А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чего уж тут сокрушаться. Так вышло.
Еще в ночь перед дуэлью думают о тайне смерти, недоумевают, ужасаются, задают себе нелепые вопросы и предаются банальнейшим размышлениям. Например: "Вот, сейчас я мыслю, чувствую, что-то вспоминаю, пытаюсь представить себе завтрашнее утро, гляжу на растревожившее меня звездное небо, на черные обелиски кипарисов, слушаю, как кошки возятся в кустах под окном, как звенят цикады, как хихикает парочка где-то за деревьями, ощущаю запах олеандров, сосновой хвои и мокрой, только что политой травы, — вот, сейчас я есть, а утром я исчезну, выпаду из бытия, оторвусь от него, как сухая шишка отрывается от ветки кедра и падает куда-то вниз, вниз, вниз (а кажется, отчего бы ей еще не повисеть?), и вместе со мною исчезнет мир, который простирался вокруг меня, который меня восхищал, пугал и развлекал, который вмещал меня в себя и сам же в меня вмещался. В общем-то, все останется: и звезды, и кипарисы, и кошки, и парочки. Все, все останется. Но это будут уже другие звезды, другие кипарисы, другие кошки и парочки. Это будет совсем другой, неведомый мир. Это будет мир без меня. Непостижимо!"
"Мне бы не заснуть! — думаю я с беспокойством. Будильника нет, и я могу проспать. Вот будет конфуз!"
"Он проспал дуэль! Хорош гусь!"
"Да нет, он просто трус! Он притворился, что проспал!"
"Ах, полно! У него не было будильника, и он не проснулся вовремя!"
"Э, бросьте! Разве можно уснуть перед дуэлью?"
А что подумает Ксения, когда узнает, что я позорно не явился на поединок?
Сижу за столом. На столе предо мною лампа. Вокруг нее кружится ночная бабочка. Три часа ночи. Мне уже не страшно. Мне уже надоело думать о смерти. Ксения небось сладко спит. Волосы разбросаны по подушке, лежат под щекой, опутывают голое плечо. Вот она вздохнула во сне, повернулась на другой бок, подложила ладонь под щеку и чмокнула губами. Она спокойно спит и ничего не знает, и ни о чем не догадывается, и дурные предчувствия ее не тревожат, и сон ей снится легкий, светлый. Утром ей скажут. Она закричит. Что она будет кричать? Что кричат женщины в подобных случаях? "Нет! Не верю! Это ложь! Не верю!" Она бросится на Одинцова. Она будет кусаться и царапаться. Она упадет без чувств. Бедная Ксюша!
По-прежнему сижу за столом, подперев голову руками. В дверь тихонько стучат. "Кто это, — думаю, — кого это несет в три часа ночи?"
— Да, да! Входите! — говорю.
Дверь открывается. На пороге Ксения. Она в чем-то черном. Глаза у нее испуганные. Она кидается мне на грудь, она обнимает меня, она плачет.
— Ничего нельзя поделать, — говорю я, гладя ее волосы. — Я должен стреляться. Моли Бога, чтобы он меня спас.
Ксения исчезает. Я просыпаюсь — все-таки задремал. Предо мною горит лампа. Около нее лежит мертвая бабочка с обгоревшими крылышками. Смотрю на часы — уже четыре. За окном светает. Из сада доносятся голоса пробуждающихся птиц.
Встаю из-за стола и иду умываться. Умываюсь долго, старательно. После так же старательно подстригаю перед зеркалом бороду. Аккуратно сложив пляжное полотенце, беру его под мышку, выхожу из комнаты и запираю дверь на ключ.
Не слишком спеша, но все же достаточно быстро топаем с Евграфом Петровичем по утренним, пустынным улицам Ялты. Стук наших шагов разносится над городом и затихает где-то над морем. Дворники подметают тротуары. Тощие беспризорные кошки то и дело перебегают нам дорогу. Поливальные машины, проезжая мимо, обдают нас фонтанами брызг. У Евграфа Петровича, как и у меня, под мышкой полотенце. У Евграфа Петровича, как и у меня, сосредоточенное выражение лица.
— Между прочим, — говорю, — мы с вами еще не вполне знакомы. Какой областью литературы вы, собственно, занимаетесь? Если я не ошибаюсь, вы прозаик?
— В некоторой степени да, — отвечает мой секундант. — Я очеркист и немножко критик, пописываю статейки о современной русской прозе. А вы, как я догадываюсь, стихотворец?
— Верно. Стихотворец. Скоро выйдет из печати мой третий сборник, и, если вы дадите свой адрес, я с радостью вам его пришлю.
— Буду польщен! — говорит Евграф Петрович. На секунду остановившись, он вынимает из кармана маленькую визитную карточку на плотной глянцевой бумаге и протягивает ее мне.
— Так вы из Воронежа!
— Да, из Воронежа. А почему это вас удивляет?
— А потому что, впервые увидев вас в столовой, я почему-то подумал, что вы из Воронежа. И оказалось, что я не ошибся.
— Интуиция! — улыбается Евграф Петрович. — Или попросту, по-русски, нюх.
На Рыночной площади нас уже поджидали. У закрытых ворот рынка стоял громоздкий четырехместный тарантас, запряженный парой чистеньких, сытых буланых лошадок. На козлах сидел солдат в белой гимнастерке. У тарантаса стояли двое — Одинцов и незнакомый мне высокий, узкоплечий офицер, немного похожий на Ковыряхина. ("Всюду мне мерещится этот трактирщик!" подумал я.) Оба были в белых длинных кителях с погонами и в высоких белых фуражках. Незнакомый офицер был в пенсне.
— Что это? — зашептал Евграф Петрович. — Форма начала века! И экипаж старинный!
— Не удивляйтесь, ради бога, ничему не удивляйтесь! — шепнул я.
Подошли к тарантасу.
— Доброе утро, господа! — сказал Одинцов, приложив руку к фуражке. Позвольте представить моего секунданта — полковой врач барон фон Клюгенау!
— Мой секундант — литератор Обрезков! — произнес я в ответ.
Уселись в экипаж. Одинцов и Клюгенау на переднем сиденье, я и Евграф Петрович — на заднем. Ехали молча. Клюгенау пристально смотрел на меня сквозь стекла пенсне. Одинцов глядел на носки своих хорошо начищенных хромовых сапог. Лошадки бежали резво. Их копыта весело цокали по булыжной мостовой. Ехали в сторону Симферопольского шоссе. Выехали из города. Стали подыматься все выше и выше. Миновали Верхнюю Массандру и свернули на грунтовую дорогу, которая вела в горы. Дорога долго петляла между рыжих скал. Наконец она вырвалась на ровную открытую площадку. Остановились.
Вылезли из тарантаса.
Площадка имела форму вытянутого прямоугольника. С одной стороны возвышалась отвесная серая скала, на вершине которой росли сосны. С другой стороны начинался крутой каменистый склон, кое-где поросший кустарником. Далеко внизу лежало море. Оно было серым и сливалось с таким же серым, бесцветным небом. В небе низко висел багровый диск уже взошедшего солнца. Одинцов сказал:
— Если вы не возражаете, господа, то мы попросим барона вести дуэль.
— Мы не возражаем, — ответил Евграф Петрович спокойным тоном завзятого секунданта.
Длинноногий, похожий на аиста полковой врач отметил пятнадцать широких шагов. После он направился к экипажу и вытащил из него ящик с пистолетами. Один пистолет он подал мне.
Пистолет был большой и тяжелый. Вороненая сталь отливала синевой. На длинном стволе серебряными буквами было выгравировано наименование оружейной фирмы.
— Мне надо попробовать! — обратился я к барону. — Ни разу не стрелял из такого оружия.
— Пробуйте! — сказал барон, поправив свое пенсне. При этом обнаружилось, что у него очень тонкий голос.
Я выбрал цель — небольшой, почти круглый камень на краю площадки шагах в двадцати от себя. "Нельзя долго целиться, — вспомнил я наставления, которые давал мне когда-то в тире мой учитель — молоденький лейтенантик, — рука должна быть прямая, но не напрягайте ее. Спокойненько подымайте пистолет, ловите мушку и плавно нажимайте на спуск".
Я выстрелил. От камня веером полетели осколки. Клюгенау перезарядил мой пистолет.
— Бросаем жребий, господа! — объявил барон.
— Решка! — нервно кашлянув, поспешно сказал Одинцов.
Я промолчал.
— Почему вы молчите? — спросил барон.
— Подполковник опередил меня, — ответил я, натянуто улыбнувшись. Выбор уже состоялся. Если ему решка, то мне, естественно, остается только орел. Надеюсь, что он не ошибся.
Серебряный рубль, сверкнув, взлетел вверх и упал к ногам Одинцова. Выпала решка.
В писклявом, детском голоске барона появилась торжественность.
— Итак, господа, первый выстрел делает подполковник Одинцов! Прошу участников поединка занять свои позиции!
"Занять свои позиции…" — отдалось в ближайших скалах. "Свои позиции…" — отозвалось чуть подальше. "Иции… ицииии… иции…" — рассыпалось по отдаленным горным склонам.
"Все как у Лермонтова!" — подумал я и взглянул на солнце. Оно было уже не багровым, а оранжевым. И море уже отделилось от неба, которое заметно посветлело.
— Начинаем! — пискнул барон и махнул платком.
Одинцов, державший пистолет вертикально, стал медленно опускать ствол.
— Подождите! — остановил его Клюгенау. — Еще есть время закончить по-хорошему, без пролития крови. Быть может, подполковник, вы удовлетворитесь извинениями своего противника?
— Какие там к черту извинения! — процедил Одинцов сквозь зубы. — Продолжаем! — Он снова стал опускать ствол своего пистолета. Рот его был плотно сжат. Рука его не дрожала. Я зажмурился.
Хлопнул выстрел. Что-то шаркнуло у меня над ухом. Запахло паленым. Я открыл глаза. Все было как прежде. Оранжевое солнце по-прежнему висело над морем.
"Вроде бы жив! — подумал я и потрогал висок. На моей ладони остался клок волос. — Прямо в лоб метил! — догадался я. — Прямехонько в лоб, скотина! Сантиметра бы три правее!.."
Меня вдруг охватила злоба. "Ах ты сукин сын! Ах ты!.."
Одинцов бросил пистолет на землю. Одинцов был бледен, как его китель, как парное молоко, как морская пена, как первый осенний снег. Одинцов был страшно бледен.
"Ах ты мерзавец!"
Я поднял свой пистолет и, почти не целясь, выстрелил в ноги подполковнику Гвардии Его Императорского Величества Аркадию Георгиевичу Одинцову.
Он вскрикнул, согнулся пополам, схватился обеими руками за колено и грузно сел на землю. Клюгенау и Евграф Петрович бросились к нему.
— Берите полотенце! Затягивайте потуже! Потуже! — суетился мой отважный секундант. ("Вот и полотенце пригодилось!" — подумал я.)
— Не учите меня, милсдарь! — сердито попискивал барон. — Я военный медик и отлично знаю, что следует делать в подобных случаях!
Сняв перчатки, он засучил рукава и склонился над моим поверженным врагом.
В половине седьмого мы уже были у ворот Ксюшиной дачи. Одинцова втащили в гостиную и уложили на диван. Он непрерывно стонал.
— Рана неопасная, но болезненная, — сказал Клюгенау, — задет нерв. Заживать будет долго.
Прибежала растрепанная, заспанная Ксения.
— Что вы натворили! — закричала она. — Какой ужас!
Через несколько дней Ксюша отправилась на гастроли. Я уговаривал ее нанять автомобиль, чтобы поскорее добраться до Симферополя. Но напрасно. Она упорно отказывалась пользоваться услугами техники.
Ехали целый день. Ехали в довольно удобной, легкой, одноконной коляске, похожей на собственную Ксюшину, которая осталась в Петербурге. Ехали, спрятавшись от солнца в тени поднятого верха. У наших ног были расставлены и разложены чемоданы и шляпные коробки. Коляску трясло и качало. Было душно и пыльно. Разомлевшая от жары Ксюша то и дело задремывала, положив голову мне на плечо. "Что ни говори, а техника все-таки благо", — думал я, вспоминая современные виды дорожного транспорта.
Время от времени останавливались, выходили размяться, подкреплялись бутербродами и ехали дальше по казавшемуся бесконечным, извилистому, узкому, белому от пыли Симферопольскому шоссе. На окраине тихой, малолюдной Алушты наскоро пообедали в придорожном трактире. Дорога круто повернула на север и стала забираться все выше и выше. В отдалении возвышалась величественная и мрачная гора Обвальная. Из нее торчали причудливые скалы.
Солнце клонилось к закату. Въехали в лес. Тени от деревьев ложились на дорогу. Жара стала спадать. Остановились у источника — из отверстия в каменной стенке тоненькой струйкой сочилась чистая холодная вода. Ксения подставила ладони под струю и плеснула воду себе на лицо.
— Что может быть приятнее холодной воды! — сказала она, вытираясь платком.
Я продолжил:
— Для утомленной долгой доругой путницы в полуденном краю и притом в середине лета.
Уселись на траву, наблюдая, как возница поил лошадь и осматривал колеса нашей повозки.
— Мне не хочется ехать дальше, я ужасно устала. — жалобным голосом произнесла Ксюша. — Давай заночуем здесь. Разожжем костер и будем спать под звездами.
— А поезд? — отозвался я. — Он уйдет, и тебе придется ждать его завтра целый день. К тому же наши съестные припасы кончаются, и к утру мы здорово проголодаемся.
— Да, к несчастью, ты прав! — простонала Ксюша и легла на спину, грызя травинку. Волосы ее разлохматились, платье было помято. У нее был какой-то домашний, очень милый вид. Широко раскрытые глаза ее были уставлены в небо. Я нагнулся и стал внимательно разглядывать светло-серую с желтоватыми крапинками радужную оболочку.
— Ты меня изучаешь, как будто я какая-то диковина, — усмехнулась Ксюша, вытащив изо рта травинку.
— Ты и есть диковина, — ответил я, — некое удивительное существо, обладающее сверхъестественной способностью воздействия на все живое и доселе не встречавшееся на нашей планете.
Ксюша крепко обняла меня за шею.
— Попался, который кусался!
— Попался, — послушно согласился я. — Давно уж попался. Можешь делать со мною все, что взбредет тебе в голову.
— Пока еще ничего не взбрело. Но скоро, натурально, взбредет. Берегись!
— Заранее трепещу.
— Вот, вот, трепещи!
Снова уселись в экипаж. Снова двинулись. Отдохнувшая лошадь бежала быстро. К тому же мы миновали перевал и катили под гору. Стало темнеть. Свернувшись калачиком, Ксюша крепко спала, положив голову мне на колени. Я сидел не шевелясь, боясь ее побеспокоить. Я сидел и блаженствовал, наслаждаясь близостью ее горячего тела и нежными детскими звуками, которые она время от времени издавала во сне. Я сидел и благоговел, и умилялся, и недоумевал: на моих коленях лежала женщина, которую обожала вся Россия, о которой мечтали генералы и владельцы золотых приисков, которой бредили гимназисты старших классов и студенты университетов, на моих коленях, трогательно оттопырив пухлую нижнюю губку, спала обладательница редкостного таланта и неслыханного женского обаяния — за что судьба наградила меня этим сокровищем?
К симферопольскому вокзалу приехали около десяти. Коляску окружили носильщики и мигом расхватали все вещи. Ксюша проснулась, села, сладко зевнула и стала приводить в порядок свою прическу.
— Доехали, слава тебе господи! Кажется, я отлежала тебе колени?
Минут двадцать я просидел с нею в купе первого класса. На столике в стеклянной вазе стоял букет красных роз, который я успел приобрести на вокзале.
— Мне грустно с тобой расставаться! — говорила Ксения, поглаживая мою руку. — Ты слышишь? Мне очень, очень грустно с тобой расставаться, милый! Мне невыносимо грустно с тобой разлучаться!
Я сидел как в воду опущенный.
— Первое письмо ты получишь из Астрахани, продолжала Ксения. — Боже, как я смогу петь в такую жару! Единственное утешение — астраханские арбузы. Наверное, они уже поспели. Хочешь, милый, я пришлю тебе целую подводу астраханских арбузов, таких больших, круглых и полосатых? Нет, подводы будет мало. Я пришлю тебе целый вагон арбузов! Будешь кормить ими своих писателей.
— Спасибо, моя радость. Незачем баловать писателей. К тому же от арбузов у них пропадет творческая активность. Спасибо.
Ударил вокзальный колокол. В купе заглянул проводник и сказал, что господ провожающих просят покинуть вагон. Мы поцеловались в последний раз. У Ксюши были мокрые глаза. У меня, кажется, тоже.
— Требования прежние, — прошептала моя возлюбленная. — На красивых женщин не глядеть и писать обо мне стихи. Кстати, пора бы уж и впрямь подарить какие-нибудь опусы. Давно жду.
— При первой же встрече в Питере, — пробормотал я, еще раз коснувшись губами ее губ, и покинул купе.
Выйдя из вагона, я подошел к открытому окну, около которого уже стояла улыбающаяся, заплаканная Ксюша. Я взял ее руки и стал торопливо целовать их. Поезд тронулся. Я шел рядом с окном и все целовал, целовал, целовал Ксюшины пальцы. Поезд набирал скорость. Я побежал вслед за вагоном. Высунувшись из окна, Ксюша махала мне рукой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Две недели я томлюсь в Крыму без Ксении. С тоской гляжу на море, на горы, на пинии и кипарисы. С грустью взираю на красоты Гурзуфа и Алупки. Печально брожу по аллеям Ботанического сада. Мрачно пью массандровский портвейн в винных погребках Ялты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39