А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

одному — заступ, другому — кирку, третьему — лом, четвертому — мотыгу. Каждый спрятал полученное орудие под широким плащом. Новоиспеченные горняки опять направились к дому, а экипаж исчез.
Моран закончил свои расчеты. Он направился прямо в один из углов подвала.
— Копайте здесь, — сказал он.
И труженики тотчас же принялись за работу. Положение узников Тампля становилось все более тяжелым, а главное — все более мучительным. Какое-то время у королевы и принцесс была небольшая надежда на спасение. Муниципальные гвардейцы Тулан и Лепитр прониклись состраданием к августейшим узницам и проявляли к ним внимание. Сначала бедные женщины, не привыкшие к таким знакам симпатии, были недоверчивы. Но разве можно не доверять, когда надеешься? Да и что могло случиться с королевой, разлученной с сыном тюрьмой, а с мужем — смертью? Погибнуть на эшафоте, как он? Она уже давно смотрела в лицо этой участи и в конце концов свыклась с ней.
Когда в первый раз дежурили Тулан и Лепитр, королева попросила у них, если они действительно с участием относятся к ее судьбе, подробнее рассказать о гибели короля. Такому грустному испытанию подвергла она их сочувствие. И Лепитр, присутствовавший при казни, повиновался приказу королевы.
Она попросила принести ей газеты, где рассказывалось о казни. Лепитр пообещал захватить их с собой в следующий раз: их смена была каждые три недели.
Пока был жив король, в Тампле дежурили четыре муниципальных гвардейца. После смерти короля их стало трое; один дежурил днем, а двое — ночью. Тулан и Лепитр придумали хитрость, позволявшую им всегда дежурить вместе по ночам.
Часы дежурства обычно распределялись по жребию: на одной бумажке писали «День», а на двух других — «Ночь», затем бросали их в шляпу и по очереди вытаскивали. Таким образом, ночных дежурных определял случай.
Каждый раз, когда дежурили Лепитр и Тулан, они на всех трех бумажках писали «день» и протягивали шляпу тому гвардейцу, кого хотели устранить. Тот погружал руку в импровизированную урну и обязательно вытаскивал бумажку с надписью «День». Тулан и Лепитр уничтожали оставшиеся две, сетуя на то, что судьба всегда подсовывает им скучнейшую повинность дежурить ночью.
Когда королева убедилась в их добром отношении к ней, она наладила через них связь с шевалье де Мезон-Ружем. Но тогда попытка освобождения не удалась. Королева и мадам Елизавета, обеспеченные пропусками, должны были бежать под видом уполномоченных муниципалитета. Что же касается королевской дочери и юного дофина, то удалось заметить, что служитель, зажигавший в Тампле масляные лампы, всегда приводил с собой двоих детей такого же возраста, что и принц с принцессой. Было решено, что один из заговорщиков, Тюржи, должен был надеть костюм ламповщика и вывести королевских детей.
А теперь несколько слов о Тюржи.
Это был старый лакей, обычно прислуживавший королю за столом; он был переведен в Тампль из Тюильри вместе с частью слуг, потому что на первых порах стол короля был устроен достаточно хорошо и за первый же месяц обошелся нации в тридцать-сорок тысяч франков.
Но, как нетрудно догадаться, подобная расточительность не могла продолжаться долго. Коммуна издала приказ, и из Тампля отослали поваров, кухарок и поварят. Оставили только одного лакея — это и был Тюржи.
Он был вполне естественным посредником между узницами и их сторонниками, потому что имел право выходить из Тампля, а стало быть, мог относить записки и приносить ответы.
Обычно эти ответы были скручены в виде пробок для графинов с миндальным молоком, которые приносили королеве и мадам Елизавете. Они были написаны с помощью лимонного сока, и буквы были невидимы, пока их не подносили к огню.
Все было готово для побега, но однажды Тизон раскурил свою трубку с помощью пробки от графина. По мере того как бумага горела, он стал замечать проявляющиеся на ней буквы. Тизон потушил наполовину сгоревшую бумагу и принес ее остатки в совет Тампля. Там ее поднесли к огню, но прочитать могли лишь несколько бессвязных слов, поскольку другая половина записки превратилась в пепел.
Опознали только почерк королевы. Тизона допросили, и он рассказал о некоторых замеченных им случаях, считая их попустительством по отношению к узницам со стороны Лепитра и Тулана. На комиссаров донесли в муниципалитет, и они не могли уже вернуться в Тампль.
Оставался Тюржи.
Но недоверие к нему достигло высшей точки: его никогда не оставляли с узницами наедине. Всякое сообщение с внешним миром сделалось невозможным.
Впрочем, однажды мадам Елизавета отдала Тюржи почистить маленький нож с золотым лезвием, которым она пользовалась, разрезая фрукты. У Тюржи появились кое-какие догадки, и вытирая нож, он отделил ручку. Внутри лежала записка.
В этой записке была целая азбука условных знаков.
Тюржи вернул нож принцессе Елизавете, но находившийся поблизости гвардеец вырвал его и осмотрел, также отделив ручку от лезвия. К счастью, записки там уже не было. Но гвардеец тем не менее отобрал нож.
Это было как раз в то время, когда неутомимый шевалье де Мезон-Руж задумал новую попытку и собирался ее осуществить, используя только что приобретенный Диксмером дом.
Тем временем узницы мало-помалу потеряли всякую надежду. В этот день королева была напугана криками, доносившимися с улицы. Она поняла, что это связано с судом над жирондистами — последним оплотом лагеря умеренных. И от всего этого королеву охватила смертельная тоска. Если жирондисты погибнут, то в Конвенте некому будет защищать королевскую семью.
В семь часов подали ужин. Муниципальные гвардейцы, как обычно, тщательно осмотрели все блюда, развернули одну за другой все салфетки, прощупали хлеб и вилкой и пальцами, заставили разломать миндальное печенье и разбить орехи — короче, все прошло через их руки. Они очень боялись, чтобы какая-нибудь записка не дошла до узниц. Приняв эти меры предосторожности, они пригласили членов королевской семьи к столу:
— Вдова Капет, ты можешь есть.
Королева покачала головой в знак того, что она не голодна.
Но в этот момент юная принцесса подошла к матери, будто хотела ее обнять, и чуть слышно шепнула:
— Сядьте за стол, мадам, мне кажется, что Тюржи подает нам знак. Королева вздрогнула и подняла голову. Напротив нее стоял Тюржи, через его левую руку была переброшена салфетка, а взглядом он указывал на правую руку.
Королева тотчас с легкостью встала, подошла к столу и заняла свое обычное место.
За их трапезой наблюдали два гвардейца. Им было запрещено даже на секунду оставлять узниц с Тюржи.
Ноги королевы и мадам Елизаветы встретились под столом и слегка коснулись друг друга.
Королева сидела лицом к Тюржи, и все движения лакея, прислуживающего за столом, были ей хорошо видны. Впрочем, все его жесты были настолько естественны, что не могли вызвать, да и не вызвали никаких подозрений у надзирателей.
После ужина со стола убирали с такими же мерами предосторожности, как и накрывали: мельчайшие крошки хлеба были подняты и тщательно осмотрены, после чего Тюржи вышел первым, за ним — муниципальные гвардейцы. Оставалась жена Тизона.
После того как ее разлучили с дочерью, о судьбе которой она совершенно ничего не знала, эта женщина совсем рассвирепела. Каждый раз когда королева обнимала свою дочь, жену Тизона охватывали приступы ярости, похожей на сумасшествие; и королева, чье материнское сердце понимало горе другой матери, часто останавливалась именно в тот момент, когда хотела доставить себе единственное утешение, что ей еще оставалось, прижать к сердцу свою дочь.
Тизон вернулся за женой, но та заявила, что не уйдет до тех пор, пока вдова Капет не ляжет спать.
Мадам Елизавета простилась с королевой и ушла в свою комнату. Королева и ее дочь разделись и легли; лишь тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.
Охранники тоже улеглись, расположившись в коридоре на своих складных кроватях.
Луна, эта бледная гостья узниц, скользнула через отверстие в навесе косым лучом от окна к подножию кровати королевы.
Какое-то время все в комнате было спокойно и тихо.
Потом дверь медленно повернулась на петлях, чья-то тень скользнула через полосу лунного света и подошла к изголовью кровати. Это была мадам Елизавета.
— Вы видели? — прошептала она.
— Да, — ответила королева.
— Вы поняли?
— Да. Но не могу в это поверить.
— Давайте повторим эти знаки.
— Сначала он коснулся своего глаза, чтобы дать нам понять, что есть новости.
— Затем переложил салфетку с левой руки на правую, а это значит, что нашим освобождением занимаются опять.
— Потом он поднял руку ко лбу, а это значит, что помощь, о которой он извещает, придет из Франции, а не из-за границы.
— Потом, когда вы попросили его не забыть принести завтра ваше миндальное молоко, он завязал на платке два узла.
— Значит, это шевалье де Мезон-Руж. Благородное сердце!
— Это он, — сказала мадам Елизавета.
— Вы спите, дочь моя? — спросила королева.
— Нет, матушка, — ответила принцесса.
— Тогда молитесь за него, вы знаете, за кого.
Мадам Елизавета бесшумно вернулась в свою комнату, и потом в течение пяти минут был слышен голос юной принцессы: в тишине ночи она беседовала с Богом.
Это было как раз в тот момент, когда по указанию Морана в подвале небольшого дома на Канатной улице раздались первые удары заступов.
XVIII. ТУЧИ
Пережив упоение первыми взглядами после разлуки, Морис понял, что Женевьева оказала ему совсем не такой прием, как он ожидал. Он рассчитывал, что встреча с глазу на глаз позволит ему наверстать то, что он потерял — или, во всяком случае, считал потерянным — на пути своей любви.
Но у Женевьевы был твердый план; она решила не давать Морису случая остаться с ней наедине, тем более что помнила, сколь опасны эти нежные свидания.
Морис надеялся на завтрашний день, так как сегодня пришла с визитом одна из родственниц, безусловно приглашенная заранее, и Женевьева ее удержала. На сей раз сказать было нечего, поскольку Женевьева могла быть в этом визите и неповинна.
При прощании она попросила Мориса проводить родственницу на улицу Фоссе-Сен-Виктор.
Он ушел обидевшись, но Женевьева улыбнулась ему на прощание, и он принял эту улыбку как обещание.
Увы! Морис обманывался. На следующий день, 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты, он спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все дела, чтобы навестить свою подругу. Таким образом, Свобода имела в лице Женевьевы грозную соперницу.
Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Она была исполнена грации и предупредительности, однако тут же находилась молодая горничная с трехцветной кокардой: девушка метила носовые платки, сидя в углу у окна и не собираясь покидать своего места.
Морис нахмурился; Женевьева заметила гнев олимпийца и удвоила свою предупредительность. Но, поскольку любезность ее не простерлась до того, чтобы отослать молодую служанку, Морис потерял терпение и ушел на час раньше обычного.
Все это могло быть случайностью, и он решил еще потерпеть. К тому же в тот вечер общий ход дел был столь ужасающим, что отзвук его дошел даже до Мориса, уже довольно давно жившего вне политики. Потребовалось не больше не меньше как падение партии, правившей во Франции в течение десяти месяцев, чтобы отвлечь его от любви хотя бы на мгновение.
На следующий день Женевьева прибегла к той же уловке. Предвидя это, Морис выработал свой план: спустя десять минут после прихода, видя, что горничная, кончив метить дюжину платков, принялась за шесть дюжин салфеток, он взглянул на часы, поднялся, поклонился Женевьеве и ушел, не сказав ни слова.
И более того: уходя, он ни разу не обернулся.
Женевьева поднялась, чтобы проводить глазами уходившего через сад Мориса, и застыла на миг, бледная, нервная, без единой мысли; потом она вновь упала на стул, совершенно подавленная действием своей дипломатии.
В этот момент появился Диксмер.
— Что, Морис ушел? — спросил он удивленно.
— Да, — пробормотала Женевьева.
— Но ведь он только что пришел?
— Да, около четверти часа назад.
— Так он, наверное, вернется?
— Сомневаюсь.
— Оставьте нас, Мюге, — приказал Диксмер. Горничная взяла имя цветка вместо ненавистного ей имени Мария: она имела несчастье носить то же имя, что и Австриячка.
По требованию хозяина она встала и вышла.
— Итак, дорогая Женевьева, — промолвил Диксмер, — у вас теперь мир с Морисом?
— Совсем наоборот, друг мой, кажется, что сейчас отношения между нами стали еще более холодными, чем когда-либо.
— И чья же на сей раз вина? — спросил Диксмер.
— Мориса, конечно.
— Ну-ка, расскажите, я рассужу.
— Как! — покраснев, ответила Женевьева. — Вы не догадываетесь?
— Почему он рассердился? Не догадываюсь.
— Он, кажется, невзлюбил Мюге.
— Вот что! В самом деле? Ну, так нужно отказать ей. Я не собираюсь из-за горничной лишаться такого друга, как Морис.
— Но я думаю, — произнесла Женевьева, — он не будет требовать, чтобы ее вообще удалили из дома, ему будет достаточно…
— Чего?
— Что ее удалят из моей комнаты.
— И Морис прав, — заявил Диксмер. — Ведь он пришел с визитом к вам, а не к Мюге. Стало быть, Мюге незачем было находиться в комнате во время его прихода.
Женевьева с удивлением посмотрела на мужа.
— Но, друг мой… — пробормотала она.
— Женевьева, — продолжал Диксмер, — я думал, что вы моя союзница и облегчите выполнение возложенной на меня миссии, а получается как раз наоборот: ваши страхи удваивают наши трудности. Четыре дня назад я уже был уверен, что мы с вами все решили, и вот все надо начинать сначала. Разве я не говорил, Женевьева, что уверен в вас и вашей чести? Разве я не говорил вам, наконец, что очень нужно, чтобы Морис вновь стал нашим другом, более близким и доверчивым, чем когда-либо? О Боже! Ну почему женщины вечно препятствуют нашим планам?
— Но, друг мой, нет ли у вас какого-нибудь другого средства? Я уже говорила, что для всех нас будет лучше, если господин Морис будет подальше.
— Да, для всех нас, может быть. Но для той, кто выше всех нас, ради кого мы поклялись пожертвовать своим счастьем, жизнью и даже честью, нужно, чтобы этот молодой человек вернулся к нам. Вы знаете, что тень подозрения уже пала на Тюржи, и поговаривают, что узницам дадут другого лакея?
— Хорошо, я отошлю Мюге.
— Ах, Боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с нетерпеливым движением, столь редким у него, — зачем вы мне все это говорите? Зачем раздувать пожар моих мыслей вашими? Зачем создавать из моих трудностей еще большие трудности? Женевьева, будьте просто честной, преданной женой и делайте все так, как считаете нужным, — вот все, что я вам скажу. Завтра меня не будет, я заменяю Морана в его инженерных работах. Я не буду обедать с вами, а Моран во время обеда должен кое о чем попросить Мориса. Он вам все расскажет сам. Помните, Женевьева: то, о чем он попросит, очень важно. Речь идет не о цели, к которой мы движемся, а о средстве ее достижения, о последней надежде этого человека, такого благородного, такого преданного вашего и моего покровителя, за кого мы должны пожертвовать жизнью.
— О, ради него я отдала бы свою жизнь! — с воодушевлением воскликнула Женевьева.
— И вот любовь к этому человеку, Женевьева, — я не знаю, как это случилось, — вы не сумели внушить Морису; между тем очень важно, чтобы Морис полюбил именно его. А теперь, когда вы привели Мориса в дурное расположение духа, он, может быть, откажет Морану в его просьбе, в том, чего нам надо добиться любой ценой. Хотите, чтобы я сказал вам, Женевьева, до чего доведут Морана ваша деликатность и чувствительность?
— О сударь, — вскричала Женевьева, сжав руки и побледнев, — сударь, не будем больше говорить об этом!
— Хорошо, — сказал Диксмер, целуя жену в лоб, — будьте сильной и подумайте.
И он ушел.
— О Боже мой! Боже мой! — прошептала Женевьева с тревогой. — Как принуждают они меня согласиться на эту любовь, к которой я сама стремлюсь всей душой!..
Следующий день был последним в декаде.
В семье Диксмеров, как и во всех буржуазных семьях того времени, существовал следующий обычай: в этот день обед был более продолжительным и более торжественным, чем обычно. Став близким другом дома, Морис был раз и навсегда приглашен на эти обеды и не пропускал их. В эти дни, хотя за стол садились в два часа, он обычно приезжал к двенадцати.
Но теперь, после того как Морис ушел не попрощавшись, Женевьева почти не надеялась увидеть его.
И действительно, пробило двенадцать, а Мориса не было, потом — половину первого, потом — час.
Невозможно объяснить, что в эти часы ожидания происходило в сердце Женевьевы.
Сначала она оделась как можно проще, потом, видя, что он опаздывает, из чувства кокетства, естественного для сердца женщины, приколола один цветок к корсажу, другой — в волосы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50