А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Так да не так, — горячился раскольник. — Гдан родился от Якова, а от Гданова колена родился антихрист, от девицы жидовки сущей.
— Кто ж антихрист? — не поддавался Левин. — Я чол книгу Ефрема Сирина о последнем времени. Написано в ней: «В последнее-де время будут многие антихристы и лжепророцы», а того, кто именно, не написано.
— Так да не так. Чол ты да не дочел. Ан написано, у Григорья Талицкого в тетрадках написано, вот в этих.
И раскольник показал ему засаленные пожелтевшие тетрадки.
— Слыхал и об Григорье Талицком, — упрямился Левин. — Может он не от божественного Писанья вывел, а из своей головы.
— Так да не так, — повторял свою любимую припевку в прениях старый раскольник, с которым никто не мог соспорить, — это Никон, б......н сын, из своей головы, из своего поганого рта наблевал, а Григорий Талицкий бисеру многоценного пред нами свиниями насыпал, а мы его ногами попираем, — горячился изувер.
— Что ж, и Талицкий говорит, что который царь будет восьмым по порядку — тот и есть антихрист. А царей было много, не восемь.
— Так да не так. Восемь и есть: царь Иван Грозный — это раз, царь Федор — это два, царь Борис — это три, царь — Шуйской — это четыре, царь Михаил Федорыч — это пять, царь Алексей Михайлыч — это шесть, царь Федор Алексеич — это семь, а за ним Петр — восьмой: он и есть антихрист.
Глаза старого раскольника блистали. Он торжествовал победу, — он был глубоко убежден, что ученый диспут его кончился торжеством, что противник его поражен, посрамлен и убежден.
— Что, не так ли, старина? — обратился он к Варсонофию, который молчал во время диспута и с удивлением смотрел на Левина. — Верно?
— Что и говорить! Ты, Януарий Антипыч, лих на божественном письме, тебя с этого коня не ссадишь, — отвечал Варсонофий.
— Так да не так, верно: сам Никон-еретик не ссадил бы.
— Как же ты говоришь, что он от колена Гданова родился? — продолжал критиковать Левин, которого возбуждала борьба. — А Петр, подлинно ведомо, родился от царя Алексея Михайловича и от царицы матери его, Натальи Кириловны.
— Так да не так, бабьи это враки. Он и высок, и персоною черен, и кудреват, аки жидовин сын девицы жидовки сущей, на царя Алексей Михайлыча и не смахивал.
— А разве ты видал царя Алексея Михайловича? Он давно помре.
— Так да не так. В прошлых годех, в последние лета царствования его, была на меня с братом причина за веру. Не мы одни в причине были, а и многие премудрые в вере учители. Так тогда я видал царя Алексей Михайлыча... Как были это мы с премудрыми учители, всего двенадцать человек, на Москву в патриарши приказ взяты за веру, как веруем мы, и за веру сожжено десять человек, а брат мой не сожжен для того, что принес вину, а я хотя и был в оговоре и по тому оговору сыскан и пытан, да после с пытки Божиею помощью ушел. А до того оговору я торговал в Москве в котельном ряду в лавке, и был на Москве пожар, и после того пожару, как я бежал с пытки, брат мой и другие такие же сказали, будто я в тот пожар сгорел, а я не сгорел, а от розыску ушел с Москвы и жил в Великом Новегороде, и в том Новегороде был пойман, и сидел в архиерейском Приказе в той же вере, и с Приказу паки ушел в Муром сюда, а с Мурома в лес, где и построил сию обитель... Так мне ли не знать, что он — не сын царев, а жидовин, жидовки-девки сын, антихрист, и персоною юдоподобен, как этого Юду пишут на «тайной вечери», как он прямо в солоницу хлебом макает.
Неутомим был старый изувер. Неутомимым оказался и Левин.
— Я много раз видал Петра близко, как тебя вот, — говорил он. — Персоною он пошел, сказывают, в нарышкинскую породу, на Федора Кирилыча походит, да такая же крупная порода и Прозоровских князей. А что он в церковь ходит и святую литургию слушает, это мне подлинно ведомо.
— Эка важность! В церковь! А какова церковь-то у них, у церковников, у никониянцев? Нечистая! С Никона пошла церковная нечисть. Вот что! — горячился раскольник.
— Так, ладно. А что ты на это скажешь? В прошлых годах, как мать его царица Наталья Кирилловна немоществовала и из Новодевичья монастыря во дворец принесен был образ Пресвятой Богородицы, и он, царь, тому образу молился со слезами.
Старый раскольник ехидно улыбался.
— Куда какую притчу сказываешь ты про Петра! — начал он насмешливо. — В книгах, чай, писано, что он, антихрист, лукав и к церкви прибежен будет и ко всем милостив будет. А что он в церковь ходит — и в церквах ныне святости нет ни на маковую росинку, для того ему и не возбраняется. А чол ты тетрадь учителя Кузьмы Андреева, из Керженских лесов? Лихо на него, Петра, в тетрадке показано!
— Нет, не чол, — отвечал Левин.
— Да что тетрадки! Воочию видно. Намедни был у нас с Мурома человек, был в Питербурхе он, так сказывал про тамошние чудеса: собрал-де он, Петр, беглых солдат человек с двести и, поставя на колени, велел побить до смерти из пушки... Эко стало ноне христианам ругательство! Да что, полно! Говорить страшно...
— Ну, этого мы не видывали, — вмешался Варсонофий, — чтоб в солдат стреляли из пушки, а что лют на казни — это подлинно, сына своего родного царевича Алексей Петровича стерял, нареченную жену его Афросинью Федоровну, должно полагать, утопил, Кикина, Афонасьева-Большого, Абрама Лопухина и других сказнил, Марьи Гаментовой голову в спирт положил, — это точно!
— Да что мотаться-то! — воскликнул Януарий. — Антихрист он, да и все тут! Приезжий человек из Питербурха сказывал, что он, Петр, у образа Господа Саваофа от венца отнял два рога да и положил коню под чрево.
— Как отнял и положил под чрево? — удивился Левин.
— Ну, как тебе растолковать? Ну, говорит, взял да и положил рога под чрево лошади... ну, и знай, как знаешь!
Левина начинало утомлять все это. Притом он устал от дороги, дурел от этого тяжелого воздуха наглухо закрытой избы, от этого промозглого дыму ладанного, от спора. Внешним образом, апатично, он начал как бы сдаваться. Он ждал чего-то более чистого, идеального.
— Да, тяжкое время настало, — сказал он в раздумьи. — Я сам ушел от него, службу бросил, ищу тихого пристанища.
— Ну и добре. Оставайся у нас, — обрадовался Януарий, видя, что стадо его увеличивается.
— Спасибо, Януарий Антипыч, за прием. Поосмотрюсь у вас, может, душа и прилепится к тихому пристанищу.
— Прилипнет, аки язык к гортани, — скаламбурил Варсонофий.
— Воистину, прилипнет... Только твои хожалые ноги нигде, кажись, не прилипнут, — отвечал раскольник.
— Прилипнут и оне когда-нибудь... к гробовой доске, — задумчиво сказал Варсонофий.
— Это точно, что к гробовой досточке, липка она, ух как липка.
И раскольник истово перекрестился, взглянув на один из суровых ликов.
— А хотелось бы, — продолжал Варсонофий, — чтоб святая землица, пыль земли той, где ходили ножки Христовы, пристала к моим грешным ногам. Легче бы в гроб было ложиться с пылью-то этой.
— Может, Господь и приведет... Принеси-ка ин ты и мне щепоть землицы той, Варсонофьюшка, Бога для принеси, — говорил Януарий. — А сам уж я не дойду туда.
— Да у тебя стадо здесь, ты пастырь. А я, что я? — Я овца паршивая.
— Не говори, Варсонофьюшка, ты, може, больше Богу угодил, чем я моим глупым ученьем.
— Да что! Овца я, овца и есть, овца без стада. Бобыль я на белом свете. Было и мне прежде за кого молиться, а теперь — не за кого, за всех православных христиан. А тяжко это. Птица к гнезду своему летит, звери пещер своих ищут, лисы язвины имут, а в язвинах деток своих обрящут. А я, аки прах в поле, ветром возмущаемый. Были у меня родичи по душе — царевич батюшка, что ласково таково звал меня Никитушкой Паломничком либо Агасферием, Афросиньюшка была, млада горлинка, Кикин благодетель — и все это водою мертвою, кровавою водою сплыло... Ну, и молись теперь за всех православных христиан.
— Что ж, дело хорошее, Божье.
— Ох, Божье, Божье! А Божье-то бывает и самому Богу невмоготу. И он, батюшка, в саду-то Гефсиманском восплакался: «Да мимо идет чаша сия». Тяжка, горька эта чаша.
— Зато слаще будет на том свете, — возражал раскольник.
— Будет, коли Бог сподобит. А все хотелось бы пожить на этом горьком свету... Хоть и бобылем ты остался, и душенька твоя обобылела, а как поглядишь на солнышко раннее, на речушку ясную, на травушку зеленую, — ну, и не бобылем себя видишь, и не хочется крышкою гробовою прикрываться... Уж так я, старая псица, бродить по свету обыкла.
Левин слушал и не слушал их. И его мысль бродила по свету. Из-за мрачных ликов выглядывали другие лики, светлые, а эти мрачные гнали их, заслоняли собою, ладаном дули в лицо им...
— Батюшка! Януар Антипыч! — прозвучал вдруг где-то серебристый голосок.
Левин вздрогнул.
— Пришли наши скитские послушать тебя, — продолжало звенеть серебро.
Левин понял, это серебро катилось из горлышка рыженькой Евдокеюшки, катилось и пело.
Евдокеюшка стояла у порога. Белая рожица ее стыдливо выглядывала из-под черного платочка. Золотая, заплетенная жгутом коса нерешительно переминалась в руках — голых по локти и белых, как только может быть бело тело в рыжих.
Старый учитель с любовью посмотрел на свою хорошенькую ученицу. Сухое лицо его, напоминавшее стенные лики, прояснилось, приняло человеческое выражение.
— Много пришло, Евдокеюшка? — спросил он.
— Много, батюшка Януар Антипыч.
— Свои?
— Все свои, Илюша всех перечел.
При имени «Илюша» она улыбнулась.
— Впусти их. Я сейчас выйду.
Евдокеюшка юркнула в дверь, словно воробей.
— Пришла паства божественного Писанья послушать, млека словесного от сосцов книжных напиться, — сказал раскольник важно.
— Дело доброе, Божье, — сказал в свою очередь Варсонофий.
— Не хотите ли послушать и вы буих словес моих? — спросил Януарий полускромно, полугордо.
— Как не послушать трубы звенящей? У тебя не сквернит из уст, — отпустил комплимент Варсонофий.
Раскольник захватил несколько книг и вышел на крыльцо. Вышли Левин и Варсонофий.
У крыльца толпились мужики и бабы. Последних было больше отчасти потому, что они больше падки на всякое ученье, особенно если в нем есть что-то таинственное, загадочное, увлекательное, а отчасти и потому, что более впечатлительные и восприимчивые чем мужчины, женщины, как и дети, тем с большею жадностью слушают рассказы, проповеди, сказки и всякие бредни; чем страшнее эти рассказы, чем невероятнее сказки. Жажда чудесного, жажда эффекта, как и жажда красоты — это более потребность женской природы, чем мужской. А уж кто же наскажет больше ужасов, как не дедушка Януар Антипыч?
И бабы жадно ждали выхода проповедника. В толпе их суетился Илья Муромец и рассказывал ужасы о трясавицах, девках простоволосых, о бесе в рукомойнике, об аллилуевой жене, любимые его рассказы.
Все замерли на местах, когда на крыльце показался Януарий Антипыч. Лицо его было торжественно. Седая голова и такая же раздвоенная борода просились на икону.
— Мир вам, православные! — произнес проповедник.
— Аминь! — отвечала толпа.
— Пришли послушать божественного Писания?
— Послушать, батюшка!
Януарий Антипыч перекрестился истовым крестом. И толпа подняла руки со сложенными сорочьим хвостом перстами и стала творить крестное знамение.
— Во имя Отца и Сына, и Святого духа, ныне и присно, и во веки веков! — возгласил учитель.
— Аминь! — отвечала куча.
— Слушайте! Внемлите! Вот книги божественные — «Кирилла Иерусалимского», «Апокалипсис», «Маргарит»!
И он показывал книги, обращая к слушателям корешки и крышки.
— Я шлюся на божественное Писание, — продолжал он. — Слушайте! В мире антихрист народился, зверь десяторожный, с хоботом презельным. Рыкает оный зверь, аки лев, иский кого поглотити.
— Ох, Мати Божия! Богородушка, не выдай, — слышится в толпе.
— Нынче никто души своей не спасет, аще не придет к нам, христианам. А которые нынче живут в мире и помрут, и нам тех поминать не надо и не довлеет. А которые щепотью крестятся, неистово, никониянским буекрестием, и у тех на том свете черти будут на вечном огне пальцы перековывать в истовый крест.
И он высоко поднимал свою костлявую руку, показывая, как надо слагать персты.
— Вот истовый крест, смотрите! — кричал он. — А те, которые будут ходить в никониянские капища, в поповские церкви, сиречь, — и тех черти будут водить по горячим угольям. А которые табак проклятый нюхают, и у тех черти будут ноздри рвать горящими щипцами. А которые мужики либо купцы брады бреют, и у таковых вместо волос вырастут змеи-аспиды. А которые в немецком платье ходят, и на тех черти наденут медные горящие самовары, аки срачицу и порты. А которые бабы прядут в воскресенье, и тех черти заставят из песку веревки вить.
— Батюшка! Микола! Заступи! Не буду прясть, — слышится трусливое покаянье бабы.
— Слышали? — спрашивает проповедник.
— Слышали, батюшка.
— Теперь ступайте с Богом.
Толпа стала расходиться, низко кляняясь учителю.
Левин стоял на крыльце хмурый, задумчивый. Подняв глаза, он уловил взгляд Евдокеюшки, которая стояла на противоположной стороне крыльца, смущенно перебирая в руках лестовку.
Левину показалось, что на лице ее, освещенном солнцем, играет загадочная, лукавая улыбка.
«Над кем? Над чем?.. Неужели ж это то, чего я искал?..»
Он снова взглянул на Евдокеюшку. В глазах ее светилась уже такая доброта, что-то такое жалостливое, участное, что по душе его как бы разом прошли светом и теплом, и глаза его давно умершей матери, такие ласковые, жалостливые, и глаза Оксаны, такие-такие... для них у него не нашлось точного эпитета...
XXI
ФАНАТИКИ-РАСКОЛЬНИКИ
Прошло несколько дней со времени прибытия Левина и старца Варсонофия в муромский скит. Первая проповедь Януария Антипыча произвела на Левина смутное, подавляющее впечатление. Что в ней не удовлетворяло его, на какие вопросы его духа и сердца не отвечала она, во что должен был вылиться идеал, которого, по-видимому, искал он, — он сам не мог уяснить себе этого. Чувствовалось только, что все это как-то узко, не то, не так...
Когда он сообщил свои недоразумения Варсонофию, тот отвечал:
— И тебе, друг мой, и мне этого наперстка воды — мало, ковшом воду живу пить хищем мы, из самого кладезя, из озера, из океана, може, целого, а воробью и из наперстка много... Воробьи, они, друг мой, которые сюда летают воду живу пити.
В это время в скит пришли новые странники, из олонецких и вологодских лесов. Это были два старика и один молодой парень, худой, бледный, но с необыкновенно выразительным лицом, зеленые глаза его отдавали каким-то фанатическим блеском. В муромском скиту, как видно, их уже прежде знали и встретили как дорогих гостей. Все скитники как из мужских, так и из женских келий собрались на майдане — род небольшой площади перед домом учителя Януария Антипыча. Кто сидел на завалинке, кто на земле, на траве, иные ходили, разговаривали.
На толстом, гладко обтесанном обрубке сидела ветхая, слепая старуха, которую вывела из кельи Евдокеюшка и усадила бережно на этом обрубке, вытесанном из столетнего дуба специально для сидения. О старухе, которую все, не исключая и Януария Антипыча, называли «баушкой Касьяновной», говорили, что ей больше 125-ти лет от роду. Сама она рассказывала, может быть, и припутывая лишнее от старости, будто бы она своими собственными глазынками, тогда еще молодыми и зрячими, видала вора Гришку Отрепьева, что у вора Гришки Отрепьева была бородавка с ядреную горошину и жрал он, вор, по пятницам телятину, а Маришку его безбожницу она видела, как она, Маришка-безбожница, сорокою сидела на кресте церкви Василия Блаженного и как тот крест от того Маришкина сиденья пламенем воспламенился, и у той у сороки тем огнем ноги пожгло. И видала она, баушка Касьяновна, как еретик Никонишко божественную литургию литургисал у Ефимья, и литургисачи божественную литургию, тот еретик Никонишко проклятый табачище у престола нюхал, и которою ноздрею он, еретик Никонишко, потянет табак, и из той ноздри огнь исхождаше, и в том огне беси малые летают, аки комары, а образом люти и свирепи, плещуще руками и поюще: «Восплещем, восплещем! Никон проклятое зелье нюхает, что из утробы блудницы выросло»...
Около баушки Касьяновны стояла Евдокеюшка с дебелой, круглолицей и курносоватой Агафьей, стряпкой Януар Антипыча, о которой рассказывали злые скитницы, что Януар Антипыч очень ее жалует за то, что если-де Бог пошлет глад на обитель святую, то всю-де святую обитель можно будет напитать млеком доброродных сосцов матери Агапии, аки манною.
— Уж и постник какой великий, девынька, сказывают, — говорила мать Агапия, положив свои мясистые руки на живот велий свой, словно на аналой, — уж такой постник Азарьюшка-млад, что Великим постом, сказывают, по одной просвирочке ест в день, — в чем только и душа его держится.
— Да и худ же он, бедненький, — соглашалась Евдокеюшка.
— Что ж мудреного, что, бают, в сониях видит? На голодное-то брюхо чего-чего не приверзится, знамо дело, — рассуждала мать Агапия.
— Что ты, матушка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27