А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ночами она сидела на кровати, воскрешая в своей памяти давно исчезнувшие подробности: рождение Георга, маленькие горести и беды его ранних детских лет, первую тяжелую болезнь, когда она едва не лишилась его, военные годы, когда она работала на заводе и кое-как перебивалась с сыновьями, какую-то кражу овощей в поле, из-за которой у Георга были неприятности, его маленькие успехи, как-никак утешавшие ее, и скудную награду за них – то учитель похвалит его, то мастер назовет способным, то он выйдет победителем в спортивном состязании. Она с гордостью и досадой вспоминала его первую девушку и всех его последующих девушек. Вспоминала Элли, которая так до конца и осталась ей чужой – даже ребенка не принесла показать, – а потом этот полный переворот в его жизни! Нельзя сказать, чтобы Георг внес в семью что-то чуждое, но то, что, у отца и у братьев бывало только как эпизод – случайное слово, стачка, листовка, у него стало главным, самой основой его существа.
И словно кто-то хотел ей доказать, что да, у тебя только три сына, а этому четвертому и родиться-то не стоило, и жить-то на свете ему не следует, – она изыскивала сотни возражений. Часами Гейни втолковывал ей, что улица оцеплена, за домом слежка, все гестапо поставлено на ноги. Надо ей подумать и об остальных трех сыновьях.
И тогда она отреклась от этих трех сыновей. Пусть сами о себе заботятся. Только от Георга она не отреклась. Второй сын заметил, что мать непрерывно шевелит губами. А она думала: господи, ты должен помочь ему. Если ты существуешь, помоги ему. А если тебя нет… И она отворачивалась от ненадежного защитника. Она обращала свою молитву ко всем, ко всей жизни в целом: и к той части жизни, которая была ей известна, и в те смутные, таинственнейшие зоны, где все ей было неизвестно, но где, быть может, все-таки существуют люди, имеющие власть помочь ее сыну. Может быть, тут или там найдется кто-нибудь, до кого дойдет ее молитва.
Второй сын снова подошел к креслу матери. Он сказал:
– Я не хотел говорить при Гейни, на него нельзя положиться. Я сговорился с Цвейлейном, жестянщиком. – Она радостно посмотрела на сына. Быстро и легко опустила ноги на пол. – Цвейлейн живет в угловом доме, от него видны обе улицы. Георг наверняка придет со стороны Майна, если придет. Я, конечно, не очень распространялся перед Цвейлейном, а так, только подморгнул. – Он сделал какое-то движение, показывая матери, как говорил с жестянщиком. – И он мне тоже подморгнул. Он не ляжет и будет сторожить, чтобы Георг как-нибудь не угодил на нашу улицу.
От этих слов глаза старухи засияли. Минуту перед тем все ее лицо было вяло и дрябло, как сырое тесто; теперь оно вдруг налилось и окрепло, словно его воодушевляла новая жизнь. Старуха схватила сына за руку, чтобы подняться. Затем сказала:
– А если он все-таки придет со стороны города? – Сын пожал плечами. Мать продолжала, скорее обращаясь к самой себе: – Представь – вдруг он забежит к Лорхен, а она заодно с Альфредом, и они непременно донесут на него?
– Не ручаюсь, может быть, и не донесут. Но он, во всяком случае, придет со стороны Майна. Цвейлейн будет караулить.
Женщина сказала:
– Он погиб, если придет сюда.
Сын сказал:
– Даже и тогда он еще не погиб.

II

День уже наступал, но рассвет был незаметен из-за тумана, который окутывал деревни. В кухне одного из домов на краю Либаха все еще горела лампа, когда из него вышла девушка с двумя ведрами. Поеживаясь от утреннего холода, она направилась к воротам и поставила ведра наземь. Девушка ждала молодого садовода, который считался ее женихом, и лицо у нее было тихое и спокойное.
Она зябко повела плечами. Туман быстро проникал сквозь платье; все стало седым, даже головной платок. Ей почудились шаги, он должен вот-вот появиться – она уже протянула руки. Но в воротах по-прежнему никого нет. Не тревога, только легкое удивление отразилось на ее лице, и она продолжала ждать. Чтобы согреться, она похлопала себя по плечам, скрестив руки. Затем вышла за ворота и посмотрела вниз. Туман – хоть ножом режь! Поднимется он или спадет? Вот на дороге появились две тени, одна из них, должно быть, Фриц. Должно быть, но это не он. Тени скрываются в теневом доме. Девушка отворачивается. Впервые на ее лице – разочарование, оттого что она ждала напрасно, хотя прошло всего только несколько лишних минут. Значит, он придет в обед, вот и все. Она берется за ведра, относит их в хлев, возвращается домой с пустыми ведрами. В кухне уже три раза пытались обойтись без света. И всякий раз приходилось снова зажигать его, а то бабушка ни в очках, ни без очков не может выбирать чечевицу. Старшая кузина провертывает морковь, младшая выметает сор за порог. Мать быстро наполняет оба ведра, которые ей пододвигает девушка. Изо всех четырех женщин ни одна не заметила, что Фриц не пришел. И девушка думает: ничего-то они не замечают.
– Смотри, осторожнее, – говорит мать, так как немного пойла пролилось на пол.
Когда девушка вторично проходит с ведрами через двор, далеко-далеко, у двери в лавку, звякает колокольчик. Он звякает оттого, что садовник Гюльтчер вошел купить себе табаку. Гельвиг ждет у двери лавки. Вчера он вторично получил вызов. Опять они хотят выяснить что-то насчет куртки.
– Да, но ведь это же не твоя куртка? – спросила мать. И он ответил ей с той же твердостью:
– Нет!
Всю ночь Фриц Гельвиг раздумывал, о чем еще его могут спросить. Утром он включил радио. Описывались приметы беглецов – теперь их осталось только двое, – и его в жар бросило от волнения. Может быть, они уже захватили и того, которого он называл своим. И может быть, его беглец сказал: «Да, это та самая куртка».
Отчего Гельвиг почувствовал себя вдруг таким одиноким? Он не мог посоветоваться ни с отцом, ни с матерью, ни с друзьями, с которыми был так близок. Даже с Альфредом, которому слепо верил, со своим шарфю-рером, не мог он посоветоваться. Еще неделю назад ему казалось, что во всем порядок, на душе у него спокойно и безмятежно, а в мире все идет как надо. Прикажи ему Альфред еще неделю назад стрелять в беглеца, он бы выстрелил. И прикажи ему Альфред притаиться в сарае с кинжалом и сидеть там, пока беглец не проскользнет внутрь, чтобы выкрасть куртку, Фриц заколол бы его, не дав ему коснуться куртки.
И вот он увидел, что садовник Гюльтчер идет по дороге, и побежал за ним; Гюльтчер – старик, он Гельвигу в отцы годится, этот ворчун с неизменной трубкой в зубах. И Гельвиг прямо-таки побежал за ним. Этому многое можно сказать.
– Меня опять вызывают.
Гюльтчер быстро взглянул на мальчика и промолчал. Молча дошли они вместе до лавки. Фриц решил подождать. Гюльтчер вышел, набивая трубку, и они снова зашагали рядом. Фриц совсем забыл о своей девушке, словно ее никогда и не было. Он сказал:
– Зачем это они меня опять вызывают?
– Если это действительно не твоя куртка…
– Я же объяснил им, чем моя куртка отличается от той. Может быть, они и человека по куртке поймали… Ведь их только двое осталось.
Гюльтчер продолжал молчать. Тот, кто не спрашивает, получает самые обстоятельные ответы.
– И может быть, он сказал: да, это та самая куртка…
Наконец Гюльтчер ответил:
– Возможно… Они могли так нажать на него, что он сказал… – Из-под полуопущенных век старик испытующе посмотрел на Гельвига; он внимательно посматривал на него уже два дня.
Гельвиг нахмурился:
– Да? Ты думаешь? А как же я?
– Ах, Фриц, да ведь на свете сотни таких курток.
Они направились к зданию училища, уверенно шагая по знакомой дороге, несмотря на туман. Не одна мысль – буря мыслей проносилась в голове садовника. Он не мог бы определить, чем этот подросток, идущий с ним рядом, отличается от других учеников. Старик даже не был вполне уверен, что он отличается. И все же тут что-то не так. Не менее, чем сам Оверкамп, садовник был убежден, что в этой истории с курткой что-то не так. Гюльтчер вспомнил о собственных сыновьях. Они принадлежали частично ему, а частично гитлеровскому государству. Дома они принадлежали ему. Дома они соглашались с ним, что и при Гитлере богатые остались богатыми, а бедняки бедняками. Но вне дома они носили форменные рубашки и в нужный момент кричали «хейль». Сделал ли он все возможное, чтобы пробудить в них протест? Отнюдь нет! Это привело бы к распаду семьи, к тюрьме, пришлось бы принести в жертву собственных сыновей. Но как может человек решиться на такой выбор, перешагнуть через все это? Однако такие люди есть – и в его стране, и особенно за границей. Взять хотя бы тех, кто борется в Испании: ведь уверяют, что они побеждены, но, видимо, до сих пор еще нет. Они перешагнули через это! Сотни тысяч! И все они – бывшие Гюльтчеры. Если бы куртка была украдена у одного из его сыновей, что бы он посоветовал ему? Так вправе ли он советовать этому подростку, сыну других родителей? Какие вопросы! Какова эта жизнь!
Он сказал:
– Конечно, все эти готовые куртки совершенно одинаковы. Гестапо достаточно позвонить и справиться. И застежки «молнии» все как одна. И карманы тоже. Но если ключ или карандаш прорвут у тебя в подкладке дырку, никакое гестапо тут ничего не докажет. Вот на такой разнице ты и должен настаивать.

III

За эту ночь в Вестгофене Фюльграбе пять раз поднимали на допрос именно в ту минуту, когда он был готов заснуть от изнеможения. Так как он своим добровольным возвращением в лагерь показал с достаточной ясностью, что единственным стимулом его поступков был страх, то он тем самым дал своим преследователям в руки и средство воздействия на него, если он обнаружит хотя бы малейшие признаки неповиновения. Наконец-то Овер-кампу, после всех этих сомнительных улик и неопознанных курток, удалось заполучить кусок живого Гейслера. Правда, Фюльграбе даже во время пятого допроса все еще упорствовал, едва речь заходила о встрече с Георгом, хотя он сам проговорился о ней, когда весьма решительные угрозы вынудили его дать отчет о его побеге час за часом. Фюльграбе только дергался и ерзал на стуле; что-то в механизме допроса вдруг заело, хотя до того машина работала без перебоев. Какое-то постороннее вещество точно вдруг примешалось к страху, смазывавшему все частицы его мозга. Но Фишеру не пришлось даже взять телефонную трубку и вызвать Циллига: уже одно это имя подействовало, как сепаратор. Чувство страха отделилось от вторичных чувств; видение мучительной смерти отделилось от ощущения жизни; теперешний Фюльграбе, седой и дрожащий, отделился от давно позабытого Фюльграбе, еще способного на вспышки мужества, надежды; пустые выдумки отделились от протокольной точности.
– В четверг, незадолго до полудня, я встретился с Георгом возле Эшенгеймской башни. Он повел меня в парк и усадил на скамью па первой дорожке влево от большой клумбы с астрами. Я пытался уговорить его вернуться вместе со мной. Но он об этом и слышать не хотел. На нем было желтое пальто, коричневый котелок, полуботинки – не совсем новые, но и не поношенные. Не знаю, зачем он был в этом парке. Не знаю, были ли у него какие-нибудь деньги. Не знаю, поджидал ли он кого-нибудь. Он остался сидеть на скамейке. Думаю, что поджидал, так как проводил меня именно на эту скамейку и остался сидеть на ней. Да, уходя, я еще раз обернулся и увидел, что он сидит.

Когда рано утром Пауль Редер вышел из своей квартиры, городские власти уже получили соответствующие этим показаниям инструкции, и некоторые начальники кварталов уже получили их, но еще не сообщили дворникам. Ведь события, покинув громкоговорители и телеграфные провода, опять попадают во власть человеческих существ.
Дворничиха очень удивилась, что Редер так рано отправился на работу. Она сообщила об этом своему мужу, когда тот вышел на парадное с ведерком жидкого мыла, чтобы подлить ей в таз. И она и муж ничего не имели против Редеров, иногда только жильцы жаловались на то, что фрау Редер поет в неуказанное время, но, в общем, это были приятные люди, и ладить с ними было легко.
Посвистывая, Редер спешил по окутанной туманом улице на остановку. Пятнадцать минут туда, пятнадцать минут обратно, остается еще полчаса на то, чтобы зайти в два места, – допуская, что в первом ничего не выйдет. Он сказал Лизель, что сегодня ему надо выйти пораньше, чтобы поймать своего друга Мельцера, бокенгеймского голкипера. «Позаботься о Георге, пока я вернусь», – сказал он уходя. Всю ночь он пролежал рядом с Лизель, не смыкая глаз, но под утро все-таки забылся.
Редер перестал свистеть. Он ушел без кофе, губы его пересохли. И тусклый рассвет, и жажда, и самая мостовая, еще как бы насыщенная мраком, точно предостерегали его: берегись! Подумай о том, чем ты рискуешь!
Редер повторял про себя: Шенк, Мозельгассе, двенадцать; Зауэр, Таунусштрассе, двадцать четыре. Ему во что бы то ни стало надо поймать этих двух людей до работы. Георг считал обоих несгибаемыми, вне сомнения. Как тот, так и другой должны помочь и помогут ему, дадут совет и пристанище, документы и деньги. Шенк работал на цементном заводе, – по крайней мере, во времена Георга. Спокойный ясноглазый человек; ни в его внешнем, ни во внутреннем облике не было ничего особенно приметного. Он не казался ни безрассудным, ни чересчур благоразумным. Но мужество сквозило во всех его поступках, ум – во всех его суждениях. Для Георга Шенк являлся символом всего, что было связано с движением, самой сущностью его. Если бы даже движение это в силу какой-то ужасной катастрофы было обескровлено, если бы оно совершенно замерло, Шенк один имел в себе все, чтобы продолжать его. Если существовал хотя бы намек на движение, то Шенк там действовал, и если существовали хотя бы остатки руководства, Шенк должен был знать, где его найти. Так, по крайней мере, Георгу казалось этой ночью. Редер тут мало чего понял; может быть, потом, когда у Георга будет время, он все это объяснит. Но понял или не понял, время или не время – Редер взялся помочь. Да, они все трое были с этого утра в руках у Редера, не только Георг, но и Шенк и Зауэр.
Примерно за месяц до ареста Георга Зауэр после пяти лет безработицы получил наконец место в дорожном строительстве. Это был еще молодой человек, в своей области безусловно талантливый; тем более его приводило в отчаяние вынужденное безделье. Через многие сотни книг, через множество митингов, лозунгов, речей и бесед разум привел Зауэра туда, где он встретился с Георгом. Георг считал его в своем роде настолько же надежным, как и Шенка. Зауэр всегда и во всем следовал голосу разума, а разум Зауэра никогда не отступался от обретенной им истины. Разум Зауэра был неподкупен и непоколебим, хотя сердце нередко призывало его быть поуступчивее, идти туда, где живется легче, чтобы, отдохнув, потом подыскать оправдание своему отступничеству.
Зауэр, Таунусштрассе, двадцать четыре; Шенк, Мозельгассе, двенадцать, твердил про себя Пауль.
За углом он столкнулся с тем самым Мельцером, относительно которого наврал Лизель.
– Эй, Мельцер! Тебя-то мне и нужно! Достанешь нам две контрамарки на воскресенье?
– Все это в наших руках… – сказал Мельцер.
А ты в самом деле думаешь, Пауль, прозвучал в душе у Пауля вкрадчивый и хитрый голосок, ты в самом деле думаешь, что в воскресенье тебе понадобятся контрамарки? Что ты сможешь воспользоваться ими?
– Да, – сказал Пауль вслух, – они мне понадобятся.
Мельцер принялся излагать свой взгляд на вероятный исход состязания Нидеррад – Вестенд. Вдруг он спохватился: домой, скорее домой, пока мать не проснулась, пояснил он. Он идет от невесты, работающей у Казеля, а мать, у которой свой маленький писчебумажный магазин, не выносит ее. Пауль знал магазинчик и его владелицу, знал также и девушку; и это вернуло ему чувство уверенности и покоя. Смеясь, смотрел он вслед Мельцеру. Затем он снова услышал вкрадчивый, хитрый голосок: ты, может быть, никогда больше не увидишь этого Мельцера. В бешенстве Редер сказал себе: вздор! Тысячу раз вздор! И даже на свадьбе у него пировать буду! Четверть часа спустя он шел, посвистывая, по Мозельгассе. Возле двенадцатого номера он остановился. К счастью, парадная дверь была уже отперта. Он быстро взбежал на четвертый этаж. На дощечке незнакомая фамилия – лицо Пауля вытянулось. Старуха в ночной кофте открыла противоположную дверь и спросила, кого ему нужно.
– Разве Шенки тут больше не живут?
– Шенки? – переспросила старуха и, обернувшись к кому-то в квартире, сказала странным тоном: – Вот тут Шенков спрашивают.
Молодая женщина перегнулась через перила верхней площадки.
– Вот он Шенков спрашивает! – крикнула ей старуха.
Изможденное, одутловатое лицо молодой стало растерянным. На ней был цветастый капот, а под ним большие, отвислые груди. Как у Лизбет, подумал Пауль. И вообще эта лестница мало чем отличалась от их лестницы. Его сосед Штюмберт – такой же лысый пожилой штурмовик, как вот этот, в расстегнутом мундире и носках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44