А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Толпу рассекает траурный кортеж. Впереди несут бесчисленные венки. Далее движется белый, украшенный цветочными гирляндами катафалк, запряженный шестеркой белых лошадей, их ведут под уздцы похоронные служители в белых цилиндрах и длинных белых балахонах.
Заваленный цветами гроб. Вокруг него — люди. Повернув головы, они смотрят в объектив. Вглядываюсь в их лица…
— Нет ли у вас, Марианна Максимовна, лупы?
— Пожалуйста!
Разглядываю лицо человека, стоящего в глубине фотографии. Он один смотрит в сторону. Он бородат. Он поразительно похож на меня. И даже пальто на нем…
Кладу лупу. Откидываюсь на спинку стула. Гляжу на портрет Шаляпина, висящий на стене. Великий певец взирает на меня сверху вниз с нескрываемым пренебрежением.
— Простите меня, Марианна Максимовна, но я почему-то волнуюсь, очень волнуюсь. Меня волнует все, что связано с судьбой этой женщины. Мне безумно хочется написать о ней книгу, но я не уверен, что эту книгу все-таки напишу. Мне что-то мешает. Мне мешает мое загадочное волнение. Я его боюсь.
Встаю из-за стола, подхожу к окну. Декорации все еще стоят на снегу. Кое-что добавилось: кусок деревянной ограды с калиткой, большая китайская ваза с букетом роз, очень похожих на живые, и высокие напольные часы с маятником. Маятник, как ни странно, качается. Значит, часы настоящие. Только они настоящие, только время подлинно, все остальное бутафория, подделка, имитация, все остальное — только видимость. Стало быть, я присутствовал на похоронах и стоял у ее гроба. Но отчего-то не помню об этом, но отчего-то память у меня совсем отшибло. Или это мой двойник стоит там, у изголовья ее гроба, в декабре 1908-го? А может быть, я все же свихнулся и мне остается только отправиться в ближайший сумасшедший дом и чистосердечно в этом признаться, дабы не причинять лишних хлопот родственникам и службе неотложной помощи?
— У нас есть пластинки Брянской, — слышу я голос Марианны Максимовны, — хотите, я вам что-нибудь поставлю?
— Нет, нет, не надо! А впрочем… впрочем, поставьте.
И снова, как тогда, в марте, у Ковыряхина, сквозь шипенье, сипенье, потрескиванье до меня доносится Ксюшин романс.
Не терзайте себя, не страдайте, Не ломайте в отчаянье рук, У цыганок вотще не гадайте — Полюбите другую, мой друг.
Не ищите меня, не зовите. Песня спета, угасла звезда. Прокляните меня, прокляните! Позабудьте меня навсегда!
Март.
Трамвай останавливается на кольце. Все выходят, и я тоже. Все идут направо, в парк и к ресторану. Я иду налево, к мосту.
Мост очень старый, деревянный. Перила его прогнулись, перекосились. Доски тротуара кое-где провалились. Изредка по мосту проезжают машины. Пешеходов не видно.
Останавливаюсь посреди моста (о, как я люблю торчать на всяческих мостах!). Под мостом большая полынья. В полынье плавают дикие утки. Их множество. Они сытые, гладкие, красивые. Они ничего не боятся и вполне довольны своим существованием. Они не улетают на юг, а проводят всю зиму в городе. Впрочем, и летом они не покидают город. Им здесь лучше, чем на лоне природы. Здесь есть вода и есть пища. Здесь никто не палит в них из двустволок, и зубастые собаки не хватают их, бьющихся в агонии, истекающих кровью, за крыло, чтобы положить к ногам кровожадного, пропахшего порохом охотника. Но как они догадались, что в городе их спасенье? Кто им намекнул? Кто их надоумил? Природа хитра. Она понимает, что человек хищник, что если бежать от него, то он, как всякий хищник, непременно кинется вслед, и непременно догонит, и обязательно убьет. Или издалека выстрелит в спину и тоже убьет. Но если самой пойти навстречу человеку, то он удивится, и слегка растеряется, и опустит ружье, и скажет: "Надо же!" Потому что он все-таки человек, и душу его навещают благородные чувства, и он бывает совестливым и даже милосердным. Вот он, этот человек, в детстве стрелявший в воробьев из рогатки и истреблявший лягушек просто от скуки, — вот он, этот человек, в юности с жадностью хватавший руками бьющуюся на крючке плотвичку и хладнокровно, когда его просили, отрубавший голову живому петуху, — вот он, этот человек, в зрелые годы почти спокойно топивший в ведре несчастных слепых котят, — вот он, этот страшный человек, это чудовище, стоит на мосту и с умилением глядит на диких уток, приютившихся под мостом. А раньше он видел диких уток только в зоопарке и как-то не обращал внимания на то, что они такие красивые, что у них такие отточенные, такие законченные формы и такая изысканная расцветка, что они так здорово плавают и ныряют, что их красные перепончатые лапы так ловко загребают воду и что они, почти как собаки и кошки, так забавно отряхиваются, когда выбираются на сушу.
Некоторые утки непрерывно плещутся в воде, — наверное, им так теплее, веселее. А другие неподвижно сидят на льду, поджав под себя лапы. Лед желтый и весь в трещинах. Год назад, в марте, я впервые ехал с Ксюшей в ее коляске. Но прошлогодний март был холодный, совсем зимний. А нынешний — вполне весенний, теплый. И утки небось радуются, что, слава богу, перезимовали и теперь им будет полегче.
Неподалеку от меня останавливается старушка, очень старенькая и очень интеллигентная старушка в очень старомодной, но не лишенной элегантности меховой шляпке и в столь же старомодном, но чистеньком пальтеце. В одной руке у нее палочка, в другой продуктовая, довольно ветхая сумка из дерматина. Такие сумки предприятия легкой промышленности выпускали в пятидесятых годах. Старушка ставит палочку к ограде и долго что-то ищет в своей сумке. Наконец она извлекает из нее бумажный кулек, разворачивает его, достает из него несколько кусочков черствой булки и начинает крошить их в воду. Утки приходят в крайнее возбуждение. Спеша, толкаясь, они устремляются к лакомству. Те, что дремали на льду, тут же просыпаются. Вода под мостом кипит, и шум стоит изрядный: всплески, кряканье, хлопанье крыльев. Откуда-то, видимо, от соседней полыньи, подлетают новые птицы и бросаются в общую свалку. Булка достается сильнейшим и наглейшим — отсюда, сверху, это отлично видно. Но и прочим кое-что перепадает. Счастливчики сразу выбираются из общей кучи, отплывают в сторону и здесь, в одиночестве, жадно глотают свою добычу. "Это и есть борьба за существование, — думаю я. — Здесь, на мосту, можно изучать нравы животных, да и не только их".
Подхожу к старушке.
— Простите, вы, случайно, не из Дома для актеров на пенсии?
Старушка глядит на меня настороженно.
— Да, я оттуда. А в чем дело?
— Вы не знакомы с Алевтиной Арсеньевной Скородумовой?
— Как же, как же — прекрасно знакома! Она моя соседка.
— О, какая удача! Я надеюсь, вас не затруднит показать мне дорогу к жилищу Алевтины Арсеньевны?
— Ну что вы, меня это нисколько не затруднит! Я вот только еще минутку покормлю уток. Вы не торопитесь?
— Нет, ничуть не тороплюсь. Кормите, пожалуйста. А я понаблюдаю за утками — это страсть как интересно.
Спустившись с моста, мы приближаемся к невысокому зданию за чугунной оградой, входим в ворота и вскоре оказываемся в тихом, но неуютном вестибюле с очень посредственными картинами на стенах и с мягкими, довольно потертыми креслами у стен.
— Подождите меня здесь, я предупрежу Алю, — говорит попечительница уток и, постукивая палочкой, подымается по широкой парадной лестнице на второй этаж. Через десять минут она появляется на верхней площадке.
— Молодой человек, пойдемте со мной! Вас ждут.
Волнение охватывает меня. Мне трудно подыматься, и пот выступает на лбу.
В маленькой комнатушке, сплошь заставленной старинной мебелью и напоминающей кладовую комиссионного мебельного магазина, — в тесной комнатушке со стенами, сплошь увешанными картинами, фотографиями актеров и старыми театральными афишами, — в душной, пропахшей лекарствами и духами комнатушке у круглого стола, застланного кружевной и тоже старинной скатертью, сидит вовсе еще не старая женщина. На вид ей лет пятьдесят. Волосы ее покрашены в рыжий цвет, брови по моде выщипаны, на губах яркая помада. Приподнявшись, она пожимает мне руку. Я представляюсь и объясняю причину своего визита.
— Как я рада! Наконец-то, наконец-то вспомнили о моей тетушке! О, как я рада! Вы представить себе не можете, как я рада! Давно бы уж пора! Давно бы! Это же была великая певица! Это же было такое чудо, такое диво! Как же можно забыть ее? Как же можно? Вы будете писать о ней книгу? Бог на помощь, как говорили когда-то, Бог на помощь! Поскорей бы, поскорей! Пусть прочтут и поразятся! О ней должны знать все! Все! Даже дети в школах! Ведь сохранились же пластинки. Их можно реставрировать. Сейчас такая техника, сейчас все возможно. И ее ошеломляющий голос снова будет звучать над Россией, над ее любимой Россией, и народ будет слушать ее и восторгаться. Я уверена, что ее поймут, что ее примут сейчас, как и раньше принимали. Я уверена!
— Алевтина Арсеньевна, вы хорошо помните свою тетушку?
— Разумеется! Она как живая стоит предо мною! Как живая! Будто вчера мы с нею расстались, всего лишь вчера.
— Скажите, у Ксении Владимировны действительно был очень сильный и очень чистый голос? Старые пластинки так шипят и трещат, что трудно понять.
— Да, да, голос был мощный, чистый и красивый до… до невероятности. Сказочно красивый был голос! Сказочно! И она так мило, так женственно и, знаете ли, как-то по-своему, но притом и очень по-русски произносила некоторые слова — ну просто прелесть, сплошное очарованье! Я была влюблена в свою тетю Ксану и ходила за ней хвостом. Она тоже любила меня и баловала ужасно. Помню, в Крыму не то в тысяча девятьсот седьмом, не то в девятьсот восьмом, в год ее гибели, она буквально завалила меня конфетами. Детям вредно есть столько конфет. Но я была жуткой сластеной, жуткой. У меня болели зубы от сладкого, но я все равно поедала всякие сласти в огромном количестве, и те, крымские, конфеты я тоже все проглотила — ха-ха-ха! — все до единой! Даже не понимаю, как они в меня влезли!
Со страхом смотрю в выцветшие, водянистые глаза Али — Алевтины Арсеньевны. Полгода тому назад я сделал ей из газеты кораблик, и мы пустили его в море. Всего лишь полгода прошло, но она не узнает меня, но она ничего не помнит… кроме конфет. Во мне вдруг просыпаются любознательность и азарт естествоиспытателя.
— А какие глаза были у тетушки, какого цвета?
— Глаза были голубые, совершенно голубые!
— То есть как голубые? А я… а мне говорили, что глаза у нее были серые.
— Ну что вы! Я же не могла это позабыть! Даже в газетах писали о ее небесно-голубых глазах. И поэты сравнивали ее глаза с утренним майским небом или с морем в чуть ветреную солнечную погоду. Был у нее один поклонник — поэт. Кажется, там пахло большим романом.
Я весь сжимаюсь. Правую ногу мою под столом сводит от волнения, а мой лоб снова увлажняется.
— Но случилось это несчастье…
— А кто же все-таки виновник? — спрашиваю я тихо. — Почему-то толком неизвестно, кто стрелял в Брянскую.
— Отчего же неизвестно? Очень даже хорошо известно! Стрелял Одинцов, ее законный муж. Это был мужчина заметный, статный, высокий. Это был блестящий гвардейский офицер, аристократ. Но, к несчастью, он был не слишком умен и слишком ревнив. Имея такую знаменитую и такую хорошенькую жену, следовало кое на что смотреть спокойнее, немножко сквозь пальцы. А он не мог. Он то и дело хватался за пистолет и стрелялся на дуэлях.
— Вот как? В начале века еще случались дуэли?
— Разумеется! Мужчины все драчуны и все любят стрелять. Теперь стреляют только в зайцев и уток, а тогда еще можно было пострелять друг в друга. Вот этот Одинцов, совсем одурев от ревности, и застрелил мою бедную тетушку прямо на концерте в Дворянском собрании. Вся Россия содрогнулась! Вы не представляете, что творилось в Петербурге, что писали газеты!
— А что же сделалось с Одинцовым? Он остался жив?
— Да, он остался жив. Его друзья наняли лучших адвокатов, и те доказали, что он был не в себе, а тетка и впрямь вела себя несколько предосудительно. Правда, в Одинцова после тоже стреляли, и, кажется, он был тяжело ранен. Кто стрелял, я уж не знаю. Словом, веселенькая была история, очень веселенькая. Такие бурлили страсти, такие страсти! А тетку-то жалко. Молода ведь была совсем, и такой голос, такой талант.
— А скажите, тот поэт… куда он делся?
— Да бог его ведает. Может быть, застрелился с горя. А может статься, что он еще долго жил. Но, очевидно, он не был слишком известен. И знаете, вы чем-то на него похожи! Честное слово! Он тоже был бородат, и нос у него почти такой же, и глаза… Как забавно! Но вообще-то тетушку окружали офицеры, друзья Одинцова. Они никого к ней не подпускали и попросту таскали ее на руках. Выносили ее на руках из театра и тащили к коляске. А у дверей дома вынимали ее из коляски и несли в квартиру. Не верите? Честное слово актрисы! Так оно все и было!
Апрель.
Горят свечи. Ксюша глядит на меня с фотокарточки по-ангельски кротко. За окном по улице то и дело проезжают машины. Вот, легко шурша шинами, пронеслось такси. Вот басом прогудел большой автобус с прицепом. Вот продребезжал какой-то старенький, разбитый грузовичок — все в нем трясется и лязгает. Вот с тонким свистом промчался полупустой вечерний троллейбус (у наполненного троллейбуса другой звук, другой посвист). Вот легковая машина, наверное «Жигули», остановилась у нашего дома. Из нее выходят, слышны голоса: "Это же дом двадцать девять! Двадцать пятый мы прозевали!" Снова садятся. Стук захлопнувшейся дверцы, шум заводящегося мотора. Отъезжают.
Звонит телефон. Выхожу в прихожую, снимаю трубку. В трубке тихо.
— Алло!
Трубка молчит. Кладу ее на рычажки аппарата, возвращаюсь к столу. Ксюша будто бы сдерживает улыбку. Уголки ее губ явно подрагивают. Снова звонок. Снова снимаю трубку. Снова в трубке безмолвие. Но вроде бы кто-то дышит на другом конце провода, дышит затаившись, стараясь, чтобы дыхания не было слышно. Наконец робкий Настин голос.
— Это… я. Привет. Как поживаешь?
— Плохо поживаю.
— А что случилось?
— Случилось несчастье.
— Какое несчастье? Не пугай меня! Говори, говори, что случилось?
— Да сразу не расскажешь, не объяснишь. Впрочем, тебя это совсем не касается, и незачем тебе нервничать зря.
— Как ты жесток! Просто изверг! Немедленно отвечай, что произошло!
— Не пугайся. Ничего не произошло. Это я так. Валяю дурака. Ничего существенного решительным образом не произошло. Это я так.
Пауза. Я молчу. Настасья — тоже. Слышно, как она шмыгает носом. Потом она вздыхает. После опять шмыгает носом.
— У меня есть два билета на «Амаркорд». На среду, в «Титан». Сеанс в восемнадцать тридцать.
— Я уже видел «Амаркорд». Мы видели его с тобой вместе. Неужели ты позабыла?
— Ну посмотрим еще разок. Фильм-то отличный.
— Хорошо, посмотрим еще разок.
Настя оживляется. Голос ее веселеет.
— Я буду ждать тебя в вестибюле в четверть седьмого. Не опаздывай! Ты у меня любишь опаздывать.
Опять сажусь за стол. Ксения смотрит на меня сердито. Ксения недовольна мною. Зря я согласился на «Амаркорд».
Прихожу на пять минут позже. В вестибюле много народу, но я сразу замечаю Настасью. Она стоит у самого входа и нервно мнет в руках перчатки. Она не видит меня, и я спокойно наблюдаю за нею. На ней светло-серое пальто, черная вязаная шапочка и длинный, свисающий до самого полу, черный вязаный шарф. Она немножко похудела, немножко побледнела, под глазами у нее легкие тени — все это придает ее облику ту самую значительность, которой ей всегда чуточку недоставало. Хороша все же Настя!
Она поворачивает голову в мою сторону, и на ее лице вспыхивает счастливая улыбка. Она машет мне перчатками. Она идет ко мне, лавируя между стоящими в вестибюле людьми, выставляя вперед то одно, то другое плечо, по-прежнему сияя какой-то совсем девчоночьей улыбкой. Подойдя, она берет меня под руку и слегка прижимается ко мне, и обдает меня ароматом «Шанели», и глядит мне в глаза своими синими глазищами, и почти упирается в меня своими длиннющими ресницами, и что-то говорит, что-то тараторит быстро-быстро, будто боится, что не успеет все сказать, что я вот-вот уйду, исчезну — и она останется одна в этом переполненном людьми вестибюле, одна с ненужными билетами в кармане и со слезами на своих фирменных ресницах.
— А я давно уж тут, думала, может ты тоже пораньше, встала на самом видном месте, привязался какой-то мерзкий тип, говорю: отойдите от меня! А ему хоть бы что, еле отбилась, потом страшно стало: вдруг не придешь? вдруг передумаешь? или дела срочные, как это шикарно, что ты все же пришел, как это божественно, как это мило с твоей стороны!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39