А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И такой оттенок красного она тоже любила".
Стоя на трамвайной остановке, замечаю стройную женщину со светлыми волосами. Она стоит ко мне спиной и со спины очень похожа на Настасью. И кофточка белая с кружевами на рукавах совсем как у Насти, и брючки бежевые почти Настины, и белые туфли на тонком каблуке тоже вроде бы ее. Подъезжает трамвай, и я теряю женщину из виду.
Кладбище. Голуби сидят на площадке у церкви, втянув головы в перья. Сыты. Довольны жизнью. Довольны летом и пшеном, которое рассыпано по всей площадке. Однако старушек на скамейке, против обыкновения, не видно. Оглядываюсь по сторонам. Ба! — невдалеке, у какого-то памятника, та самая блондинка в брючках! Она наклонилась и с большим вниманием читает надгробную надпись. Волосы упали ей на щеку и закрыли от меня лицо. Постояв, еще раз оглядываюсь — женщина все читает. Сворачиваю за угол церкви. Подхожу к часовне.
На ступенях стеклянная банка с водой, в ней стоят лилии. Я их принес неделю тому назад. Банки у меня не было. Стало быть, это мои друзья-мальчишки. Выбрасываю из банки уже увядающие цветы, выливаю остатки пожелтевшей воды, подхожу к речке, становлюсь на торчащую из песка корягу, зачерпываю банкой речную воду, возвращаюсь к часовне. Перед нею стоит Анастасия в своей светлой кофточке и бежевых брючках. Теперь-то я вижу, что это она.
— Ты прости меня, — говорит Настя, глядя под ноги и трогая носком туфли какой-то камешек, — я увидела тебя в метро. Ты был с цветами, и мне стало интересно… Ты прости меня, пожалуйста!
— Ладно уж, — говорю я, — выследила меня, хитруша. Вот, поставь-ка гвоздики в банку, а я свечки зажгу.
Настя шарит рукой в сумочке, достает маленький перочинный ножичек и начинает подрезать стебли цветов. Я лезу в карман за свечами. И вот гвоздики уже красуются в банке. А рядом с банкой горят свечи. Их пламя коптит, колеблется, наклоняется, ложится горизонтально, потом выпрямляется, потом вдруг исчезает и появляется вновь. Мы стоим с Настасьей рядом, почти касаясь друг друга локтями. Стоим, смотрим на цветы, на пламя свечей и на часовню. После все так же рядышком, почти касаясь друг друга локтями, покидаем кладбище и направляемся к трамвайной остановке. Когда подъезжает вагон, я говорю:
— Садись, я не поеду. Мне хочется прогуляться пешком.
И Настя, побледнев от неожиданности, глядит на меня влажными от подступающих слез глазами. И она спрашивает:
— Можно, я изредка… буду звонить тебе — как ты и что?
И я отвечаю:
— Звони.
И, повернувшись, иду прочь. Через десять шагов оборачиваюсь. Подымаясь по ступеням вагона, Настя не спускает с меня глаз. Глаза у нее огромные и совсем черные. У нее всегда такие глаза, когда она очень несчастна.
Сентябрь.
Небольшой и не слишком уютный зал. Посередине — рояль. Вокруг него полукольцом — стулья. На стенах портреты русских композиторов. На окнах заросли комнатных цветов. На пюпитре рояля несколько небольших Ксюшиных фотографий.
Зал наполняется публикой. В основном это люди преклонных лет. Среди них несколько совсем дряхлых, сгорбленных старушек и старичков. Я сижу на отдельном стуле у стены. Из боковой двери появляется нарядная и симпатичная Марианна Максимовна. Она объявляет начало музыкального утренника.
Подхожу к роялю, кладу на него листок с подготовленным текстом, складываю руки на животе, опускаю голову, подымаю голову, гляжу на лица слушателей, снова опускаю голову и начинаю с хрипотцой в горле суховато:
— Ныне почти забытая Ксения Владимировна Брянская на заре нашего века была знаменитейшей женщиной России…
Вначале я не очень волнуюсь. Но где-то в середине моей речи волнение одолевает меня, и голос мой начинает вибрировать. Однако к концу выступления на меня нисходит спокойствие. Я чувствую, что говорю неплохо и что слушают меня со вниманием, даже увлеченно.
Я слышу тишину, царящую в зале, полнейшую тишину, которую рассекает, разрывает и наполняет мой голос. О подготовленном тексте я забываю.
Мне аплодируют, искренне аплодируют, не из вежливости — это несомненно. Я кланяюсь, как актер, и объявляю вторую часть программы — прослушивание пластинок. Их слушают тоже внимательно и уважительно, несмотря на весь этот шум, треск, скрип и дребезг. После мне задают вопросы.
— Как относилась к ее пению творческая интеллигенция? Восхищались ли ею писатели, художники, актеры, музыканты?
— Увы, они не ценили Брянскую. Ее репертуар и ее манера исполнения казались им пошлыми. Правда, были исключения.
Ко мне подходит старичок с седой бородкой клинышком, в круглых, старомодных, железных очках. "Уж не тот ли, с кладбища? — думаю я. — Нет, вроде бы тот был повыше ростом. А может быть, и тот. Нет, все же не тот".
— А знаете, — скрипит старик, — существует еще одна версия гибели Брянской. Говорят, что она страдала неизлечимой болезнью, и скрывала это, и знала, что конец ее близок. Она сама нашла и подкупила убийцу. Она сама хотела поставить в конце свой жизни такую сверкающую точку, чтобы ее помнили подольше, чтобы сочиняли о ней легенды. И все было предусмотрено. Полиция тоже была подкуплена. Убийца без труда мог бы скрыться. Заграничный паспорт лежал у него в кармане, и в одном из парижских банков был приготовлен для него крупный счет. Но, выстрелив, он растерялся — нервы его не выдержали. Дальнейшее вам известно.
Я гляжу старикашке в глаза, но глаз нет. Очки пусты. "Тот, конечно тот старичок!" — думаю я и говорю:
— Эту версию я проверял. Она ложна. Ксюша… Ксения Владимировна была совершенно здорова. А убийца, действительно, был не в себе. Он пылал к Брянской безответной, совершенно безнадежной страстью. С отчаянья, мучимый любовью, ревностью, уязвленным самолюбием, он и решился на преступление, на непомерное это злодейство.
— Да? — недоверчиво произносит старичок, уставя на меня два пустых стеклянных кружка в железной оправе. И тут в очках его мелькает нечто похожее на глаза, и глаза эти необычны, но в чем, собственно, заключается необычность, я не успеваю понять. Глаза снова исчезают.
— Спасибо за содержательное сообщение, — верещит старик и пожимает костлявой, холодной ладонью мою руку.
Ночью мне снится, что куда-то меня все тащат, все уговаривают куда-то идти. "Там тебе будет хорошо, — говорят, — там тебе будет лучше, чем здесь, там тебя давно уже ждут, там тебе будут рады". И я пытаюсь идти с ними туда, где мне будет хорошо, но у меня ноги какие-то тяжелые — я не могу ими пошевелить. Будто гири у меня на ногах. А они настаивают, а они удивляются, что я не иду, и даже возмущаются, и даже угрожают. "Если не пойдешь, — говорят, — пожалеешь, худо тебе будет, учти!" И страшно мне делается. "Сейчас бить будут, — думаю, — наверняка!" Силюсь приподнять левую ногу, но она не отрывается от земли. Тужусь подвинуть правую, но тщетно. И просыпаюсь весь в поту. На постели, у меня в ногах, сидит Ксюша. На ней неизвестное мне платье странного фасона. На груди неизвестная мне брошь странной формы. И пахнет от Ксюши незнакомыми странными духами. Она сердита. Она надулась и на меня не глядит. "Ах, вот, — думаю, отчего мне ногами не пошевелить!"
— Ты чего дуешься? — спрашиваю. — Кто тебя обидел?
— Хороши же вы, сударь! — говорит она. — Я тут полночи просидела, как дура, а вы дрыхнете себе пресладко! Как вы смеете спокойно спать рядом с такой женщиной! И к тому же вы, кажется, поэт? А поэты по ночам вообще не спят — по ночам они сочиняют стихи и ласкают своих возлюбленных.
— Ты права, Ксюша! — кричу я и бросаюсь ее целовать, обнимать и тормошить. — Ты у меня умница, Ксюша! Ты у меня прелесть, Ксюша! Как хорошо, что ты пришла! Целую вечность тебя не видел! Где ты была? Где пропадала?
Ксения отбивается от меня, отпихивается, — она еще злится. Но вот она уже улыбнулась, вот она уже смеется, вот уже хохочет. Мы барахтаемся с нею на постели, и я целую ее волосы, ее шею, ее затылок. И я никак не могу найти пуговицы на ее платье неведомого фасона.
— Что вы делаете, сударь! — шепчет Ксюша. — Как вам не совестно, сударь! Разве можно так обращаться с такими женщинами?
Но вот пуговицы найдены, и я целую Ксюшины плечи, Ксюшины ключицы, и я… просыпаюсь.
За окном утро. Постель в полном беспорядке. Одеяло сбилось в ком. Подушка валяется на полу.
Октябрь.
Скверы и парки снова полыхают осенними пожарами. Желто-красное хищное пламя клубится, опадает, взмывает к вершинам деревьев и ползет по кустам у самой земли. Дорожки завалены медью, латунью и золотом. Золота очень много. Им усыпаны все скамейки. Оно падает на плечи прохожих. Дети роются в золоте — ищут желуди. Дворники сгребают золото в кучи.
Каменный остров. Где-то здесь была Ксюшина дача, на которой я так и не успел побывать. Как она выглядит, я не знаю. Цела ли она, мне тоже неизвестно.
Приятно шататься по осеннему Каменному острову и, уповая на одну лишь интуицию, искать то ли существующую, то ли исчезнувшую дачу неопределенной внешности и неопределенных размеров. Приятно, что все так неопределенно. Приятно загребать ногами эти бесчисленные тонкие слитки цветных металлов, которые, как ни печально, никому не нужны. Разве что вот этой девчонке они требуются — у нее на голове большой венок из листьев, или вон той старушке, которая всматривается в лиственный ковер, ища нечто редкостное, уникальное, необыкновенное. Вот она нагибается. В ее руке огромный кленовый лист и впрямь редкостной красоты. Он лимонно-желт. По лимонному расползлись пунцовые полосы. А концы листа столь тонки и остры, что о них можно уколоться.
Останавливаюсь у живописного особняка с башней средневековых очертаний, с фахверковыми стенами, с черепичной кровлей и с довольно эксцентричным порталом в духе раннего модерна. Ксения вполне могла бы в нем жить, он обязательно бы ей понравился, он даже был бы ей к лицу. Но она в нем не жила, я хорошо это знаю.
Предо мной белый многоколонный дворец. Строгая, даже строжайшая классика. Величие, холодность, рассудочность, законченность, совершенство. Архитектор был оригинал. Он терпеть не мог то время, в котором жил, его мутило от едва начавшегося двадцатого века. И он сбежал в восемнадцатый, одним прыжком преодолев девятнадцатое столетие. Впрочем, со мною, кажется, случилось то же самое — я отскочил назад на семьдесят пять лет. Правда, не совсем по своей воле, да к тому же ненадолго. Этот дворец, вероятно, тоже устроил бы Ксюшу, но он был ей не по карману.
А вот в этой большой деревянной даче с резными наличниками Ксюша, может быть, и ютилась. На этой веранде по вечерам она пила чай. Рядом с нею за столом сидел Одинцов в белом кителе с расстегнутым воротом и серебряной ложечкой размешивал сахар в стакане. А подстаканник был тоже серебряный, литой, тяжелый. А на скатерти синели васильки, вышитые самой Ксюшей. И ложечка позвякивала. И о стекло бился шмель, залетевший на веранду еще днем. И тикали висевшие на стене большие часы.
Впереди меня идет мальчик лет восьми с большим, черным, лохматым ньюфаундлендом. Несмотря на внушительные размеры, пес необычайно пластичен. При ходьбе его тело змееобразно извивается. Такая походка бывает у чрезмерно кокетливых, сексуально неуравновешенных женщин. Порыв ветра. Шурша, задевая друг друга, кружась волчком, листья сыплются с деревьев. Оранжевый дубовый лист падает на широкую спину ньюфаундленда. Так он и идет с дубовым листом на спине.
Обойдя весь остров и вдоволь насладившись зрелищем торжествующей осени, сажусь в автобус и еду к ближайшей станции метро. Там, на маленьком цветочном рынке, покупаю массивные, темно-лиловые, бархатистые георгины и отправляюсь на кладбище.
Около часовни полный порядок. Листья убраны, земля подметена. На чистых, будто бы вымытых ступенях в двух банках из-под зеленого горошка стоят букеты цветов. Один, уже немножко увядший, из белых астр. Другой, совсем свежий, из желтых игольчатых хризантем. Гляжу и недоумеваю.
Откуда ни возьмись появляются мои мальчишки.
— Ой, дяденька, сюда одна тетенька стала приходить! Красивая такая. Глаза синие-синие. Она приносит букеты и всегда подметает. Она и сегодня была. Принесла вон тот, желтый, и ступени вытерла тряпкой. А нам дала по жевательной резинке.
Ноябрь.
Тихий, теплый, сухой, но пасмурный ноябрь. Задумчивый, сосредоточенный, меланхоличный ноябрь. Сады и скверы обрели прозрачность. Деревья обнажились до неприличия. Всюду жгут листья. Голубой дым тянется к плотному, низкому, серому небу. Вороны летают стаями. Рассевшись по деревьям, они подолгу, без устали каркают. Они озадачены теплой осенью.
Вхожу в полуоткрытые ворота Летнего сада и медленно иду по аллее.
Ряды белых статуй и черных стволов деревьев. Стволы бугристые, корявые, морщинистые, но живые. Статуи гладкие, точеные, округлые, но мертвые. Плохие статуи. Шаблонные позы, слащавый пафос, натужная вычурность. Заурядное барокко. Еле слышные отзвуки берниниевского великолепия. Но без них Летний — не Летний. Прижились, пригрелись. Впрочем, после Италии им здесь прохладно. До сих пор, наверное, не привыкли к морозам. Зимние дощатые футляры не спасают. Промерзают небось до костей все эти Помоны, Дианы и Немезиды.
Пруд. Два белых лебедя на пруду. Картинно изогнув шеи и положив голову на грудь, они дремлют на дремлющей, неподвижной воде среди дремлющих старых деревьев. Можно написать пейзаж в стиле Знобишина и назвать его тоже по-знобишински — "Осенняя дрема", или "Осенняя тишь", или "Последние дни осени". Давно уж не писал я печальных осенних пейзажей. Один из лебедей подымает шею, потом снова наклоняет ее и ворошит клювом перья у себя на крыле. Маленькое перышко падает на воду и застывает на ней, белое, невесомое и пушистое. Лебедь величественно разворачивается и плывет к берегу. Теперь у него типично лебединый облик, классически лебединый облик: шея его изображает латинскую букву S, крылья плотно прижаты к бокам, из-под них торчит кончик хвоста. Красив, подлец! Эталон земного совершенства. Еще роза. Еще соловей. И еще Ксюша, когда она на сцене, когда она поет. Тогда она одновременно и лебедь, и роза, и соловей.
Стою на набережной Мойки. Слева от меня мост, справа — тоже мост. Предо мной Михайловский замок — последнее прибежище курносого императора. Откуда выносили его тело? Вероятно, из тех парадных, гранитных ворот. Мне жалко российского Гамлета. Он был упрям. Он лез на рожон. Ему не хватало хитрости. Он всех подозревал, но был недальновиден. Он всех опасался, но был беззащитен. Он был одинок и несчастен.
Замок нелеп, как сам Павел, как все его безумные затеи. Попытка совместить приветливость классики с угрюмостью средневековья породила архитектурный курьез, смешную театральную декорацию. Жаль, однако, что не сохранились каналы, и подъемные мосты, и полосатые будки, и часовые в киверах.
Широкая, чрезмерно широкая лестница со статуями по краям. Она никуда не ведет. Она только для величия. Внизу у лестницы бегают чистокровные собаки разных пород, собаки-аристократки, псы-аристократы. Их здесь выгуливают, они здесь общаются. Здесь собачье место, собачий клуб, собачье Благородное собрание. Тут и маленькие собачонки — болонки, шпицы, скотч-терьеры, тут и собаки средней величины — пудели, эрдельтерьеры, колли, доберман-пинчеры, тут и гиганты — английские доги, сенбернары, ньюфаундленды, а также какие-то слоноподобные твари неведомой породы. Все эти представители собачьего мира резвятся, прыгают, носятся друг за другом, обнюхиваются, визжат, лают, — словом, чувствуют себя превосходно.
В окне второго этажа кто-то стоит. Стоит и смотрит на собак. Кажется, он курнос. Но любил ли собак покойный император?
Раздается пушечный выстрел. Полдень. На верхней площадке лестницы появляется маленькая фигурка в большой плоской шляпе с плюмажем, в ботфортах и с тростью в руке. Она застывает в горделивой позе — одна нога отставлена, подбородок задран, рука за отворотом сюртука. Собаки, как по команде, сбегаются к лестнице и садятся полукругом. Около меня собирается небольшая толпа зевак.
— Странно, — говорю я, ни к кому не обращаясь, — собак выгуливают вечером или ранним утром, а сейчас полдень.
— Ничего странного, — отвечает мне кто-то, стоящий рядом, — в городе полно пенсионеров, и они могут выгуливать собак, когда им заблагорассудится.
Император быстро-быстро сбегает по лестнице, останавливается перед собаками, запускает руку за широкий обшлаг, что-то вытаскивает оттуда, наклоняется и сует это что-то каждой собаке под нос. Все собаки сидят смирно, и только хвосты у них вертятся и бьют о песок от возбуждения.
— Очень странно, — продолжаю я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39