А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— А что это такое — международная политика? — спросил он. — По моему представлению, которое я перенял от своих великих предшественников и предков, международная политика — это уничтожение гяуров огнем и мечом. Ты и сам, Абдулла, возрождая турецкую мощь, начал великое политическое дело. Поэтому я совершил бы огромную политическую ошибку, если бы позволил тебе устраниться от дел, пусть даже на несколько месяцев. Так что не будем больше возвращаться к этому вопросу.Однако, понаблюдав еще два дня, как угасает Абдулла, султан сам вернулся к политическим делам.— Речь идет не только о том, — сказал султан, — что, если бы я на длительное время отстранил тебя от дел, мне было бы нестерпимо нудно и пусто, ибо некому было бы развлечь меня, показывая, как я уже привык, оборотную сторону вещей. Другое мое опасение в том — и это главное, — что новшества, которые ты завел в моей империи, без твоего умелого ведения и контроля легко расстроить, запутать, совратить с пути истинного; государственная жизнь Османской империи снова станет такой, какой была, пока ты чудовищем не вынырнул из-под земли; янычары забросят свои новые мушкеты и снова схватятся за старинные бунчуки; богачи отзовут из войска своих рабов и улягутся со смазливыми пареньками на пуховые перины, а иноземные учителя новой тактики гораздо раньше, чем ты надеешься, окажутся перед необходимостью излагать свою премудрость пустым скамейкам, занесенным толстым слоем пыли, в классах, затянутых паутиной.— Я размышлял об этом, — отозвался Петр. — Служа в должности «Ученость Вашего Величества», я обдумал и взвесил все сомнения, которые неизбежно должны обуревать Вас, мой премудрый властитель. Но тут я полагаюсь на беспредельную власть и могущество Вашего Величества, благосклонного к моим начинаниям и планам.— Ну уж нет, меня от этого уволь, — перебил его султан.— Кроме того, — продолжал Петр, — я с полной основательностью полагаюсь на верность и смекалку своего друга Ибрагима, который показал себя превосходным главнокомандующим, снискав не только уважение, но и любовь подчиненных, и, наконец, я надеюсь на то, что организационные новшества, которые я внедрил, уже прижились и исправно действуют. Наконец, я убежден, что три месяца, которых, по моим соображениям, мне хватит для достижения намеченных целей, — не такой уж долгий срок, наоборот, очень краткий, и, кроме Вашего Величества, никто не должен знать, куда я уезжаю и когда вернусь — завтра или послезавтра; я рассчитываю вернуться обратно прежде, чем всюду станет известно о моем отъезде за пределы Османской империи.Услышав это, султан прослезился.— Вижу, напрасно стал бы я чинить тебе препятствия в твоих замыслах, придется мне отступиться, хотя я лишь недавно и крепко к тебе привязался; да будет так, ступай к своему Гамбарини, который тебе важнее прочих людей на свете, и расправься с ним как можно суровее; если хочешь, мой главный палач обучит тебя нескольким приемам, таким страшным и жестоким, что в моей просвещенной державе прибегать к ним запрещено. Но сначала поклянись мне Аллахом единственным и всемогущим, что, как только покончишь со своим делом, тотчас вернешься в Стамбул.— Ваше Величество прекрасно знает, — сказал Петр, — что я не верю в Аллаха и за свои поступки ручаюсь только своим словом.— И правда, я запамятовал, что ты мусульманин лишь honoris causa Почетный (лат. ).

, хоть оказываешь себя более усердным, чем самые усердные из правоверных, — сказал султан. — Да будет так, я знаю, что одно твое слово весит больше, чем десятки клятв ханжей и льстецов. Ступай, и да будут дела твои оправданы в глазах Милосердного.— Нет Божества, кроме Него, а у Него — цель окончательная, — послышался голос слабоумного принца Мустафы, который в течение всей беседы султана с Петром тихо сидел в своем углу, поигрывая жемчужными четками.Потом, притворившись в разговоре с женой, черноокой Лейлой, будто уезжает, как обычно, по служебным делам, Петр распрощался с ней совсем по-будничному, и, не подозревая, что за каждым его шагом бдительно следят, отплыл, переодевшись простым матросом, на своем корабле под названием «Вендетта», который некогда составлял славу и гордость его личной флотилии. ВСТРЕЧА ПЕТРА С МОНАХОМ-КАПУЦИНОМ Дорога до Марселя, спокойная и приятная, заняла двадцать шесть суток и прошла без приключений. Как раз в тот момент, когда корабль подходил к причалу, из крепости на недалеком островке Иф, которую использовали как тюрьму, раздалось несколько пушечных выстрелов, оповещавших и предупреждавших о том, что одному из узников удалось бежать. Капитан запретил команде выходить на берег, пока не будет выгружено кедровое дерево, но Петр одному ему известным способом спустился ночью в море, тихонько соскользнув по якорному канату, и под водой доплыл до берега, что тоже произошло без особых происшествий, если не считать того, что ему пришлось ударом ребра ладони по виску оглушить стражника, сторожившего мол.Едва просохло платье и забрезжил рассвет — и то и другое произошло отнюдь не сразу, ибо стояли морозные дни начала марта и солнце всходило поздно и без особой охоты, — Петр заглянул в первую попавшуюся лавочку старьевщика, который уже успел ее открыть, и на деньги, коим был туго набит кожаный пояс, обвивавший его голое тело, приобрел себе одежду, — для скрытности он счел наиболее, просто исключительно подходящей неприметную сутану нищенствующего монаха-капуцина.Преобразившись таким образом до неузнаваемости, в рубашке-панцире, с острой шпагой и двумя пистолетами, спрятанными под сутаной, он довершил свое снаряжение покупкой не слишком видной, но крепкой и, верно, выносливой кобылы местной, то бишь прованской породы; оснастив ее подходящим снаряжением, под ледяным дождем, какие для южного Прованса в зимние месяцы не редкость и надоедают до тошноты, в то время как летом с незапамятных времен край этот изнывает от недостатка влаги, галопом поскакал в направлении своей жестокой, но справедливой цели.Когда Петр миновал папский город Авиньон, чей знаменитый мост, ныне ведущий в никуда, в те поры был еще совершенно цел, его добрая терпеливая кобылка стала обнаруживать признаки усталости; он решил уже ее переменить, однако она, не успев достичь ближайшей крестьянской усадьбы, внезапно споткнулась и рухнула на колени. Всадник соскочил наземь, хотел помочь ей подняться; несчастное животное, напрягши последние силы, попыталось было встать, но, едва привстав на дрожащих ногах, вдруг повалилось набок, ноздри его окрасились кровью, и все было кончено.Вот уж незадача так незадача, промах, недостойный Петра Куканя из Кукани. Рассерженный на самого себя и на свою ослепленность жаждою мести, приведшую к тому, что он переоценил силы своего коня и уже в начале пути по Франции загнал его насмерть, Петр быстро, ибо уже спускались сумерки, освободил круп несчастного животного от сбруи, закинул ее себе за спину и быстрым шагом двинулся к северу по долине Роны, поросшей кущами редких фруктовых деревьев, похожими на валуны, что разбросаны по предгорьям Альп, высившимся с правой стороны. И тут ему снова не повезло, ибо после получаса энергичной ходьбы, вынырнув из березовой рощи, через которую пролегала дорога, он увидел в двадцати шагах от себя монаха, облаченного в такую же капуцинскую сутану, какая была на нем самом, с длинным капюшоном, отличавшим капуцинов от прочих монахов францисканского ордена, но, пожалуй, слишком уж ветхую, вкривь и вкось залатанную-заплатанную, выцветшую, грязную и рваную. Монах шествовал не спеша, спрятав ладони сложенных рук в рукава сутаны, надвинув капюшон чуть ли не до половины лица, решительно ступая босыми ногами по лужам и грязи и что-то негромко и мелодично мурлыча.Вступать в разговор с незнакомым капуцином — ей-ей, этого Петру хотелось бы меньше всего, ибо, если он и разбирался во многих областях, причем в некоторых проявил себя выдающимся специалистом, то мир церковный, монашеский, монастырский, к которому он принадлежал лишь по одеянию, был ему не только чужд, но и противен. Поскольку Петр не мог обойти поющего капуцина стороной — местность была пустынна и безлюдна, — то он прибавил шагу, надеясь деловито и без церемоний обогнать монаха; тщетно пытался он вспомнить на ходу, как по-французски сказать «Да восхвален будет Иисус Христос» и тем поприветствовать францисканца, но тут монах остановился и, растянув в ласковой улыбке губы, обросшие грязной жесткой щетиной, проговорил:— Вовремя посылает мне тебя Господь; хорошо, что ты поторопился, сын мой. Споем-ка на два голоса.Sapristi, черт возьми, подумал Петр.— Спасибо за приглашение, отче, — сказал он, — но уже смеркается, а я до смерти устал, ведь у меня, как вы заметили, пал конь, я промок до костей и хотел бы как можно быстрее забраться под крышу и согреться у очага.— Город Оранж недалеко, а остаток пути покажется нам короче, если мы будем петь, — гнул свое монах. — В городе, наверное, найдутся добрые люди, которые не откажут нам в ломте хлеба и крыше, спасительной в непогоду.Проклятье, подумал Петр, ибо слова монаха напомнили ему, что орден францисканцев, точнее капуцинов, — нищенствующий и его братья могут жить только подаяньем.— И может статься, — добавил заплатанный монах, — я сообщу тебе кое-что полезное. А пока давай споем. Я начинаю первую фразу, ты же повторяй ее, пока я буду петь вторую, и такого порядка держись, пока не допоем до «дин, дан, дон», а потом начинай все сначала, да ты ведь сам все знаешь, сын мой, а?И монах начал осипшим баритоном:— «Frere Jacques, frere Jacques»…Когда он допел этот стих, Петр повторил его в той же тональности и в том же ритме, но только в чешском звучании.— «Брат мой Янек, брат мой Янек…»Ибо это оказалась песенка, которой когда-то, очень давно, обучил его фамулус, брат, прислуживавший его отцу, монах Августин, и которую исполняли как канон, когда певцы — сколько бы их не было — двое, трое или четверо, — поют одно и то же, но со сдвигом, с опережением на такт один по отношению к другому. Когда Петр начинал свое «Брат мой Янек», монах уже брался за следующую строфу: «Dormez-vous, dormez-vous?», а чешский вариант этой фразы: «Ты не спишь, ты не спишь?» — Петр затягивал, когда монах приступил к третьей строфе: «Sonnent les marines, sonnent les marines»; соответствующий текст «Звон колокольный, звон колокольный» Петру нужно было пропеть, когда монах заканчивал первый круг канона отчетливым «дин, дан, дон, дин, дан, дон». Как только с губ Петра слетела чешская реплика этого звукоподражания, имитирующая колокольный звон, то бишь «бим-бам-бом, бим-бам-бом», монах уже снова завел первую строфу: «Frere Jacques, frere Jacques…», и так до конца, затем снова сначала — пока не надоест.Так, шагая в ногу, они пели и пели приглушенными голосами, и их пение — чешское Петра, французское монаха — переплеталось в кажущейся независимости, но на самом деле — в нераздельной связи, и чудно звучало в сгущающихся сумерках, укрывавших скучный пейзаж поздней зимы.Петр сперва сердился и смущался, ведь, насколько он себя помнил, ему еще ни разу в жизни не случалось попадать в более глупое и смешное положение, но чем дольше он распевал, шагая бок о бок с вошедшим в раж монахом, тем больше это ему нравилось: при той бесконечной и абсолютной неуверенности в судьбе, которая ожидала его впереди и навстречу которой он шагал, движимый смутной, но неодолимой идеей мести, совершенная гармония песни, когда в любой момент знаешь, что нужно петь в следующую секунду, приносила ему утешение и облегчение своей непривычностью. Пение звучало возвещением мира и покоя, которое два тихо ликующих странника в монашеских одеяниях несли в Оранж, до этой минуты раздираемый, как и все на свете, грязной людской завистью. Когда они приблизились к первым домам, прилепившимся у городских валов, монах резко оборвал пение и сказал:— Ну хватит, ибо теперь нам предстоит испытать блаженство, более высокое и утонченное, чем радость пения, — то счастье, которое выпадает человеку, отрешившемуся от самого себя, терпящему унижение и плевки.И он принялся колотить по воротам низкого, сгорбившегося от старости дома, за которым начинался обширный фруктовый сад. Некоторые окна дома осветились. Послышался яростный лай собаки.— Кто там? — проговорил из темноты неприязненный голос, когда капуцин постучал во второй и третий раз.— Два истомленных путника просят прибежища и ломоть хлеба, — сказал монах.— Проваливайте, бродяги, черт бы вас побрал, бездельники, — ответил голос. — Разрази вас гром, пропойцы, сволочь, вшивота вонючая! Жан, запри кур, а вы проваливайте, лодыри, только время у Господа Бога крадете, а наш брат корми вас, чтоб глаза мои вас больше не видели, дармоеды, а не то собаку спущу!— Voila! Вот так! (фр. )

— произнес монах, и по звуку его голоса можно было догадаться, что он улыбается. — Подобное приветствие снимает с души человека бремя укоров и угрызений совести за собственное тщеславие, гордыню и самодовольство. Каждая пощечина, каждый плевок и каждый пинок, которых для тебя не жалеют, стоит десяти лет мучений в чистилище, — разумеется, если сноситьих безгневно и без желания отомстить. Вот та стрела Божьей любви и милосердия, которая пронзает мрак неведения, душу одинокого и греховного человеческого существа, введенного в искушение заблуждением относительно своей особости, наполняет его отрадой и милостью несказанной.Петр только вздохнул и ничего не возразил, даже бровью не повел, держась пристойно и учтиво, ибо не мог не признать, что встреча с неизвестным капуцином была ему на пользу. Напротив, подумал Петр, если бы я забрел в какую-нибудь таверну и попросил еды и питья, любому тут же стало ясно, что я только переодет монахом.А капуцин продолжал полной мерой переживать свое высокое и изощренное блаженство, ибо в какой бы он дом ни стучал, в какую бы дверь ни колотил кулаками — ниоткуда не услышал ни приглашения, ни приветствия, а значит, после того как, сопровождаемый Петром, обошел все предместье вплоть до крепостных валов, его посмертный счет стал легче на шестьдесят лет пребывания в чистилище. И лишь когда они миновали ворота и вступили на улочки города, который со времен римского владычества, еще под именем Араусиа, прославился своим знаменитым театром, счастье улыбнулось им — они встретили горожанина, который весело их окликнул:— Гей, благочестивые братья, отцы или как вас там еще, хотите подкрепиться куском хлеба и глотком вина? Тогда знайте: у меня только что родилась дочь, которой я решил дать простое и благочестивое имя Мари-Клэр, такое же прекрасное, как и она сама, и чтобы отпраздновать это счастливое событие, я приглашаю вас в «Ключи святого Петра» на кусок козьего сыра и бутыль доброго розового винца. Жалко, что родилась дочь, а не сын, которого я ждал, чтобы когда-нибудь передать ему в наследство мою красильню, славней которой нет во всем крае, воистину жаль, потому как ежели бы у меня родился сын, — кого я назвал бы Морис, ежели бы он народился, а он не народился, — то я попотчевал бы вас не сыром, а жирными колбасками, и не бутылью, а жбаном розового вина на каждого. Но удовольствуйтесь сыром, как я довольствуюсь дочерью, и пошли, коли вас зовут.Вот так и завершили они свой путь в «Ключах святого Петра», старинном трактире, который, возможно, как об этом свидетельствовало само название, помнил еще времена авиньонского пленения пап. Известие о рождении Мари-Клэр, прекраснейшей из дочерей человеческих, которое принес в пивную развеселившийся родитель, взбудоражило и распалило постоянных посетителей заведения, мелких предпринимателей и чиновников, сидевших за длинным столом посреди зала и покуривавших из длинных глиняных трубочек, отчего помещение было полным-полно едкого дыма, — собутыльники уже в бессчетный раз поднимали бокалы с розовым вином, произносили в шутку торжественные речи и пророчества, так что обоим нищенствующим монахам оставалось лишь занять скромное место на приступочке у пылающего очага, где никто не удостоил их внимания более сердечного и учтивого, чем проявляют к людям никчемным и только почему-либо терпимым: тот дух набожности и почтения к духовным особам, которым — в давние времена был славен авиньонский край, с тех пор как папы навсегда осели в Риме, насовсем, по-видимому, испарился из здешних мест.— Я искренне рад, — сказал отец капуцин, — что нас не удостоили чести занять места за столом, ибо, если не считать постели, располагающей к лени и распутству, то из всех достижений и изобретений человеческих стол я чту менее других, ибо именно за столом люди предаются обжорству и грешному чревоугодию, опять-таки над столом они склоняются, читая книги, а ведь и то и другое — как потакание прихотям собственного тела, так и увлечение тщетной книжной ученостью — отвлекает человека от поисков истины, найти которую можно в одном лишь Боге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39