А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Шевалье! — воскликнула королева. — Шевалье, я умоляю вас: живите, живите!
Услышав голос Марии Антуанетты, Мезон-Руж упал на колени.
Это движение спасло его: раздался выстрел, но пуля Пролетела над головой шевалье.
Женевьева, решив, что ее друг убит, без сознания рухнула на пол.
Когда дым рассеялся, в женском дворе уже никого не было.
Через десять минут тридцать солдат в сопровождении двух комиссаров обшаривали Консьержери, осматривая даже самые недоступные уголки.
Они никого не нашли. Регистратор, спокойный и улыбающийся, прошел мимо кресла папаши Ришара.
Что касается ключника, то он выбежал с криком:
— Тревога! Тревога!
Часовой попытался преградить ему дорогу штыком, но тут на него набросились собаки.
Арестовали только Женевьеву; после допроса она была заключена под стражу.
XIX. ПОИСКИ
Мы не можем и дальше оставлять в забвении одного из главных персонажей этой истории, того, кто во время событий, о которых рассказано в предыдущей главе, страдал больше всех и чьи страдания более всего заслуживают сочувствия наших читателей.
Яркое солнце освещало Монетную улицу, и кумушки болтали у дверей своих домов так радостно, будто вот уже в течение десяти месяцев ни единое кровавое облачко не зависало над городом. В этот час Морис возвратился в кабриолете, обещанном Женевьеве.
Он передал поводья чистильщику сапог с паперти церкви святого Евстафия и с переполненным радостью сердцем поднялся по ступенькам лестницы.
Любовь — живительное чувство. Она умеет воскрешать сердца, умершие для любых ощущений; она заселяет пустыни, она вызывает перед глазами призрак предмета любви; она делает так, что голос, поющий в душе влюбленного, показывает ему всю вселенную в ярком свете надежды и счастья. Но, поскольку любовь — чувство не только склонное к излияниям, а еще и эгоистичное, она делает любящего слепым ко всему, что не есть предмет его любви.
Морис не видел этих кумушек, Морис не слышал их пересудов; он видел только Женевьеву, готовящуюся к отъезду, который должен принести им долгое счастье; он слышал только Женевьеву, рассеянно напевающую свою обычную песенку. И эта песенка так ласково звучала в его ушах, что он мог бы поклясться, будто различает малейшие оттенки дорогого голоса вместе со щелчками закрываемых запоров.
На лестничной площадке Морис остановился перед полуоткрытой дверью, что очень удивило его: обычно она всегда была закрыта. Он огляделся, чтобы убедиться, нет ли Женевьевы в коридоре: ее там не было. Он прошел через прихожую, столовую, гостиную, зашел в спальню. Прихожая, столовая, гостиная, спальня были пусты. Он позвал, никто не ответил.
Служитель, как мы знаем, ушел. Морис предположил: в его отсутствие Женевьеве, возможно, понадобилась веревка, чтобы перевязать чемоданы или что-нибудь из провизии в дорогу, чтобы потом погрузить в экипаж, и она спустилась за покупками. Он подумал, что это большая неосторожность; но, хотя его начало охватывать беспокойство, он еще ни о чем не догадывался.
Итак, Морис ждал, ходил взад и вперед по комнате, время от времени подходя к полуоткрытому окну, куда влетали порывы ветра, обещавшие дождь.
Вскоре Морису почудились шаги на лестнице. Он прислушался: это не были шаги Женевьевы, однако он выбежал на площадку, наклонился через перила и узнал служителя, поднимавшегося по лестнице с беззаботностью, обычной для домашних слуг.
— Агесилай! — крикнул он. Слуга поднял голову.
— Ах, это вы, гражданин!
— Да, это я; но где же гражданка?
— Гражданка? — удивленно спросил Агесилай, продолжая подниматься.
— Да. Ты ее внизу не видел?
— Нет.
— Ну так спустись. Спроси у привратника, у соседей.
— Сейчас.
Агесилай стал спускаться.
— Скорее же! Скорее! — крикнул Морис. — Разве ты не видишь, что я как на углях?
Морис подождал пять-шесть минут на лестнице; потом, видя, что Агесилай не возвращается, вернулся в квартиру и снова стал смотреть в окно: он видел, как Агесилай зашел в две или три лавки и вышел назад, явно не узнав ничего нового. В нетерпении он окликнул служителя. Тот поднял голову и увидел в окне своего хозяина.
Морис знаком приказал ему подняться.
«Невозможно, чтобы она ушла», — уговаривал себя Морис.
И снова позвал:
— Женевьева! Женевьева!
Мертвая тишина. В пустой комнате, казалось, больше не было эха.
Вошел Агесилай.
— Так вот, один только привратник видел ее.
— Привратник?
— Да, соседи ничего об этом не слышали.
— Так ты говоришь, привратник видел? Когда?
— Он видел, как она выходила.
— Значит, она ушла?
— Кажется.
— Одна? Невозможно, чтобы Женевьева ушла одна.
— Она была не одна, гражданин, она была с мужчиной.
— Как с мужчиной?
— По крайней мере, так сказал гражданин привратник.
— Сходи за ним, мне нужно знать, что это был за мужчина. Агесилай сделал два шага к двери, потом обернулся.
— Подождите-ка, — сказал он, как бы раздумывая.
— Что? Что ты хочешь сказать? Говори, ты убиваешь меня!
— Возможно, с мужчиной, который бежал за мной.
— За тобой бежал мужчина?
— Да.
— Зачем?
— Чтобы от вашего имени попросить у меня ключ.
— Какой ключ, несчастный? Но говори же, говори!
— Ключ от квартиры.
— И ты дал незнакомому человеку ключ от квартиры? — воскликнул Морис, схватив его обеими руками за шиворот.
— Но он не был незнакомцем, сударь. Это ведь один из ваших друзей.
— Ах, один из моих друзей? Прекрасно, это наверняка Лорен. Да, она ушла с Лореном.
И Морис, все еще бледный, улыбнулся и провел платком по вспотевшему лбу.
— Нет, нет, нет, сударь, это был не он, — сказал слуга. — Черт возьми! Разве я не знаю господина Лорена?
— Но кто же это был?
— Вы хорошо его знаете, тот самый мужчина, который приходил к вам однажды…
— Когда?
— В тот день, когда вы были таким грустным, а он вас увел, и потом вы вернулись таким веселым…
Агесилай замечал все.
Ошеломленный Морис смотрел на слугу; дрожь пробежала по его телу. Потом, после долгого молчания, он воскликнул:
— Диксмер?
— Честное слово, гражданин, да, думаю, что он. Морис зашатался и, отступив, упал в кресло. Его глаза закрылись.
— О, Боже мой! — прошептал он.
Потом, открыв глаза, Морис увидел букет фиалок, забытый, а точнее, оставленный Женевьевой.
Он бросился к нему, взял в руки, начал целовать цветы, потом обратил внимание на то, где лежал букет.
— Сомнений больше нет, — произнес он, — эти фиалки… это ее последнее «прости»!
Морис огляделся и только теперь заметил, что чемодан собран наполовину, а остальное белье валяется на полу и лежит в полуоткрытом шкафу.
Несомненно, белье выпало из рук Женевьевы на пол при появлении Диксмера. Теперь ему все стало ясно. Ужасная сцена, разыгравшаяся в этих четырех стенах, недавних свидетелей большого счастья, воочию предстала перед ним.
До этой минуты Морис был подавлен, уничтожен. Пробуждение его было страшным, ярость — ужасающей.
Он поднялся, закрыл окно, взял с секретера два пистолета, уже заряженные для путешествия, осмотрел запальные устройства и, убедившись, что они в хорошем состоянии, положил пистолеты в карманы. Потом опустил в кошелек два свертка луидоров, которые он, несмотря на свой патриотизм, считал благоразумным хранить в укромном месте, и взял вложенную в ножны саблю.
— Агесилай, — сказал он, — надеюсь, ты привязан ко мне, ведь ты служил моему отцу и мне пятнадцать лет.
— Да, гражданин, — ответил служитель, охваченный ужасом при виде мраморной бледности и нервной дрожи своего хозяина, чего никогда раньше не замечал у него, по праву считавшегося одним из самых отважных и сильных мужчин, — да, что прикажете?
— Послушай, если дама, которая жила здесь… Морис замолчал, потому что его голос, когда он произносил эти слова, дрожал так, что он не мог продолжать.
— Если она вернется, — сказал он через мгновение, — прими ее. Запри за ней дверь, возьми этот карабин, встань на лестнице и ценой твоей головы, твоей жизни, твоей души не позволяй никому войти сюда. Если же кто-то захочет ворваться сюда силой, защити ее: бей! убивай! убивай! И ничего не бойся, Агесилай, я все беру на себя.
Тон, каким говорил молодой человек, и его пылкое доверие воодушевили Агесилая.
— Я не только убью его, кто бы он ни был, — сказал он, — но и себя дам убить ради гражданки Женевьевы.
— Спасибо… А теперь послушай. Эта квартира мне ненавистна, я вернусь сюда только в том случае, если найду Женевьеву. Если ей удастся бежать, если она вернется, поставь на окно большую японскую вазу с астрами, что она так любила. Это на день. Ночью поставишь фонарь. Таким образом, каждый раз, проезжая мимо, я буду знать, здесь ли она. Если на окне не будет вазы или фонаря, буду продолжать поиски.
— О, будьте осторожны, сударь! Будьте осторожны! — воскликнул Агесилай. Морис даже не ответил; он выбежал из комнаты, спустился по лестнице будто на крыльях и понесся к Лорену.
Передать изумление, гнев, ярость достойного поэта, когда он узнал эту новость, было бы так же трудно, как снова исполнить трогательные элегии, на которые Орест должен был вдохновлять Пилада.
— Так ты даже не знаешь, где она? — все время повторял он.
— Пропала! Исчезла! — в приступе отчаяния кричал Морис. — Он убил ее, Лорен, он убил ее!
— Ну нет, дорогой мой, нет, мой добрый Морис, он не убил ее. Таких женщин, как Женевьева, не убивают после стольких дней размышлений; нет, если бы он ее убил, то убил бы на месте и в знак отмщения оставил бы тело в твоей квартире. Но, видишь, он исчез вместе с ней, крайне счастливый тем, что вновь нашел свое сокровище.
— Ты не знаешь его, Лорен, ты его не знаешь, — повторял Морис. — Даже во взгляде этого человека было что-то зловещее.
— Да нет же, ты ошибаешься; на меня он всегда производил впечатление смелого человека. Он забрал Женевьеву, чтобы принести ее в жертву. Он сделает так, что их вместе арестуют и вместе убьют. Вот в чем опасность, — сказал Лорен.
Эти слова удвоили исступление Мориса.
— Я найду ее! Я найду ее или умру! — воскликнул он.
— Что касается первого, то мы, конечно, найдем ее, — сказал Лорен, — только успокойся. Морис, добрый мой Морис, поверь мне, плохо ищет тот, кто не размышляет, а плохо размышляет тот, кто волнуется, как ты.
— Прощай, Лорен, прощай!
— Что ты собираешься делать?
— Ухожу.
— Ты покидаешь меня? Почему?
— Потому что дело касается только одного меня; потому что я один должен рисковать жизнью, чтобы спасти Женевьеву.
— Ты хочешь умереть?
— Я готов на все: я пойду к председателю наблюдательного комитета, поговорю с Эбером, Дантоном, Робеспьером. Я во всем признаюсь, пусть только мне вернут ее.
— Хорошо, — согласился Лорен.
И, не сказав больше ни слова, он поднялся, пристегнул пояс, надел форменную шляпу и, так же как Морис, сунул в карманы два заряженных пистолета.
— Пойдем, — просто добавил он.
— Но ты же рискуешь собой! — воскликнул Морис.
— Ну и что?
Я, милый друг, скажу тебе по чести:
Коль пьеса сыграна, уйдем со сцены вместе.
— Где начнем искать? — спросил Морис.
— Поищем вначале в том старинном квартале — знаешь? — на Старой улице Сен-Жак. Потом выследим Мезон-Ружа: там, где он, несомненно, будет и Диксмер. Затем доберемся до домов на Старой Канатной. Знаешь, пошли разговоры о том, что королеву вновь вернут в Тампль! Поверь мне, такие люди, как они, до последней минуты не потеряют надежды спасти ее.
— Да, — согласился Морис, — действительно, ты прав… Думаешь, что Мезон-Руж в Париже?
— Диксмер ведь здесь.
— Это так, это так; и они, конечно, встретились, — сказал Морис, которого эти смутные проблески надежды немного привели в себя.
С этого момента друзья принялись за поиски; но все их усилия были напрасны. Париж велик, и его тень густа. Ни одна пропасть не могла так укрыть во мраке тайну, доверенную ей преступлением или несчастьем.
Сотни раз Морис и Лорен проходили по Гревской площади, сотни раз бывали рядом с маленьким домом, где жила Женевьева под неусыпным надзором Диксмера. Так некогда жрецы следили за жертвой, обреченной на заклание.
Со своей стороны, видя себя обреченной на гибель, Женевьева, как и все благородные души, смирилась с самопожертвованием и хотела лишь умереть, не возбуждая шума. При этом она опасалась — не столько ради Диксмера, столько ради дела королевы — той огласки, которую Морис не преминул бы придать своему мщению.
Итак, она хранила глубокое молчание, словно смерть уже закрыла ей уста. Тем временем, не посвящая Лорена, Морис умолял членов ужасного Комитета общественного спасения помочь ему; а Лорен, со своей стороны, ничего не говоря Морису, тоже хлопотал по этому делу.
И в тот же день Фукье-Тенвиль поставил красные кресты напротив их фамилий и слово «подозрительные» соединило их в кровавом объятии.
XX. СУД
В двадцать третий день первого месяца II года Французской республики, единой и неделимой, соответствующий 14 октября 1793 года по старому стилю, как тогда говорили, толпа любопытствующих с самого утра забила зал, где проходило заседание Революционного трибунала.
Коридоры Дворца и все подходы к Консьержери были переполнены жадными и нетерпеливыми зрителями; они передавали друг другу слухи и кипение страстей, подобно волнам, передающим друг другу свой шум и свою пену.
Несмотря на любопытство, подталкивающее зрителей, а возможно, именно из-за этого любопытства, каждая волна этого моря — бурная, зажатая между двумя барьерами: внешним, толкавшим ее вперед, и внутренним, отталкивавшим ее, — сохраняла в этом приливе и отливе свое, почти не меняющееся место. Но те, кто успел захватить лучшие места, понимали, что им надо просить извинение за свое счастье, и они достигали этой цели, рассказывая об увиденном и услышанном своим соседям, разместившимся менее удачно, а те передавали главное другим.
А у двери трибунала несколько сгрудившихся людей жестоко спорили о десяти линиях пространства в ширину или в высоту: десяти линий в ширину хватало для того, чтобы между двумя плечами увидеть уголок зала и фигуры судей, десяти линий в высоту — чтобы увидеть поверх чьей-то головы весь зал и фигуру обвиняемой.
К несчастью, этот проход из коридора в зал, это узкое ущелье занимал один человек; он почти полностью загородил его своими широкими плечами и руками, поднятыми вверх в виде подпорной арки, и сдерживал волнующуюся толпу, готовую хлынуть в зал, если этот заслон из плоти и крови не выдержит.
Этот человек, непоколебимо стоявший на пороге трибунала, был молод и красив; при каждом натиске толпы он встряхивал густой, как грива, шевелюрой, а под ней сверкал мрачный и решительный взор. Затем, оттолкнув взглядом или движением толпу, постоянный напор которой он сдерживал подобно живому молу, он вновь застывал в настороженной неподвижности.
Сотню раз плотная толпа пыталась опрокинуть этого человека, ибо высокий рост его не давал стоявшим сзади хоть что-нибудь увидеть; но, как мы сказали, он был неколебим подобно утесу.
Тем временем с противоположной стороны этого человеческого моря, в самой гуще давки, другой человек прокладывал себе дорогу с упорством, похожим на жестокость. Ничто не останавливало его неукротимое продвижение вперед: ни удары тех, кто оставался позади, ни проклятия тех, кого он давил, ни жалобы женщин (их в толпе было немало).
На удары он отвечал ударами, на проклятия — таким взглядом, что перед ним отступали даже самые храбрые, на жалобы — безучастностью, схожей с презрением.
Наконец он приблизился к тому могучему молодому человеку, кто, если можно так сказать, запирал собой вход в зал. И среди всеобщего выжидания — поскольку каждому хотелось увидеть, что произойдет между двумя этими жестокими противниками, — так вот, среди всеобщего выжидания он решил испробовать свой метод, заключающийся в том, чтобы раздвинуть локтями, как клином, двух стоящих впереди зрителей и своим телом разделить их спаянные тела.
А между тем это был невысокий молодой человек, бледный, хрупкий и даже тщедушный на вид; но в его горящих глазах была непоколебимая воля.
Едва его локоть коснулся бока молодого человека, стоявшего перед ним, как тот, удивленный таким нападением, быстро повернулся и вскинул кулак, грозящий мгновенно уничтожить безрассудного смельчака.
Противники оказались лицом к лицу, и у них одновременно вырвался легкий вскрик.
Они узнали друг друга.
— О! Гражданин Морис, — произнес хрупкий молодой человек с невыразимой печалью в голосе, — пропустите меня, позвольте мне увидеть ее, я умоляю вас! Вы убьете меня потом!
Мориса, а это действительно был он, тронула и восхитила эта беспредельная преданность, несокрушимая воля.
— Вы! — прошептал он. — Вы здесь, безумец!
— Да, я здесь! Но я уже изнемог… О, Боже мой! Она говорит! Позвольте мне увидеть ее! Позвольте ее услышать!
Морис посторонился, и молодой человек встал перед ним. Теперь, поскольку Морис сдерживал толпу, ничто больше не мешало видеть происходящее тому, кто вынес столько ударов и окриков, чтобы попасть сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50