в ее середине под балдахином шел тенор, тоже в стихаре, и пел. Кессель не только никогда в жизни не слышал такого прекрасного, ангелоподобного мужского голоса, но и ария, которую он пел, отличалась поистине неземной красотой. Над основой, состоявшей из простых, прерывистых аккордов – у Альбина Кесселя не было абсолютного слуха, и во сне тоже не было, но он знал, что это до мажор, тональность, как нельзя лучше соответствовавшая красному кирпичу домов и собора, – над очень простой основой парила волшебная мелодия, представлявшая собой, в сущности, лишь филигранно обработанную гамму. Однако то тут, то там в ней появлялись чуть резковатые переходы, остановки, она как бы отступала от своего главного русла и снова возвращалась в него, заставляя сладко сжиматься сердце, а затем – сколь проста может быть музыка! – последовала всего одна восходящая кварта, одна небольшая фиоритура, в которой голос, в отличие от сопровождения, так и продолжавшегося в восьмых, исполнил несколько триолей, вот послышалась легкая, почти неуловимая грустинка (до-бемоль вместо до), и голос, миновав краткую фермату, снова вернулся в тонику… Альбин Кессель плакал во сне. Проснувшись, он все еще слышал эту музыку и, будь он музыкантом, подумалось ему, он, возможно, сумел бы даже записать ее.
Музыканты ушли из-под мостика, на котором стоял Кессель. Недалеко на стене висел пожелтевший плакат, походивший на увеличенный конверт от грампластинки. Кессель увидел, что это было сообщение о дне смерти Винченцо Беллини; не объявление о концерте или вечере, посвященном сколько-то-летию со дня смерти, а извещение о том, что композитор Винченцо Беллини умер. Даже во сне, с недоумением вспоминал Кессель утром, он понял: раз плакат такой старый и пожелтевший, значит, Беллини умер уже давно…
И тут Кессель понял, что слышанная им музыка была не чем иным как арией «Den! padre mio…» из оперы «Капулетти и Монтекки» (лишь значительно позже, через несколько часов после пробуждения, Кессель вспомнил, что это невозможно, потому что «Den! padre mio…» – партия сопрано, а не тенора). Он тут же сел за стол – это было в незнакомой, скупо обставленной комнате, почти келье, в которой он очутился неведомо как, – и стал переводить эту арию: О Боже, согрей мое бедное сердце… и т. д.
Удивительно, но этот свой перевод он потом помнил и наяву. Уже вечером, когда вся семья в страшной суматохе собиралась идти на ужин к родителям Курти Вюнзе, Кессель записал его текст. Ощущение было, конечно, странное; Кесселю с трудом верилось, что это не сон. Когда эти строки наконец легли на бумагу, у Кесселя появилось такое чувство, как будто он нашел во сне какой-то предмет (латунное сердечко?), а проснувшись, увидел его у себя в руке. Кессель был уверен, что не сам сочинил эти стихи. Да и как он мог сам сочинить их? Оперу «Капулетти и Монтекки» он слышал всего раз в жизни, в доме Якоба Швальбе, у которого она была на пластинках, и она, конечно, произвела на него глубокое впечатление, однако итальянского текста он не помнил, если не считать первой строчки.
Только несколько дней спустя он нашел психологическое объяснение если и не всему сну, то, по крайней мере, этой его части: ведь «Den! padre mio…» – это ария Юлии, а «Капулетти и Монтекки» – не что иное, как трагическая история ее любви к Ромео. Мысль о Юлии успокаивала, она оберегала Альбина Кесселя, точно невидимый панцирь, от всех тех пакостей, которые готовил ему все увеличивавшийся клан Вюнзе.
Труднее оказалось истолковать этот сон по соннику (Кессель тайком прихватил его с собой), потому что на этот раз в нем было необычно много деталей. Кессель почти никогда не видел таких длинных снов или, по крайней мере, утром уже их не помнил. Чаще всего они состояли из одной-двух достаточно простых сцен, объединенных некоей основной идеей, определение которой можно было найти в соннике. А тут он даже не знал, с чего начать (он достал сонник сразу после завтрака).
У Зайчика сводило пальцы ног. Боль проходила, если ей пели известную детскую песенку про зайчика, только с хорошим концом: «…убегает зайчик мой». В пении участвовали Рената, Курти Вюнзе и Гундула. Жаба лежала в окружении певцов с умирающим видом и наслаждалась. Кессель в этом участвовать отказался, объявив, что не может петь в присутствии посторонних. Мысль о том, что Жаба прикидывается, Кессель тем не менее придержал при себе, засчитав себе лишнее очко за сохранение душевного спокойствия – известной добродетели древних, которую они называли «aequus animus».
Никакого Беллини в соннике, конечно, не было. Слово «собор» было, но с отсылкой: «см. церковь». «Церковь» подразделялась на просто «церковь» и «церковь готическую», о которой говорилось: «видеть в пору сева: хорошо для пересадки растений, прививок, селекции; в пору урожая: берегись грозы». «Арии» тоже не было, «музыка» же имелась «духовая», «струнная», «народная», «орган» и «пение». Кессель посмотрел «пение». Оно подразделялось на «а) фальшивое, б) красивое, в) многоголосое пение (хор)». Из этого, разумеется, можно было выбрать только «красивое пение: будешь спокойно предаваться удовольствиям; во вторник не отсылай писем».
Сегодня как раз был вторник. Еще вчера, когда они – он, Рената и безголосая, гримасничающая Жаба, – только что приехали и, немного погуляв по Сен-Моммюль-сюр-меру, оказавшемуся довольно мерзким городишком, зашли перекусить в бистро, где Зайчик сипло ворчала по поводу каждого блюда, Рената купила несколько открыток. Зайчик тоже потребовала открытки. Она выбрала себе четыре: две – с песиком, у которого на голове была шляпа («Ка-а-кой холосенький!» – умилился Зайчик), одну с мышкой, ехавшей на пароходе, и одну с поросенком, державшим во рту цветы («Прямо лапочка!»).
– Открытки будем писать завтра, – сказала Рената, – а кому, решим сегодня за ужином.
Кессель какое-то время раздумывал, не купить ли и ему пару открыток, чтобы послать, например, Якобу Швальбе, который как-никак одолжил ему тысячу марок.
Потом он еще раз заглянул в сонник, так как не мог избавиться от ощущения, что основной идеей этого сна была все-таки личность самого Беллини, хотя прямо он там не появлялся. Он поискал слово «композитор». Оно действительно нашлось, но означало всего лишь: «прибыль от торговли полотном и тканями; умеренность вознаградится. Счастливые числа на следующий месяц – 9 или 14». Кесселю пришлось признать, что и от этого толку мало.
После завтрака Рената собрала купальные принадлежности, сложила провизию («Мы пробудем там до обеда, часов до двух, иначе к четырем не успеем на вокзал»), надувной матрас и отдельную еду для Зайчика. Потом Рената спросила у хозяйки пансиона «Ля Форестьер» мадам Поль, где лучше всего купаться, и та посоветовала им пойти на тот пляж, где танкер. Ехали они туда минут пятнадцать. В машине – Рената была за рулем, Кессель сидел сзади, потому что, как выяснилось, Зайчик должна сидеть впереди, иначе ей всегда бывает плохо в машине, ведь у нее такой чувствительный желудок, – Кессель поинтересовался, зачем им к четырем нужно на вокзал и на какой вокзал? Поезда в Сен-Моммюль-сюр-мер давно не ходили, и здание бывшего вокзала совсем обветшало.
– Да, – сказала Рената, – эту ветку закрыли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52