А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Если бы она знала правду обо мне, интересно, выгнала бы она меня? Может быть, да, а может быть, нет. Такие вот замученные женщины, привыкшие ко всяким передрягам, обычно бывают мужественны.
Лизель сняла бак с плиты и поставила на табуретку. Она так энергично начала тереть какую-то тряпку о стиральную доску, что на ее полных руках выступили жилы.
– Что ты так спешишь, Лизель?
– По-твоему, это называется спешить? Ты думаешь, я после каждой выстиранной пеленки буду рассиживаться?
Я, по крайней мере, еще раз увидел все это изнутри, думал Георг. Значит, жизнь так и идет? Так и будет идти?
Лизель уже развешивала часть выстиранного белья на веревке.
– Есть! А теперь давай-ка мне сюда тесто. Видишь? Вот это называется – тесто пузырится.
На ее простодушном грубоватом лице появилось выражение детского удовольствия. Она поставила миску на печку и накрыла ее полотенцем.
– А это зачем?
– Нельзя, чтоб на него попала хоть струйка холодного воздуха, разве ты не знаешь?
– Я забыл, Лизель. Я давно уже не видел, как замешивают тесто.

– Возьмите своего зверя на сворку! – закричал Эрнст-пастух. – Нелли! Нелли! – Нелли дрожит от ярости, когда она чует собаку Мессера. У Мессеров рыжий охотничий пес, он останавливается на опушке, машет хвостом и повертывает острую морду с длинными ушами в сторону своего хозяина, господина Мессера.
Но у Мессера нет сворки, да она и не нужна, пес Мессера глубоко равнодушен к Нелли, несмотря на все ее волнение. Он набегался и теперь рад возвращению домой. Осторожно переступает пузатый старик Мессер через проволоку, отделяющую его собственную рощу от шмидтгеймовского леса. Этот лес – буковый, с редкими елями вдоль опушки. А в роще Мессера одни ели. Они доходят отдельными редкими группами до самого дома, и из-за крыши торчат их верхушки.
– Хозяюшка, хозяюшка, – сипит господин Мессер. Ружье у него перекинуто через плечо. Он был в Боценбахе у брата покойной жены, который там лесничим.
Хозяюшка – это она, Евгения, думает Эрнст. Чудно. Нелли дрожит от ярости, пока запах Мессерова пса стоит над полем.
– Эрнст, пожалуйста, – кричит Евгения. – Я ставлю обед па подоконник!
Эрнст садится боком, чтобы видеть овец. Четыре сосиски, картофельный салат, огурцы и стакан выдохшегося гохгеймера.
– Может быть, хочешь горчицы к салату?
– Ну что ж, я люблю острое.
Евгения делает салат на подоконнике. Какие у нее белые руки – и ни одного кольца.
– Может, старик еще наденет вам перстенек? Евгения спокойно отвечает:
– Милый Эрнст, тебе самому уже пора жениться. Тогда тебе не будут вечно лезть в голову чужие дела.
– Милая Евгения! На ком же мне жениться! Она должна быть добра, как Марихен, танцевать, как Эльза, носик у нее должен быть, как у Зельмы, бедра, как у Софи, а копилочка, как у Августы.
Евгения тихонько начинает смеяться. Что за смех! Эрнст слушает его с благоговением. Евгения все еще смеется, как смеялась в молодости – тихо, ласково, от души. Ему очень хочется придумать что-нибудь чудное, пусть еще посмеется. Но вдруг на него находит серьезность.
– А главное, – говорит он, – главное у нее должно быть, как у вас.
– Право, я уж вышла из этого возраста, – говорит Евгения. – Что же главное-то?
– Да вот этакое спокойствие… ну… ну… степенность, что ли, – в общем, если кто и захочет нахально подойти, так побоится. Когда в женщине есть то, к чему никак не подступишься и даже не объяснишь, что это за штука, а подступиться не можешь, то вот это и есть главное.
– И все ты врешь! – Она зажимает непочатую бутылку гохгеймера между коленями, откупоривает, наливает Эрнсту.
– У вас прямо как на свадебном пиру в Кане Галилейской: сначала кислое, потом сладкое. А Мессер твой не будет ругаться?
– За такие вещи мой Мессер не ругается, – говорит Евгения. – Вот за это-то я и люблю его.

Сидя в столовой гризгеймских железнодорожных мастерских, Герман, перед которым уже стояла кружка пива, развернул бутерброды, данные ему Эльзой: сардельки и ливерная колбаса, всегда одно и то же. Что касается бутербродов, то у его первой жены было более богатое воображение. Если не считать ясных глаз – некрасивая была женщина, но умная и решительная. На собраниях она, бывало, встанет и толково выскажет свое мнение. Как она перенесла бы теперешние времена?
Герман думал и ел свои четыре аккуратных ломтика, обычно вызывавших у него все те же мысли. Одновременно он прислушивался к разговорам справа и слева.
– Теперь их осталось только двое; еще вчера говорилось насчет троих.
– Один из них на женщину напал.
– Как так?
– Он стянул белье с веревки, а она и поймала его.
– Кто это стянул белье с веревки? – спросил Герман, хотя уже все понял.
– Да один из беглецов.
– Каких беглецов? – спросил Герман,
– Да из Вестгофена. Каких же еще?
– Он пнул ее в живот.
– А где это произошло? – поинтересовался Герман.
– Не указано.
– А почем они знают, что это кто-нибудь из беглецов? Может быть, просто вор?
Герман посмотрел на говорившего. Пожилой сварщик, один из тех, кто за последний год стали так молчаливы, что можно было забыть об их существовании, хотя они были тут, под боком, каждый день.
– А если даже и один из них? – сказал молодой рабочий. – Ведь не может он пойти и купить себе рубашку у Пфюллера. Уж раз его такая баба поймала, не может он ей сказать – дайте мне рубашку, да еще разгладьте, пожалуйста,
Герман посмотрел на рабочего. Поступил на завод сравнительно недавно и не далее как вчера сказал: мне что важно – хоть разок еще паяльник подержать в руках. А насчет остального – там видно будет.
– Ведь он как затравленное животное, – вмешался в разговор еще один рабочий, – он знает, что, если его сцапают, будет чик – и до свидания!
Герман посмотрел и на этого человека. При последних словах рабочий резко взмахнул ладонью, словно отрубая что-то. Все быстро взглянули на него. Наступило молчание, после которого обычно или следует самое важное, или не следует ничего. Но молодой ученик – он здесь работал недавно – все это как бы отстранил от себя. Он сказал:
– А в воскресенье будет здорово интересно.
– Говорят, с майнцской командой трудно тягаться.
– Мы доедем, по крайней мере, до Бингер-Лоха.
– На пароход предполагают захватить руководительницу из детского сада, дети представлять будут.
Но тут Герман задает вопрос, и он как бы пригвождает к месту что-то неуловимое, готовое ускользнуть:
– Кто же эти двое, которые остались?
– Какие двое?
– Беглецы.
– Один старик, другой молодой.
– Молодой, говорят, из этих мест.
– И всё люди треплются, – заявляет сварщик, снова откуда-то вынырнувший, словно он вернулся к своим после долгого путешествия. – Зачем ему бежать в родной город, где его всякая собака знает?
– Это тоже имеет свой плюс: на чужого скорее донесут. Ну вот, к примеру, кто донесет на меня?
Говоривший это был силен как бык. Герман встречал его в прежние времена – то в числе охраняющих какое-нибудь собрание, то на демонстрации. Он всегда выпячивал широкую грудь с таким видом, словно ему море по колено. За последние три года Герман не раз пытался прощупать, что это за человек, и выспросить его, но парень всегда прикидывался непонимающим. А сейчас Герману вдруг почудилось, что тот понимает гораздо больше, чем хочет показать.
– А почему бы и нет? Вот я преспокойно донес бы на тебя. Если ты по какой-либо причине перестаешь быть моим товарищем, значит, ты, по сути дела, давно перестал им быть, еще до того, как я донес на тебя и тоже перестал быть твоим товарищем.
Это говорит Лерш, нацистский организатор на заводе; он выговаривает эти слова особенно веско и отчетливо. Так говорят люди, когда разъясняют что-то принципиальное. Маленький Отто, обратив к нему мальчишеское лицо, не сводит с него глаз. Лерш – его инструктор, он обучает его обращаться с паяльником и играть в шпионы. Герман быстро окидывает взором фигуру Отто – он здесь первый руководитель гитлерюгенда, но в нем нет нахальства, напротив, он тихий, редко улыбается, и все его движения отличаются какой-то напряженностью. Герман частенько думает об этом мальчике, который так слепо предан Лершу.
– Верно, – степенно отвечает сварщик. – Но прежде чем кто-нибудь пойдет доносить на меня, пусть сначала поразмыслит, сделал ли я что-нибудь, из-за чего он может не считать меня больше своим товарищем.
Вернувшись из столовой в цех, большинство рабочих тихонько разошлось по своим местам. Герман больше ничего не сказал. Он расправил смятую бумажку от бутербродов, сложил ее и сунул в карман – завтра она опять пригодится Эльзе. Он был почти уверен, что Лерш наблюдает за ним, выслеживая то неуловимое, что может иногда обнаружиться вдруг, от одного нечаянно оброненного слова. Все с облегчением вскочили, когда наконец прозвонил звонок; этот сигнал извне положил конец чему-то такому, с чем никак нельзя было покончить изнутри.

В этот день, после полудня, кучка мальчуганов, возвращавшихся домой по одной из маленьких улочек Вертгенма, затеяла ссору, скорее игру. Ребята разделились на две партии и вступили в бой. Большинство побросало наземь свои школьные ранцы.
Вдруг один из этих задорных петушков остановился, и драка затихла. На краю мостовой возле тротуара стоял оборванный старик и рылся в их ранцах. Он нашел недоеденную корку хлеба.
– Эй, вы… – крикнул один из мальчиков.
Старик поднялся и пошел дальше, шаркая и хихикая. Мальчики его не тронули. Обычно это были сущие дьяволята, когда представлялся случай напроказить, но теперь они ограничились тем, что подобрали свои ранцы. Хихикающий, всклокоченный старик очень им не понравился. Они о нем больше не упоминали, точно по уговору.
А он потащился в другой конец городка. Проходя мимо харчевни, он замедлил шаг, рассмеялся и вошел. Хозяйка, обслуживавшая группу шоферов, на минуту отошла от них и подала старику рюмку водки, которую он заказал. Выпив водку, он тут же поднялся и вышел, не заплатив. Голова и плечи у него подергивались. Женщина крикнула:
– Куда же он делся, жулик?
Шоферы хотели было погнаться за ним, но хозяин остановил их. Ему не хотелось затевать историю, ведь сегодня была пятница, и он спешил к рыботорговцу,
– Ладно, пусть идет к черту.
Старик спокойно продолжал свой путь. Он шел местечком – не по главной улице, а через рынок. Убедившись, что ему ничто не грозит, он даже как-то выпрямился, лицо стало спокойное; шагая между садами на окраине городка, он стал подыматься на холм.
Там, где еще стояли дома, улица была вымощена и местами, на самых крутых подъемах, были выбиты ступеньки, но, дойдя до холмов, она превращалась в обычный проселок, который вел прочь от Майна и от шоссе – в глубь страны. На окраине города от него отделялась другая дорога, выводившая на шоссе; собственно, это шоссе и было главной улицей местечка, с той разницей, что в городе по сторонам его тянулись магазины и фонари. Дорогой же со ступеньками, по которой прошел старик, пользовались не те крестьяне, которые шли по шоссе из примайнских деревень, а те, которые из дальних деревень направлялись на городской рынок.
Старик этот был Альдингер, один из двух беглецов, все еще остававшихся на свободе после добровольного возвращения Фюльграбе. Никто в Вестгофене не допускал и мысли, чтобы Альдингер мог добраться даже до Либаха. Если его не поймают тут же, то через час. Однако наступила уже пятница, а Альдингер добрался уже до Вертгейма. Он ночевал в поле, однажды какая-то повозка подобрала его, и он ехал четыре часа. Старик благополучно миновал все заставы, но не с помощью особой хитрости – на это его бедная старая голова уже не была способна. Ведь еще в лагере начали сомневаться в здравости его рассудка. Он целыми днями не произносил ни слова, затем при какой-нибудь команде вдруг начинал хихикать. Сотни случайностей могли в любую минуту повлечь за собой его арест. Блуза, которую он где-то стянул, едва прикрывала его арестантскую одежду. Однако ничего не случилось.
Альдингер не знал, что такое обдумыванье, расчет. Он знал только чувство направления. Так вот стояло солнце над его родной деревней утром, а так вот – в полдень. Если бы гестапо, вместо того чтобы пустить в ход весь сложный и громоздкий аппарат преследования, просто провело прямую линию от Вестгофена к Бухенбаху, то в одной из точек этой прямой старик был бы очень скоро настигнут.
На холме над местечком Альдингер остановился и посмотрел вокруг. Его лицо больше не подергивалось; взгляд стал тверже, а чувство направления – это почти нечеловеческое чувство – начало меркнуть, так как оно было ему уже не нужно. Тут Альдингер был уже дома. В этом месте он обычно раз в месяц останавливал свою повозку. Сыновья снимали корзины и тащили их вниз, на рынок. Ожидая возвращения сыновей, он наблюдал развертывающийся перед ним пейзаж. Теперь и до его деревни уже недалеко. И эти то поросшие лесом, то застроенные домами холмы, отражавшиеся в воде, и самая река, которая все ловила и все покидала, чтобы унестись дальше, и облака, плывущие в небе, и даже маленькие лодки, в которых уезжали люди, – зачем» куда? – все это былое казалось ему чем-то далеким, чужим. «Былое» – так называлась та жизнь, к которой он хотел вернуться, ради которой он бежал. «Былое» – так звалась страна, начинавшаяся за городом. «Былое» – так называлась его деревня.
В первые дни своего пребывания в Вестгофене, где брань и побои впервые посыпались на его престарелую голову, он узнал чувство ненависти и ярости, а также жажду мести. Но удары сыпались все чаще и больнее, а он был стар, и в нем постепенно было убито всякое желание отомстить за тот позор и обиды, которые он вытерпел; угасла даже память о них. Но то, что еще оставалось в нем живого, недоступное побоям и пинкам, было по-прежнему сильным и властным.
Альдингер повернулся к реке спиной и заковылял между колеями полевой дороги. Время от времени он озирался, но не потому, что терял направление, а чтобы идти от одной определенной точки к другой. Он уже не казался безумным. Он спустился с одного холма, поднялся на другой, прошел через еловую рощицу, миновал посадки молодых деревьев. Кругом – полное безлюдье. Альдингер пересек жнивье, затем поле, засаженное репой. Было все еще довольно тепло. Не только день, самое течение года, казалось, остановилось. И сейчас Альдингер всем своим существом чувствовал возвращение в былое.
В этот день Вурц, бухенбахский бургомистр, не вышел в поле, хотя собирался выйти или, по крайней мере, хвастал, что выйдет; вместо этого он отправился в кабинет, как торжественно именовал свою жилую горницу – тесную, захламленную комнатушку, служившую ему и конторой. Сыновья уверяли его, что он спокойно может выйти в поле, они хотели, чтобы папаша вел себя героем. Однако Вурц послушался жены, которая хныкала не переставая.
Бухенбах был все так же оцеплен, а дом Вурца охранялся еще особо. Люди смеялись: так тебе Альдингер и явится прямо в деревню! Нет, он поищет других способов, чтобы посчитаться с Вурцем, и, наверно, найдет их. И сколько же еще Вурц намерен держать при себе эту лейб-гвардию? Дорогое удовольствие! В конце концов ведь эти штурмовики, которых откомандировали для его личной охраны, – это все деревенские парни, и они нужны дома.
Шульциха, жена лавочника, увидев, что Вурц в конторе, сообщила об этом жениху своей племянницы, которая помогала ей в лавке, где продавалось все, что могло понадобиться крестьянам. Жених был родом из Цигельхаузена, он приехал в машине ветеринара на несколько часов раньше, чем его ждали, и привез с собой несколько ящиков товара. Он собирался вечером просить Вурца, чтобы тот огласил предстоящий брак. Когда тетка сказала:
– Он в конторе, – молодой человек нацепил воротничок, а Герда принялась наряжаться. Он был готов раньше, чем она, и вышел на улицу. У двери стоял на часах штурмовик, его знакомый.
– Хейль Гитлер!
Жених был членом того же штурмового отряда – не потому, что не мог жить без коричневой рубашки, по потому, что хотел спокойно работать, жениться, наследовать, а без нее это было бы, конечно, невозможно. Когда жених постучал в окно конторы, штурмовик, догадавшись, зачем тот пришел, рассмеялся. Но Вурц не откликнулся. Он сидел за своим столом под портретом Гитлера. Заметив, что в окне мелькнула какая-то тень, он согнулся вдвое, а услышав стук, соскользнул на пол, обогнул стол и выполз за дверь.
– Да вы войдите к нему вдвоем, – сказал стоявший на крыльце часовой, так как подоспела и Герда в новой юбке и блузке. Молодой человек постучал и, не слыша ответного «войдите», повернул ручку; но дверь была заперта. Подошел часовой, грохнул в дверь кулаком, заорал: – Тут насчет оглашения пришли!
Только тогда Вурц отодвинул засов и, пыхтя, уставился на молодого человека, достававшего из кармана свои бумаги. Бургомистр уже настолько овладел собой, что произнес даже маленькую речь о крестьянстве как основе национального целого, о значении семьи в национал-социалистском государстве, о святости расы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44