А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Воспаленные и от этого суженные глаза, нос широкий, картошкой, нижняя губа вся искусана…
Оверкамп всматривается в это лицо – арену предстоящих военных действий. В эту вот крепость ему предстоит проникнуть. Если она, как утверждают, недоступна ни для страха, ни для угроз, то ведь есть же другие способы овладеть крепостью, ослабленной голодом, подрытой изнеможением. Оверкампу известны все эти способы, и он умеет пользоваться ими. Валлау, со своей стороны, тоже знает, что человеку, сидящему перед ним, все эти способы известны. Сначала он будет нащупывать слабые места крепости. Он начнет задавать вопросы, он начнет с простейших вопросов. Он спросит у тебя год твоего рождения, и вот ты уже выдал те звезды, под которыми родился…
Оверкамп рассматривает лицо этого человека, как рассматривает офицер будущее поле боя. Он уже забыл о своем первом чувстве при входе Валлау. Он вернулся к своему основному положению: нет такого упорства, которое нельзя было бы сломить. Оверкамп переводит глаза с Валлау на одну из своих записей. Ставит карандашом точечку после какого-то слова, снова смотрит на Валлау. Он вежливо спрашивает:
– Вас зовут Эрнст Валлау?
Валлау отвечает:
– С этой минуты я больше не буду отвечать ни на один вопрос.
А Оверкамп опять:
– Значит, ваша фамилия Валлау? Обращаю ваше внимание на то, что я буду принимать ваше молчание за подтверждение. Вы родились в Мангейме восьмого октября тысяча восемьсот девяносто четвертого года.
Валлау молчит. Он произнес свои последние слова. Если поднести зеркало к его мертвым устам – их дыхание не замутит стекла.
Оверкамп не спускает с него глаз. Следователь почти так же недвижим, как и заключенный. Чуть бледнее стала бледность этого лица, чуть глубже морщина, рассекающая лоб. Прямо вперед устремлен взгляд этого человека, прямо сквозь предметы мира, ставшего вдруг стеклянным и прозрачным, прямо сквозь Оверкампа, сквозь дощатую стену и прислонившихся к ней часовых снаружи, сквозь все – прямо на сердцевину, которая непрозрачна и выдерживает взгляд умирающих. Фишер, который присутствует при допросе и так же недвижим, поворачивает голову вслед за взглядом Валлау. Но он не видит ничего, кроме пестрого и плотного повседневного мира, который непрозрачен и лишен сердцевины.
– Вашего отца звали Франц Валлау. Вашу мать – Элизабет Валлау, урожденная Эндерс.
Прокусанные губы хранят молчание.
Когда-то жил на свете человек, его звали Эрнст Валлау. Этот человек умер. Вы только что были свидетелями его последних слов. У него были родители, их звали именно так. Сейчас можно было бы рядом с могильным камнем отца поставить могильный камень сына. Если это верно, что такие, как Оверкамп, даже из трупов могут выжать показания, то я мертвее всех мертвецов.
– Ваша мать проживает в Мангейме, Мариенгэссхен, восемь, у вашей сестры, Маргареты Вольф, урожденной Валлау. Нет, стойте, проживала… Сегодня утром она доставлена в богадельню. После ареста ее дочери и зятя по подозрению в содействии вашему побегу квартира на Мариенгэссхен опечатана.
Когда я еще был жив, у меня были мать и сестра. Потом у меня был друг, женившийся на сестре. Пока человек жив, у него есть всякие отношения, всякие привязанности. Но этот человек мертв. И какие бы странные вещи ни происходили со всеми этими людьми в этом странном мире после моей смерти, меня это уже не должно заботить.
– У вас есть жена. Гильда Валлау, урожденная Бергер. От этого брака родилось двое детей, Карл и Ганс. Я еще раз обращаю ваше внимание на то, что принимаю ваше молчание за безусловное «да», – Фишер протягивает руку и отодвигает экран от яркой лампы, чтобы ее свет бил прямо в лицо Валлау. Это лицо остается таким же, каким оно было в тусклых вечерних сумерках. Ведь и самой яркой лампе не удалось бы обнаружить следов страдания, страха или надежды в лице умершего с его бесстрастной окончательностью. Фишер снова задвигает лампу экраном.
Когда я еще был жив, у меня была жена. У нас были и дети. Мы воспитывали их в нашей общей вере. Какая радость для мужа и жены, что их убеждения дали ростки! Как быстро шагали маленькие ножки в первой демонстрации! А на детских личиках – какая гордость и страх, что ручонки не удержат тяжелого знамени! Когда я еще был жив, в первые годы прихода Гитлера к власти, когда я еще делал все то, для чего я родился, я мог совершенно спокойно посвящать моих мальчиков в мои сокровеннейшие дела, и это в такое время, когда другие сыновья доносили на своих родителей. Теперь я мертв. Пусть уж мать как-нибудь одна пробивается с сиротами.
– Ваша жена арестована вчера одновременно с вашей сестрой за содействие побегу; ваши сыновья помещены в Оберндорфскую закрытую школу, где их воспитают в духе национал-социалистского государства.
Когда еще был жив человек, о сыновьях которого идет речь, он, по своему разумению, заботился о семье. Скоро выяснится, какая цена этой заботе. Взрослые не выдерживали, не то что два несмышленыша. Ведь ложь так соблазнительна, а правда так жестока. Сильные мужчины отрекались от того, что было для них жизнью. Бахман предал меня. А два мальчика – ведь и это бывает – ни на волос не отступят от того, что для них правда. Во всяком случае, мое отцовство кончено, к чему бы все это ни привело.
– Вы участвовали в мировой войне строевым.
Когда я был еще жив, я участвовал в мировой войне. Я был трижды ранен: на Сомме, в Румынии и в Карпатах. Раны зажили, и я в конце концов вернулся домой здоровым. Если я сейчас мертв, то я погиб не от пули неприятеля.
– Вы вступили в Союз спартаковцев с первого же месяца его основания.
Этот человек, когда он еще был жив, в октябре 1918 года вступил в Союз спартаковцев. Но какое это теперь имеет значение? Они могли бы с таким же успехом вызвать на допрос Карла Либкнехта. Он отвечал бы им не больше и не громче, чем я.
– Скажите, Валлау, вы и сейчас придерживаетесь тех же взглядов?
Об этом нужно было меня вчера спрашивать. Сегодня я уже не могу отвечать. Вчера я должен был крикнуть «да», сегодня я буду молчать. Сегодня другие ответят за меня: песни моего народа, суд будущих поколений…
Воздух вокруг него холодеет. Фишера знобит. Ему хочется сказать Оверкампу, чтобы тот прекратил бесцельный допрос.
– Значит, вы, Валлау, обдумывали план побега с тех пор, как вас перевели в особую штрафную команду?
При жизни мне не раз приходилось бежать от моих врагов. Иной раз побег удавался, иной раз нет. Один раз, например, дело кончилось плохо. Я тогда бежал из Вестгофена. Но сейчас побег мне удался. Я ускользнул от них. Тщетно псы вынюхивают мой след. Он затерялся в бесконечности.
– И об этом плане вы сообщили в первую очередь своему другу Георгу Гейслеру?
Когда я был еще живым человеком в той жизни, в которой я жил, я встретился под конец с одним юношей, его звали Георг. Я привязался к нему. Мы делили с ним горе и радость. Он был гораздо моложе меня. Все в нем было мне дорого. И все, что мне в жизни было дорого, я нашел в этом юноше. Сейчас он имеет ко мне не больше отношения, чем живой имеет к трупу. Пусть иногда вспоминает обо мне, когда найдет время. Я знаю, в жизни тесно от людей и дел.
– Вы познакомились с Гейслером только в лагере?
Ни слова, из уст этого человека струится ледяной поток молчания. Даже часовые, подслушивающие за дверью, растерянно пожимают плечами. Разве это допрос? Разве там, внутри, их все еще трое?
Лицо Валлау уже не бледное, оно светлое. Оверкамп внезапно отворачивается. Он ставит карандашом точку, и кончик обламывается.
– За последствия вините себя, Валлау.
Какие могут быть последствия для мертвеца, которого из одной могилы перебрасывают в другую? Даже высокий, как дом, надгробный памятник на окончательной могиле и тот ничего не может прибавить к окончательности смерти.
Валлау уводят. В комнате остается его молчание – и не хочет отступить. Фишер недвижно сидит на стуле, словно заключенный все еще тут; он продолжает смотреть на то место, где стоял Валлау. Оверкамп чинит свой карандаш.

Тем временем Георг дошел до Конного рынка. Он спешил вперед и вперед, хотя ступни у него горели. Он боялся отделяться от людей, не позволял себе где-нибудь присесть отдохнуть. И он проклинал город.
Не успел он хорошенько додумать все «за» и «против», как очутился в одном из переулков Шиллерштрэссе. Здесь он никогда не бывал. Он вдруг решил воспользоваться предложением Беллони. Маленький циркач и его серьезное личико уже не казались ему непроницаемыми. Непроницаемы люди, проходящие сейчас мимо, вот кто! Ад и тот менее чужой, чем этот город!
Когда он уже был в квартире, указанной Беллони, к нему вернулась обычная подозрительность – что за странный запах! Никогда в жизни не слышал он такого запаха! Старая, пергаментного цвета женщина, с волосами, черными как смоль, молча и внимательно разглядывала его. Может быть, это бабушка Беллони, раздумывал Георг. Но сходство зависело не от их возможного родства, а от общности профессии.
– Меня прислал Беллони, – сказал Георг.
Фрау Марелли кивнула. Она, видимо, не находила в этом ничего особенного.
– Подождите здесь минутку, – сказала она.
Всюду была разбросана одежда всех цветов и покроев; от запаха, еще более сильного, чем в передней, у Георга чуть не закружилась голова. Фрау Марелли освободила для него стул. Она вышла. Георг окинул взглядом все эти странные предметы: юбку, блиставшую черным стеклярусом, венок из искусственных цветов, белый плащ с капюшоном и заячьими ушами, лиловое шелковое платьице, но он был слишком измучен, чтобы на основании всего этого прийти к каким-либо выводам. Он опустил глаза на свою обтянутую носком руку. Рядом зашептались. Георг вздрогнул. Сейчас его схватят, сейчас звякнут ручные кандалы. Он вскочил. Фрау Марелли вернулась, через обе руки было перекинуто платье и белье. Она сказала:
– Ну, переодевайтесь. Смущенный, он признался:
– У меня нет сорочки.
– Вот сорочка, – отвечала женщина. – Что это у вас с рукой? – вдруг спросила она. – Ах, поэтому-то вы и не выступаете?
– Ничего, – сказал Георг, – я не хочу ее развязывать. Дайте мне какую-нибудь тряпку.
Фрау Марелли принесла носовой платок. Она оглядела Георга с головы до ног.
– Да, Беллони дал правильно ваш размер. У него прямо глаз портного. Он вам настоящий друг. Хороший человек.
– Да.
– Вы были вместе ангажированы?
– Да.
– Только бы Беллони не сорвался. Он последний раз произвел на меня неважное впечатление. А вы, что же это с вами приключилось?
Покачивая головой, смотрела она на его изможденное тело, но ее любопытство было просто любопытством матери, народившей кучу сыновей и поэтому имевшей почти на все случаи жизни (касайся они тела или души) какое-нибудь обт.яснение. Такие женщины способны утихомирить самого дьявола. Она помогла Георгу переодеться. Что бы ни таилось в ее непроницаемых глазах, похожих на черный стеклярус, недоверие Георга исчезло.
– Бог не дал мне детей, – сказала фрау Марелли, – тем больше я думаю обо всех вас, когда вожусь с вашей одеждой. Я и вам скажу: осторожнее, иначе вы сорветесь. Ведь вы такие друзья. Хотите взглянуть на себя в зеркало?
Она повела его в соседнюю комнату, где стояли ее кровать и швейная машинка. Здесь также повсюду были навалены странные наряды. Она раскрыла створки большого тройного, почти роскошного зеркала. Георг увидел себя сбоку, спереди и сзади. Он был в котелке и в желтовато-коричневом пальто. Его сердце, которое столько часов вело себя вполне благоразумно, вдруг бешено забилось.
– Теперь вы можете показаться на людях. Когда человек плохо одет, ничего ему не добиться. По одежке встречают, говорит пословица. А давайте-ка я соберу вам ваше старое тряпье. – Он последовал за ней в первую комнату. – Я вот тут счет написала, – продолжала фрау Марелли, – хотя Беллони считал это лишним. Не люблю я эти счета. Вот посмотрите на капюшон, ведь почти три часа работы. Но посудите сами, могу я у человека, которому костюм зайца и нужен-то всего на один вечер, отобрать чуть не четверть его жалованья? От Беллони я получила за вас двадцать марок. Я совсем не хотела брать этой работы. Мужские костюмы я чиню только в исключительных случаях. По-моему, двенадцать марок – не дорого. Вот, значит, восемь. И кланяйтесь Беллони, когда с ним встретитесь.
– Спасибо, – сказал Георг. На лестнице у него еще раз мелькнуло подозрение: а вдруг за входной дверью следят? Он был уже почти внизу, когда старуха крикнула ему вдогонку, что он забыл свой сверток с одеждой.
– Сударь! Сударь! – звала она. Но он не обернулся на ее зов и выскочил на улицу, которая была тиха и пуста.
– Видно, Франц нынче совсем не придет, – говорили у Марнетов, – поделите его оладью между детьми.
– Франц не тот, каким он был раньше, – сказала Августа. – С тех пор как в Гехсте стал работать, он для нас пальцем не шевельнет.
– Устает он, – сказала фрау Марнет. Она хорошо относилась к Францу.
– Устает, – насмешливо повторил ее сухонький сморщенный муж, – я тоже устаю. Подумаешь! Если бы у меня было определенное рабочее время, а то не хочешь ли – восемнадцать часов в сутки.
– А помнишь, – возразила ему фрау Марнет, – как ты перед войной на кирпичном заводе работал? Вечером прямо с ног валился.
– Нет, Франц не потому не приходит, – сказала Августа, – что он замотался, наоборот: у него наверняка во Франкфурте или в Гехсте какая-нибудь краля есть.
Все посмотрели на Августу, она посыпала сахаром последние оладьи, и ноздри ее раздувались от жажды посудачить.
Ее мать спросила:
– Он, что же, намекал?
– Мне – нет.
– Я всегда думала, – сказал брат, – что Софи к Францу неравнодушна, тут ему действительно только руку было протянуть.
– Софи к Францу? – сказала Августа. – Ну, значит, ей свой огонь девать некуда.
– Огонь? – Все Марнеты очень удивились. Всего двадцать два года назад в саду у соседей сохли пеленки Софи Мангольд, а теперь у нее, как утверждает ее подруга Августа, вдруг какой-то огонь оказался.
– Коли у нее огонь, – сказал Марнет, блестя глазками, – так ей топливо надобно, щепочки.
Вот именно, такую щепочку, как ты, подумала фрау Марнет, которая мужа терпеть не могла, но за все годы брака ни минуты не чувствовала себя из-за этого несчастной. Несчастной, поучала она дочь перед свадьбой, можно стать, только если ты к кому-нибудь неравнодушна.

В то время как его оладья со всей возможной точностью была поделена на две равные части, Франц входил в кино «Олимпия». Свет уже погас, и сидевшие кругом заворчали, так как он, неловко пробираясь на свое место, заслонил часть экрана.
Франц еще издали заметил, что место рядом с его местом занято. И вот он уже видит лицо Элли, бледное и застывшее, с широко раскрытыми глазами. И когда он сам начинает смотреть на экран, ему приходится прижать локти к телу, потому что рука, лежащая на общей ручке кресла, – это рука Элли.
Отчего нельзя вычеркнуть протекшие годы и сжать своей рукой ее руку? Он скользнул взглядом вдоль ее руки, вдоль плеча, вдоль шеи. Отчего нельзя погладить ее густые каштановые волосы? У них был такой вид, словно они нуждались в ласке. В ее ухе рдела алая точка. Разве ей за это время никто не подарил других сережек? Он нахмурился. Нет, ни одного лишнего слова, ни одной лишней мысли. Если он заговорит в антракте с хорошенькой соседкой, случайно очутившейся с ним рядом, тут не будет ничего подозрительного, пусть даже за Элли следят и в кино. Он вдруг устыдился своих встревоженных мыслей и чувств. Этого куска еженедельной хроники, которая приоткрывала перед зрителями картины жизни всего мира, точно на мгновение распахнувшаяся дверь, было бы в другое время достаточно, чтобы занять все его внимание. Но даже солнце можно заслонить собственной рукой, и так же побег Георга заслонил от Франца все остальное, пусть даже остальное и было миром, раздираемым войной, раздиравшей и душу Франца. А может быть, эти двое убитых, лежащих на деревенской улице, тоже были при жизни такими, как Франц и Георг?
Пойду куплю жареного миндаля, решил он, когда вспыхнул свет. Выбираясь из своего ряда, он прошел мимо Элли. Она взглянула на него – он был так близко от нее – и не узнала. Значит, Берта все-таки не пришла, размышляла Элли; интересно: от нее билет или не от нее. Может быть, эта старушка рядом – ее мать? Во всяком случае, какое счастье сидеть здесь, в кино. Скорее бы кончился антракт и свет бы опять погас.
Она посмотрела на Франца, когда он возвращался. В ее лице мелькнуло что-то. Вспыхнули смутные обрывки воспоминаний – она сама не знала, радостны они или печальны.
– Элли, – сказал Франц. Она изумленно взглянула на него. Еще не вполне узнав его, она уже почувствовала себя утешенной. – Как ты поживаешь? – спросил Франц.
Ее лицо омрачилось, она даже забыла ответить ему. Он сказал:
– Да, я знаю, все знаю. Не смотри на меня, Элли, слушай внимательно, что я скажу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44