А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Когда первая сторона пластинки закончилась, Рената спросила:
– Ты больше никогда не будешь называть ее Жабой?
– Нет, – сказал Кессель.
– И думать так о ней тоже не будешь?
– Нет, – сказал Кессель.
Вторую сторону, где были вторая и третья части концерта, Кессель в тот вечер не слушал, потому что Рената – тут же в гостиной – переспала с ним, правда, не сняв с себя ничего, кроме трусиков.
Первый акт «Тристана» закончился около половины шестого, когда дождь уже снова шел. Публика повалила в буфет, где тут же началась давка, потому что в саду из-за дождя не накрывали. Якоб Швальбе, часто бывавший в Байрейте, снабдил Кесселя тогда, в четверг, не только билетами, но и важным советом: во время антрактов ходить не в обычный буфет, а в артистический. Истинные знатоки, обладатели бесплатных билетов, «прожженные интеллектуалы», по словам Швальбе, ходили только в артистический буфет, где ему, Швальбе, уже не раз приходилось видеть, например, Германа Прея, стоявшего впереди него в очереди за сосисками, а однажды посчастливилось даже допить вино, оставленное самим Карлом Бемом.
– Карл Бем, – возразил на это Альбин Кессель, не так уж плохо знавший музыку и музыкантов, – никогда не оставил бы вино недопитым, если он за него уже заплатил.
– А вот и оставил, – заявил Швальбе, – правда, немного, но оставил. Не в бокале, нет, не думай, что я допивал за ним из бокала. Он заказал целый кувшин, глиняный. Я взял себе чистый бокал и налил.
В конце концов они все-таки пошли в обычный буфет. За одним из столиков, предназначенным для двух человек, сидели четверо, но между ними каким-то чудом уцелели два свободных стула. Кессель и Корнелия уселись. Остальные четверо за столиком были мужчины; двое не сводили глаз со стоявшего перед каждым бокала пива, видимо, предаваясь каким-то смутным мыслям, двое других тоже, очевидно, предавались своим мыслям, однако в них поражало прежде всего единообразие костюма: красный смокинг, розовая рубашка и красный галстук. Корнелия толкнула Кесселя в бок и показала глазами под стол: на обоих были красные гамаши с пуговками.
– Если официант подойдет, мы чего-нибудь закажем, – сказал Кессель, – а если нет, значит, нет.
Корнелия кивнула.
Они ждали довольно долго, но официант все-таки подошел: выражение лица у него было самое недовольное. С тяжким вздохом он принял заказ на две чашки кофе, принес два чая с лимоном и попросил расплатиться немедленно.
– А как его звали, – спросила Корнелия, – того типа на Вольфгангштрассе. о котором ты хотел, чтоб я вспомнила?
– Швальбе, – сказал Кессель. – Якоб Швальбе.
– Это у него были такие рыжие волосы, точнее, уже не было?
– Ну да, – подтвердил Кессель – Это он и есть.
– Тогда помню. Куда вы потом дели этот ваш комод?
Бывают слова, настолько обросшие негативными ассоциациями, что вызывают тошноту, будто ты проглотил какую-то дрянь, так что хочется вдохнуть побольше воздуха и избавиться от нахлынувших неприятных эмоций, чтобы возобновить прежний ход мыслей. Таким, словом и было для Кесселя слово «комод».
Квартира на Вольфгангштрассе, просторная и относительно дешевая, находилась в старом, чуть ли не кайзеровских времен доме. Однажды членов помещавшейся там славной коммуны «Принц-регент Луитпольд» посетил сам секретарь горкома СДС – Социал-демократического Союза студентов, – чтобы провести с ними идеологическую беседу (речь шла о недостойном поведении луитпольдовцев. всегда занимавших первый ряд и отвлекавших своими выходками все внимание репортеров прессы и телевидения). Эсдээсовский босс долго и натужно шутил по поводу отсутствия в доме лифта и центрального отопления: «Вы нарочно тут окопались, – утверждал он, – чтобы с наших товарищей семь потов сошло, прежде чем они до вас доберутся. Разве это солидарность?»
Обстановка в квартире тоже была такая, которую сегодня назвали бы ностальгической. «Ностальгия, – говорил Альбин Кессель (это был один из его любимых афоризмов), – есть идеологическая реанимация просиженных стульев и шкафов без дверок». Просиженных стульев и прочей старой мебели в коммуне было немного или, точнее, она незаметно распределялась по ее многочисленным и достаточно просторным комнатам, однако со временем все комнаты оказались забиты никому не нужным старьем чуть не доверху. Главной причиной этого было то, что состав коммуны менялся. Вновь прибывшие привозили с собой множество вещей. Уезжая, они брали с собой лишь самое лучшее, причем независимо от того, они ли привезли это в коммуну или нет.
Нетрудно представить, на что была похожа квартира к концу шестого года пребывания в ней Кесселя, оставшегося в полном одиночестве. Однажды «вторничная исповедь» в виде исключения состоялась не у Грефа, а у него дома. Тот согласился прийти лишь после того, как Кессель поклялся, что в квартире кроме них никого не будет. Войдя, он долго осматривался. «Н-да, – протянул он по поводу меблировки, – признать это за антиквариат может только бомж, да и то если он бывший археолог». Не выдержав засилья шкафов без дверок, он скоро ушел. Под конец существования коммуны жильцы начали разбегаться, как крысы с тонущего корабля, унося все, имевшее хоть какую-то ценность, хотя бы одну запиравшуюся дверцу. «В вашей квартире, – заявил Вермут Греф, – впору ставить „Счастливые дни“ Беккета. Только комод еще на что-то годится».
В конце концов из всей мебели в квартире осталась одна-единственная вещь, торчавшая подобно коралловому рифу, о который разбивались любые волны ностальгии, чудовищный шедевр столярного искусства, многопудовый кошмар. Кессель уже не помнил, кто приволок его в квартиру, а главное – как ему это удалось. «Черт бы его взял», – говорил Кессель, уже настолько отчаявшись, что имел это в виду буквально. Это была какая-то помесь динозавра и кафельной печи, своего рода комнатный готический собор с бездарной резьбой по бокам и на самом верху, мрачный бесформенный шкаф с огромным количеством вечно заедавших больших и маленьких ящиков. Вермут Греф, хорошо разбиравшийся в архитектурных стилях, сразу назвал его комодом.
Когда Кессель продал все, что можно было продать, в квартире остался только этот комод, огромный, тяжелый и неподвижный, точно сделанный с расчетом на вечность. Ближе к вечеру, когда на комод падали косые лучи заходящего солнца, вокруг него плясали пылинки. В анфиладе пустых комнат гулко раскатывался мерзкий смех посетителей, пришедших по объявлению: «прод. антикварный комод в хорошем сост.»
Оговоренный в заявлении срок, когда Альбин Кессель должен был покинуть квартиру, а значит, и избавиться от комода, подходил все ближе. Он нашел топор и попытался отбить от комода хотя бы кусок Он размахнулся изо всех сил и ударил по углу, однако от комода отскочила лишь крохотная щепка, а на лезвии топора появилась щербинка. Кессель подобрал щепку и положил ее в печь, надеясь сжечь. Она не горела. Кесселю пришлось продать скамеечку для ног с изображением пастушка и пастушки и гравюру «Мать. С картины Уистлера», чтобы перевезти этот чертов комод с Вольфгангштрассе в свою новую квартиру. Там у него было две комнаты, маленькая и большая. Комод смог разместиться только в большой, после чего по ней можно было передвигаться лишь боком. Пианино, которое Кессель когда-то купил по дешевке и покрасил серебряной краской (он успел уже научиться играть на нем гаммы), тоже пришлось продать, причем за совершенно бросовую цену, потому что места в новой квартире хватало только для одного монумента. Что говорить, спрос на серебряные пианино был тогда крайне невелик.
Так Альбин Кессель худо-бедно (причем скорее худо, чем бедно) продолжал жить со своим комодом. Он возвышался, точно Молох, в крохотной квартире, не давая Кесселю ни спать, ни сочинять новые афоризмы, ни найти себе новую спутницу жизни: трех девушек, согласившихся было жить с Кесселем, комод изгнал из его дома навсегда.
Прожив вместе с комодом в новой квартире больше полугода, Кессель однажды выглянул в окно. Был сумрачный осенний день. Альбин Кессель ходил по квартире, ожидая рождения нового афоризма. Шел дождь – кажется, даже вперемешку со снегом. Дул холодный ветер. Над городом висели низкие, тяжелые тучи. Афоризм не рождался. «У сочинителя афоризмов, – подумал Альбин Кессель, – есть одно преимущество: он может передать их редактору по телефону. Роман или даже новеллу пришлось бы везти в редакцию или по меньшей мере нести на почту: хорошенькое удовольствие при такой-то погоде».
Альбин Кессель попытался придать этой мысли афористичную форму. «Погода афоризмам не помеха». Нет, это слишком кратко. «Бывают афоризмы настолько афористичные, что их уже никто не понимает». Хорошо, но афоризм ли это? «Бывают афоризмы…» – повторил Кессель вполголоса и запнулся. На той стороне улицы что-то происходило, нечто вполне обычное, до сих пор не привлекавшее его внимания, но тут в его мозгу зародилась идея, настоящая идея века, отодвинувшая на второй план все афоризмы.
Напротив грузили мебель. Видимо, кто-то переезжал на новую квартиру. Перед подъездом стоял мебельный фургон, грузчики сносили вещь за вещью и ставили в машину.
Идея оформилась не сразу. Однако Альбин Кессель предчувствовал ее зарождение, как заядлый игрок на игральных автоматах, у которого слух уже обострен до предела, по тончайшим нюансам перестука шестеренок, по легкому ускорению ритма предчувствует, что сейчас механизм сработает и в железную лунку посыплются монеты… Главный приз, три красных Микки-Мауса на экране или что-нибудь в этом роде. Альбин Кессель бросился к телефону и позвонил Вермуту Грефу. Якобу Швальбе (он уже был заместителем директора школы и сильно обуржуазился, но, как бывший совладелец комода, не мог пренебречь обязанностью помочь бывшему сокоммунару избавиться от него навсегда), а также журналисту Никласу Ф., тому самому, у которого древоточцы съели хутор на озере Химзее.
Якоб Швальбе заявил, что у него есть только одна пара башмаков, способная выдержать такую погоду, но он не помнит, куда ее засунул. Художник Греф на башмаки не жаловался, но сказал, что ему как раз пора выгуливать своего пса, которого звали Жулик. Никлас Ф. вообще был не в духе. Альбину Кесселю пришлось буквально умолять их, угрожая разрывом дружбы и доказывая, что эта проблема века может и должна решиться сегодня, ибо следующий шанс может представиться лишь спустя десятилетия.
Короче, через полчаса все трое были у Альбина Кесселя. К счастью, его квартира находилась всего лишь на втором этаже. Тем не менее потрудиться им пришлось немало; большое облегчение принесли хорошие, прочные ремни, захваченные с собой Вермутом Грефом (у Грефа на любой случай жизни имелись в запасе нетривиальные, но вполне практичные подручные средства). Однако стащить комод вниз было еще полбеды. Главное было перенести его на ту сторону: во-первых, это надо было сделать быстро, во-вторых, грузчики в этот момент должны были отсутствовать, и в-третьих, по улице все-таки ездили машины.
Операция удалась с четвертой или пятой попытки. Четверо интеллигентов помчались через улицу – если движение с комодом на руках можно обозначить как «помчались», – перед ними, оглушительно звеня, остановился трамвай, несколько машин затормозили со скрипом, поднимая в лужах фонтаны брызг. Грузчиков как раз не было. Они опустили комод рядом с другими приготовленными к погрузке вещами и быстро ретировались.
Но это, конечно, было еще не все.
Все четверо устроились у окна Кесселевой квартиры (ставшей на удивление просторной) и стали наблюдать. Из подъезда напротив вышел грузчик. Заметил ли он что-либо? Издалека трудно было разобрать. За ним вышел второй. Он медленно обошел комод. Выражения лица его было не видно, потому что он был одет в куртку с капюшоном. Наконец он прислонил к комоду два стула, которые держал в руках, и оба принялись загружать в машину книжные полки. «Это – хороший признак», – прошептал Кессель.
Когда на свет Божий вышел их третий товарищ, грузчики выгрузили из машины письменный стол, чтобы освободить место, и запихнули туда комод, после чего снова загрузили стол и взялись за другие вещи.
– Ну все, теперь порядок, – облегченно вздохнул Альбин Кессель.
– Тебе погода помогла, – отозвался Вермут Греф, – в такую погоду грузчикам все до лампочки.
Якоб Швальбе покачал головой.
– Нехорошо это, старик, – сказал он – Тот, кто так поступает, нарушает тайный ход фишек. Нельзя играть с судьбой в азартные игры.
Вечером, когда грузовик уже уехал (Кессель не сводил с него глаз до самого отъезда), позвонил Никлас Ф. «Я поговорил с грузчиками, – сообщил Никлас Ф., – просто так, из любопытства». Альбин Кессель видел это из окна. «Ну и что?» – спросил Кессель. 'Ничего, – ответил Никлас Ф., – я думал, тебе будет интересно. Эти люди, сказал он, переезжают в Киль. О комоде ни хозяева, ни грузчики не сказали ни слова, как будто так и надо. Считай, что тебе повезло».
Еще несколько дней подряд Альбин Кессель наслаждался мыслью, что его комод теперь мешает жить кому-то другому. Он представлял себе, как эта неизвестная семья, приехав в Киль, обнаруживает среди своей мебели комод, совершенно ей незнакомый. Кессель разыгрывал в воображении целые диалоги. «Э-э… Простите! А это что такое?» – «Это? Не знаю. Это вы должны знать. Мебель-то, в конце концов, ваша». – «Нет, это не наше». – «А чье же?» – «Не знаю! Заберите обратно!» – «Но это мы у вас брали, в той квартире», – «Неправда, у нас этого не было…» Интересно, был ли скандал? Впрочем, в его исходе сомневаться не приходилось: грузчики всегда правы. С ними ничего не поделаешь. Комод наверняка остался в Киле.
И тем не менее Альбина Кесселя это не радовало. «Тот, кто так поступает, нарушает тайный ход фишек», – сказал Якоб Швальбе. «Что это значит?» – испугался Кессель. «Рано или поздно, – объяснил Швальбе, – они догадаются, что произошло. Они ведь тоже не дураки. И как ты думаешь, что они сделают? Они подстерегут какого-нибудь беднягу, который надумает уехать из Киля, и подсунут комод ему, и он поедет с ним куда-нибудь в Кельн, и ему тоже придет это в голову, и он отправит комод в Вецлар, и к нему старый холодильник в придачу, и еще три запаски от старой машины… И дедушкину наковальню… И вот когда-нибудь, в один прекрасный день…»
Все это произошло три года назад, в 1973 году. Вскоре после этого Кессель познакомился с Вильтруд, которая – комода-то больше не было! – согласилась стать его спутницей жизни. Он переехал к ней в Швабинг, но ощущение незримого присутствия комода все не покидало его, хотя ничего дурного пока не происходило. Когда около года спустя его брак с Вильтруд распался, из их квартиры уехал не он, а она, так что Кесселю и тут не приходилось ничего опасаться. Однако когда он в 1975 году женился на Ренате Вюнзе и переехал в Фюрстенрид, ему первое время было очень не по себе, и лишь несколько месяцев спустя он наконец вздохнул с облегчением, поверив, что комод его больше не догонит.
– Что ж, это ведь не последний твой переезд, – меланхолично заметил замдиректора школы Якоб Швальбе, – два года – разве это срок?
– Меня теперь преследует не столько комод – признался Альбин Кессель Вермуту Грефу на одной из вторничных исповедей, – сколько страх перед комодом. И я не знаю, что хуже.
– Что это с тобой? – спросила Корнелия.
– Со мной? А-а, ничего, – встрепенулся Кессель, – это я вспомнил о комоде. Я отправил его в Киль – пожалуй, можно сказать, подарил. Так что теперь он, наверное, там – я надеюсь.
На балконе театра снова загудели фанфары, возвещая начало второго акта «Тристана».
Байрейтский театр, вычитал Кессель в купленной днем книге, представляет собой полнейший архитектурный нонсенс. Он соединяет в себе элегантность палатки-времянки на осеннем пивном карнавале с изяществом кайзеровского вокзала. Внутри он выглядит так же, как французское кабаре снаружи. У Кесселя не было возможности присмотреться к французским кабаре, хотя в Париже он был. причем даже дважды, если считать последний раз. когда Кессель проезжал через него по пути из Сен-Моммюля. хотя этот раз считать, конечно, не стоило, потому что он просто пересаживался с поезда на поезд, а в городе так и не побывал.
Можно ли назвать Париж южным городом? Альбин Кессель всю жизнь страдал нелюбовью к южным городам. Было ли это подлинной идиосинкразией или просто снобизмом, никто не знал. «Италию полюбить легко, – часто говорил Кессель, – а вот попробуйте полюбить Данию!» Якоб Швальбе считал нелюбовь Кесселя к югу сплошной выдумкой и бессознательным стремлением доказать, что он не такой, как все. Вермут Греф, отличавшийся гораздо большей терпимостью, по крайней мере, к своему лучшему другу, говорил так: «Чего только на свете не бывает. Я знал одного парня, фамилия его была Йобишке;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52