А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— От украинского и польского войска? Что же это за войско? — с еще большим интересом спросил маляр, коверкая, как и Кривонос, язык и осматривая воинов с ног до головы.
«Парламентеры» переглянулись. Стоит ли им отвечать первому встречному? К тому же офицер уже ушел в покои герцога, откуда только что вышел мужчина с топориком. Стенпчанский решительно направился следом за офицером, пререкаясь с задержавшей его стражей.
— Мы называемся лисовчиками, добрый господин, — любезно объяснял тем временем незнакомцу Кривонос. — Не лисовиками, а лисовчиками, по имени первого командира этого свободного войска. Нас называли еще элеарами. А просто говоря, мы свободные воины с Украины и Польши. Переправились через Дунай, пересекли и другие реки Европы, как и ваш Рейн. Теперь направляемся к его милости господину герцогу…
— Великолепно! Очевидно, офицер сейчас и докладывает о вас его светлости герцогу Оранскому. А я… тоже свободный человек, хотя и не воин. Я художник Рембрандт, расписываю покои герцога! — так же любезно представился он Кривоносу. И обратился к слугам: — Так пропустите этих рыцарей к его светлости!
Как раз в этот момент из герцогских покоев в сопровождении придворных слуг вышел офицер. Он решительно и не совсем вежливо сорвал с Кривоноса и Стенпчанского гибкие луки, колчаны со стрелами и отдал их карабинеру, потом кивнул головой, приглашая их войти в открывшуюся дверь. Художник дружески похлопал Кривоноса по плечу, любуясь им. Он, уже как своих близких знакомых, проводил глазами лисовчиков.
5
В большом зале Кривонос и Стенпчанский ждали герцога. Зал был просторный и казался совсем пустым. Только в дальнем углу стоял стол на точеных ножках и несколько кресел в том же стиле.
Наконец появился герцог. Он, гордо подняв голову, вышел из боковой двери, будто встревоженный докладом офицера. На груди у него, на длиннополом темно-фиалковом камзоле, болтались на черном шнурке очки, которыми герцог, очевидно, только что пользовался. Он ведь человек государственный, а сейчас такое тревожное время — война в Европе, в которую теперь втянулась и Франция. Оглядывая с ног до головы этих действительно интересных воинов, герцог по привычке сначала направился к столу, затем левой рукой провел по седеющим волосам и тут же направился к странным «парламентерам». Он, казалось, подкрадывался к ним, прислушиваясь к шороху ковров под своими ногами.
— Парламентеры? — спросил, остановившись в двух шагах от Кривоноса и Стенпчанского. На боку у них висели только сабли. Но все же вооружены! А лица… мужественные, суровые! Что им нужно от герцога, когда они, очевидно, берут все, что захотят, не спрашивая согласия? Высматривают, шпионят?..
— Да, ваша светлость! Мы не желаем больше воевать и просим убежища у милостивых амстердамских господ… — начал Максим и смутился.
Герцог улыбнулся, услышав «просим убежища». Улыбнулись и сопровождавшие парламентеров воины, считая улыбку властелина хорошим признаком. А он вдруг, словно уязвленный таким панибратством, заорал:
— Воины польского короля, иезуиты?
— Да нет! Мы…
— Обезоружить и… в карцер! Как военнопленных, — вспылил герцог, чем-то неожиданно возмущенный. Неужели только потому, что он принял их за бесстрашных гусар, воинов злого иезуита польского короля!..
Резко повернулся и скрылся за дверью, на ходу подхватывая очки, висевшие на шнурке.
Бдительные карабинеры, доставившие лисовчиков, словно только и ждали этой команды. Сам офицер, точно изголодавшийся пес, тут же набросился на Кривоноса. Вмиг сорвал с него ремень с саблей и в спешке уронил ее на пол. А карабинеры уже связывали Кривоносу руки за спиной, чуть было не свалив его с ног. Именно Кривоноса они считали атаманом этого опасного польского отряда.
— В чем дело? — в недоумении воскликнул Стенпчанский, пятясь назад.
В следующее мгновение, когда карабинеры бросились к Стенпчанскому, он молниеносно выхватил из ножен палаш и грозно взмахнул им. Тяжелый, как у крестоносцев, и острый, как сабля. Карабинеры отскочили в сторону. А в это время крикнул связанный Кривонос:
— Что ты делаешь, безумец?! Беги скорее к хлопцам, покуда голова цела!
Когда Стенпчанский стремительно выбежал из последних дверей во двор, то прежде всего увидел Вовгура с оголенной саблей в руке и художника Рембрандта с листами бумаги и толстыми угольными карандашами. Рембрандт, опершись спиной на коновязь, торопливо рисовал Вовгура. Он спешил воспользоваться светом заходящего солнца. Отдохнувший конь Вовгура, почувствовав отпущенные поводья, вставал на дыбы и бил ногами землю.
— Измена, пан Вовгур! Пана Максима опозорили, связали!.. — крикнул Стенпчанский.
Миг — и он был уже на своем ретивом коне. Словно плененный этой картиной, оживился и Рембрандт. Он быстро водил карандашом по бумаге, делая набросок. И только выстрел, раздавшийся на крыльце герцогского дворца, словно разбудил очарованного художника. Оторвавшись от мольберта, он увидел только хвосты коней с двумя всадниками. Минуя охрану у ворот, казаки, подстегивая отдохнувших жеребцов, изо всех сил понеслись прямо на забор!
Захватывающее зрелище этой бешеной скачки будто парализовало не только художника, но и карабинеров. С какой стремительностью кони перескочили через забор, какие бесстрашные всадники управляли ими! Только тогда, когда беглецы скрылись за углом улицы, карабинеры бросились к своим лошадям.
— Сможет ли пан Вовгур один поднять наших, покуда я буду задерживать карабинеров? — переводя дух, спросил Стенпчанский.
— Смогу! И вместе с ними скакать прямо во дворец или как? — торопливо уточнял Вовгур, не останавливаясь.
— Зачем это нужно, проше! Вон солнце на закате! Поднять наших и… в теплые края, на волю!..
И придержал своего коня, поджидая преследовавших их карабинеров. Успеет ли Вовгур поднять наших воинов? — вдруг мелькнула у него мысль. И бросился навстречу карабинерам, вспомнив о связанном Максиме.
Карабинеры остановились, готовые вступить в бой с одним, очевидно, обезумевшим пленником. А он летел им навстречу, прижавшись к шее своего разгоряченного коня, с грозно поднятым мечом для смертельного удара. Кто отважится первым подставить себя под удар польского гусара!
Но он скачет ко дворцу! Карабинеры молниеносно отскочили в стороны, испугавшись отчаянного воина. И в тот же миг бросились следом за ним. Такого трудно будет остановить и дворцовой охране герцога!
Во дворе до сих пор еще стоял художник, потрясенный происшедшим. Увидев казака, который бешено скакал ко дворцу герцога, он снова взялся за карандаш, чтобы запечатлеть храброго гусара.
А крайне возбужденный Стенпчанский забыл об осторожности. В тот момент, когда он осадил коня возле коновязи, один из карабинеров нанес ему удар сзади.
И рука с мечом опустилась, упала на грудь рассеченная голова. А в это время на крыльцо герцогского дворца вывели связанного волосяными веревками Максима Кривоноса. Он отчаянно сопротивлялся. Из его груди вырвался вопль бессилия израненной души. Одинокий теперь, Кривонос посылал убитому другу свое последнее прости. В Голландии, на глазах у восторженного Рембрандта, в неравном бою погиб последний из бесстрашных рокошан Жебжидовского, поручик Себастьян Стенпчанский.
6
Богдан с трудом узнал усадьбу своей матери. Разрослись без присмотра вербы, вплетенные в изъеденный короедом старый тын. На вербе уже набухли и стали светлыми почки, которые вот-вот распустятся.
«Как и в прошлый раз», — подумал Богдан, вспомнив свой первый приезд к матери. Снял запор, раскрыл скрипучие ворота, пропуская казаков во двор. Последним завел своего изнуренного коня. С волнением окинул взглядом двор. Как и предполагал — запустение. Хотя солнце стояло уже высоко, матери во дворе не было. Только Григорий, теперь уже подросток, по-хозяйски пробивал лопатой канавку для стока талой воды. Богдан вспомнил неповоротливого двухлетнего мальчика, которого когда-то подбрасывал на руках.
«Сколько теперь ему — тринадцатый или только десять исполнилось?..» — торопливо прикидывал, переступая через кучу мусора.
Григорий выпрямился и стоял, опираясь рукой на деревянную лопату. Как-то тревожно посмотрел на хату, скрытую в кустах сирени. И вдруг, словно проснувшись, бросил на землю лопату, побежал навстречу гостю. Он не был уверен, но внутреннее чувство, обостренное долгими годами ожидания, подсказало ему, что это он, его брат Богдан. Он не помнил Богдана, но по рассказам матери нарисовал в своем детском воображении образ брата-казака!
— Узнаешь, Григорий? — спросил Богдан, заметив волнение брата. Еще по дороге сюда он думал об этой встрече. — Здравствуй… братишка! — замявшись, произнес, не зная, как назвать — Григорием или… братом.
— И я рад… приветствовать тебя, Богдан, — довольно смело и действительно радостно произнес Григорий. — Как хорошо, что ты… А то мама наша…
— Что с ней? Больна? — забеспокоился Богдан и бросился к хате. Но остановился и теплее поздоровался с братом. Положил ему на плечи руки. — Взрослый стал, вон как вымахал!..
Когда Богдан, поддавшись внутреннему порыву, обнял щупленького брата, тот не сдержался, припал губами к лицу старшего и единственного, такого сильного своего брата. Затем прижался головой к его груди и дал волю слезам!
Богдан понял, что эти слезы вызваны не воспоминанием о погибшем отце. В доме новое горе!..
— Что с матерью? — спросил, направляясь в хату.
А мать уже стояла на пороге. Стояла, поддерживаемая непередаваемой радостью. Бледная, больная, держась за косяк двери, она вышла встретить сына. Она, как и все матери на земле, до последнего своего дыхания вдохновлялась великой силой священного материнства! Пускай колотится неугомонное сердце, лишь бы не упасть, на ногах встретить сына!
Первым бросился к ней встревоженный Григорий:
— Мама, зачем вы встали?!..
Но Богдан опередил его, подбежал к матери. Взял ее на руки, как драгоценное, но хрупкое сокровище. Так на руках и понес в хату, подыскивая слова утешения. Осторожно уложил ее в постель, прикрыв одеялом ноги, худые и очень жилистые, скрюченные пальцы…
— Какая же вы, мама…
— Слишком легонькая для тебя, Зинько мой…
— Да нет, я не об этом. Разве можно вам вставать, когда здоровье у вас… — Подыскивал слова, чтобы как можно мягче убедить больную мать, что ей нельзя вставать с постели.
Матрена то закрывала, то открывала свои заплаканные глаза, словно не верила, что не во сне, а наяву видит своего первенца. Какой он сильный, какой родной! Именно таким она хотела воспитать его еще тогда, когда прижимала головку сына к своей груди, утешала при огорчениях, вытирала на детской щечке слезу…
Затем она переводила взгляд на худого не по-детски озабоченного Григория, на его улыбающееся и влажное от слез личико:
— Сынок, что это ты… Мне уже… лучше, — собравшись с силами, произнесла. Она старалась сдерживать волнение, порывалась встать. Столько дел у нее, и Зинько приехал… — Гришенька, поди позови Дарину. Скажи, гость к нам приехал… Это соседская девушка, спасибо ей, помогает нам, — объяснила Богдану, который до сих пор еще стоял, словно в чужой, незнакомой хате.
— Давно болеете, мама? — спросил, пододвигая скамью к постели.
— Давно, Зинько… С тех пор, как узнала о постигшем нас горе. Поднепровье когда-то было для меня колыбелью, а теперь, очевидно, могилой станет. Но уже не пойду туда умирать, не дойду. А хотелось бы пожить там, где похоронены родители. Но умирать везде одинаково. Как хорошо, что мы снова увиделись. Хвораю, Зинько, очень хвораю… — И снова тихо заплакала.
— Давайте, мама, не вспоминать того, что печалит вас! Ну, а если и вспоминать, так только о таком, что радовало бы нас! Живы ли соседи, которые так приятно беседовали со мной, молодым, рассказывая о своей тяжелой и горестной жизни?
— Когда это было, Зинько… — вздохнула мать, вытирая слезы.
— Да не так уж и давно, мама. Каких-нибудь… погодите, лет десять, а может быть, немного больше…
— Я каждый день считаю их, Зиновий, каждый день думаю о тебе. После пасхи двенадцатый год пойдет…
— Здравствуйте, пан… — сказала показавшаяся на пороге девушка, очевидно Дарина.
— Да бог с тобой… «пан»! Какой же я, дивчино, пан, присмотрись получше! Здравствуй, белявая! Спасибо тебе, что за моей матерью присматриваешь. Если бы знал, гостинец из Варшавы привез бы тебе.
— Да что вы, мы не привычные к гостинцам. Благодарю за доброе слово. И вам спасибо, что заехали к нам… А что, мама, борщ сварить или жаркое приготовить?.. Я помню вас. Тогда маленькой была, больше с вашей молодой и файной женой виделись по-соседски. А там Григорий говорил, что вас казаки ждут…
— Ах ты господи, совсем забыл! Извините, мама, я выйду на минутку, устрою казаков.
Поднялся со скамейки чуть не касаясь головой потолка, как показалось матери. Мужественная фигура, пышные усы, как у… И она снова закрыла глаза, так и не произнесла слова — отец. С ним ведь связано и ее девичье горе.
7
Пасхальные дни в этом году Богдан провел в Петриках, гостя у матери. Но ему уже надо было уезжать. За эти две неделя его пребывания у матери она поправилась, стала ходить.
— Ты, Зиновий, поднял меня с постели! — говорила она сыну. — Если бы не приехал, не встала бы ваша мать. Пречистая матерь божья, которой я всегда молюсь за вас, надоумила тебя, сынок, приехать.
Во время пребывания Богдана у матери к ней приходило много односельчан. Ведь у нее гостит сын — писарь украинского реестрового казачества!
Как только Богдан приехал в Петрики, он тотчас отправил гонца в Киевский полк, чтобы поговорить с оставшимися вне реестра казаками, которые сосредоточивались в Киеве. Кроме того, велел гонцу навестить настоятеля Киево-Печерской лавры и передать ему записку, в которой просил принять его брата Григория в бурсу.
— Поручи кому-нибудь или сам разузнай, как восприняли люди Приднепровья новый королевский указ о казачьем реестре. Но смотри, Тимоша, не проговорись, кто тебя направил и зачем, — наставлял Хмельницкий казака.
А матери сказал, что побудет у нее, пока кончится весенняя распутица. Он и в самом, деле с тревогой посматривал на дороги, которые развезло от дождей. Но люди по-своему понимали казачьего писаря. «Готовиться ли пахать поле или снова войны ждать?» — спрашивали.
— Ходят слухи, что ваши украинские люди отказываются подчиняться Короне, — робко намекали гостю. — Может, пан писарь и не знает об этом?
— Как же так не знает. Ведь писарь первым должен обо всем знать и передать людям, — оправдывался Богдан. — А люди всюду люди! — многозначительно намекал он. — Белорусам тоже небось хочется жить и трудиться на своей земле для своей семьи, а не гнуть спину в батраках. К тому же стремятся и приднепровцы. Только они более приспособлены к казачьей жизни. Им приходится постоянно воевать с турками, да и со своими панами не мирятся.
— Известно, паны везде одинаковы, — соглашались белорусы, уловив в словах писаря намеки на то, что у них давно уже наболело.
Беседовали чаще все же не во дворе матери Богдана, а на берегу полноводной реки. Ее стремительное течение, бурные пенистые гребни волн почему-то вызывали мысли о могучей, народной силе. Только бы пригрело весеннее солнышко. Богдан прекрасно понимал, что среди присутствующих крестьян может оказаться и какой-нибудь гнусный предатель. Не причинить бы вреда матери своими разговорами…
Наступил уже полдень, густой утренний туман рассеялся. Вдруг кто-то заметил, как с черниговской дороги свернули на их улицу забрызганные грязью вооруженные всадники.
А вскоре прибежал из дому и Григорий. Он пробился сквозь толпу людей к Богдану, дернул его за полу жупана.
— Уже вернулся… — кратко сообщил.
— Кто? — сразу не понял Богдан.
— Да казак, гонец твой вернулся из Киева. И не один, а с казаками или старшинами.
Во дворе матери Богдан прежде всего увидел сотника Юхима Беду. Он приветливо улыбался, идя навстречу Богдану. А поодаль хлопотали возле лошадей еще несколько человек. Одни казаки приехали или и старшины? Один из приехавших оставил своего коня и направился к Хмельницкому.
— Боже мой! Да не бурсак ли это Стась Кричевский?.. — воскликнул Богдан, протягивая руки.
— Он же, он, Богдан! Только… Где эта бурса, где эти подольские бубличницы, печерские послушницы?! Воюем…
— С кем, за что?
— Скорее сами с собой. А за что… Даже король этого сказать не сможет! Недавно и мы вот вернулись. Были на Дунае, уже и с французами… богов не поделили!
— Боги ведь едины и неделимы!
— Едины. А в трех лицах, забыл? Священное писание забывать стали, Богдан!..
— Но на Дунае ходила молва, Стась, что только земные боженята никак тиары не поделят, за самого старшего среди богов жизнь свою отдают. Ах, да ни дна им, ни покрышки. Хорошо, что ты наведался к нам, в эту спасительную глушь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62