А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Поэтому я всегда смотрел на добропорядочных американцев его глазами. А Биг-Мак видел в них только с иголочки одетых среброволосых тупиц в серых костюмах и с таким шикарным выговором, словно и впрямь сам Господь избрал их эталонами благопристойности.
«Да что-то расслабился, — ответил я. — Может, смеялся слишком много». И я описал ему утро того дня, когда меня поймали (это случилось вечером). Я участвовал в парусных гонках на озере близ Экзетера, названия которого теперь уже не помню (возмездие за траву!), и все яхты заштилели. Гонки чуть не пришлось отменить. Я ничего не смыслил в парусном спорте, но им увлекался мой товарищ по общежитию — он и привел меня в команду к старому учителю истории, вполне соответствовавшему образу добропорядочного американца, который сложился у моего отца. Он был хорошим капитаном — возможно, лучшим в школе — и отнесся к этим гонкам с таким презрением, что даже взял с собой полного профана в моем лице. Однако день был безветренный, и удача отвернулась от нас. Ветер то стихал вовсе, то слегка подгонял нас вперед слабым дуновением, то опять пропадал. В конце концов мы стали у мачты — наш пустой спинакер болтался на носу — и принялись смотреть, как нас медленно обгоняет другая яхта. У ее руля была пожилая леди. Она находилась гораздо ближе нас к берегу и рассчитала, что если ветра сегодня так и не будет, то ее вынесет вперед едва заметным прибрежным течением, которым давала о себе знать далекая река. Ее расчет оказался верным. Сначала она отставала от нас на три корпуса, а потом обошла на восемь, пока мы неподвижно стояли в пятистах ярдах от берега. Нас оттеснили на второе место — эта лисица перехитрила нашего старого лиса.
Когда нам с приятелем надоело торчать на воде без движения, мы начали обмениваться шутками. Наш капитан терпел это, сколько мог, но обвисший спинакер все-таки доконал его. Он повернулся ко мне и самым что ни на есть менторским тоном сказал: «Я бы на твоем месте говорил поменьше. Ты обезветриваешь парус».
Я поведал отцу эту историю, и мы с ним так расхохотались, что нам пришлось вцепиться друг в друга, чтобы сохранить равновесие. «Да, — заметил Биг-Мак, — если у вас там такая публика, надо радоваться, что тебя вышибли».
Это избавило меня от необходимости рассказывать, как я вернулся к себе в комнату, разбираемый одновременно смехом и яростью. Чего мне стоило промолчать и не огрызнуться. Года в Экзетере явно оказалось маловато, чтобы привыкнуть к манере здешних заправил. (Англичанин дерет нос, а ирландец ходит бос!)
«Я попробую объяснить это твоей матери», — сказал Биг-Мак.
«Спасибо». Я знал, что они с матерью уже с год как не разговаривают, но все же не мог взять объяснение на себя. Она в жизни бы меня не поняла. С моих одиннадцати до тех пор, пока мне не исполнилось тринадцать (тогда я стал возвращаться домой попозже), она каждый вечер усаживалась рядом со мной, чтобы прочесть один стих из «Поэтической сокровищницы» Луиса Антермайера. К ее (и Антермайера) чести, следует заметить, что, пройдя через это испытание, я не возненавидел поэзию — еще одна причина, по которой я не мог рассказать матери обо всем самостоятельно.
Конечно, мне пришлось слушать, как отец повторяет перед каждой новой порцией: «Ну, обезветрим парус». Подобно многим славным любителям выпить, отец имел дурную привычку употреблять одну и ту же присказку для разных стаканов — но вдруг в этот момент мои воспоминания были прерваны. Телефон зазвонил во второй раз за это утро. Я поднял трубку, уже не ожидая услышать ничего хорошего.
Это оказался хозяин «Вдовьей дорожки».
— Мистер Мадден, — произнес он, — извините, что беспокою, но у меня сложилось впечатление, что вы знакомы с той парой — помните, которые сидели на днях у нас в баре вместе с вами?
— Да-да, как же. — сказал я, — мы с ними отлично поболтали. Откуда они — с Запада, что ли?
— За обедом, — ответил он, — они сказали мне, что живут в Калифорнии.
— Верно, теперь припоминаю, — поддакнул я.
— Я звоню только потому, что их машина до сих пор стоит на нашей площадке.
— Вот странно, — сказал я. — Вы уверены, что это их?
— Да, — ответил он. — Думаю, да. Я ее запомнил, еще когда они приехали.
— Вот странно, — повторил я. Руку с наколкой вдруг сильно засаднило.
— Честно говоря, — сказал он, — я надеялся, может, вы знаете, где они. — Пауза. — Стало быть, не знаете.
— Нет, — сказал я. — Не знаю.
— На его кредитной карточке стояло имя Леонард Пангборн. Если они не заберут машину через день-два, я, пожалуй, позвоню в «Визу».
— Позвоните.
— А имени леди вы не знаете?
— Она мне говорила, но простите, провалиться мне, если помню. Если вдруг вспомню, я вам сообщу. А вот мужчина — точно Пангборн.
— Извините, мистер Мадден, что побеспокоил вас с утра, но все это так странно.
Да уж. После этого звонка я утратил способность к концентрации. Все мои мысли галопом неслись в лес. Выясни! Но это порождало во мне неудержимую панику. Я был похож на человека, которому сказали, что он может излечиться от смертельной болезни, прыгнув в воду с пятидесятифутового утеса. «Нет, — отвечает он, — я останусь в постели. Уж лучше помру». Что ему беречь? А мне? Но паника побеждала здравый смысл. Меня словно предупредили во сне, что под тем деревом в трурских лесах прячется весь цвет пагубы Адова Городка. Значит, появись я там — и она проникнет в меня? Этого я боялся?
Сидя рядом с телефоном и мучаясь страхом, неотличимым от физического недомогания — мой нос был холоднее ног, а легкие точно жгло огнем, — я начал тяжелый труд по восстановлению душевного равновесия. Сколько раз по утрам, после свары за завтраком, я уходил в свою маленькую комнатку на верхнем этаже, откуда можно было смотреть на бухту, и пытался писать, но каждое утро мне приходилось заново учиться отбрасывать — этот процесс напоминал удаление из супа несъедобных кусочков — тот житейский мусор, который мог сегодня помешать работе. Так что я имел навыки сосредоточения, приобретенные сначала в тюрьме, а потом дома, когда старался ежеутренне выполнять свою норму независимо от того, насколько бурным был очередной скандал с женой; я умел обуздывать свои мысли. Если теперь передо мной бушевали вышедшие из-под контроля волны — что ж, значит, мне следовало опять сосредоточиться на думах об отце и перестать терзаться вопросами, на которые нет ответа. «Не пытайся вспомнить то, чего вспомнить не можешь» — я всегда придерживался этого правила. Память сродни мужской силе. Стараться вспомнить то, что от тебя ускользает, — пусть даже жизненно важное, — это все равно что призывать эрекцию, когда женщина лежит перед тобой разверстая, но твой член — экий капризный стервец! — решительно, упрямо, бесповоротно отказывается пошевелиться. И ты вынужден бросить. Возможно, я вспомню, что случилось позапрошлой ночью, а может, и нет — это выяснится позже, — но пока мне надо огородить свой страх стеной. И я чувствовал, как всякое воспоминание об отце ложится в эту стену прочным камнем.
Итак, я вернулся к прежним мыслям и ощутил, что в мою душу нисходит мир, даруемый размышлениями о любви к родителю, как бы сильно ни потрепала ее жизнь. И поскольку я уже налил себе порцию виски — законного успокоительного, к которому можно было прибегнуть нынче утром, — и поднялся в свою querencia на четвертом этаже, где обычно работал, глядя на море, я без помех начал думать о легендарном событии, случившемся с Дуги Биг-Маком Мадденом, и о том, чего оно стоило ему, и моей матери, и мне самому. Ибо, несмотря на весь его рост и вес, мы так и не получили его в достаточном количестве. Могу сказать вам, что добрая толика моего отца была утрачена еще до того, как он встретился с моей матерью. Я узнал об этом в детстве, слушая разговоры его старых друзей.
Я помню, как они являлись в наш дом на Лонг-Айленде, чтобы поболтать с ним, а потом вместе перебраться в его бар, и поскольку все они были докерами или бывшими докерами, как он сам, и почти такими же крупными, скромная гостиная моей матери, стоило им всем встать, начинала походить на перегруженную лодку, готовую перевернуться. Как я любил эти сборища! Тогда мне и довелось услышать — причем далеко не единожды — историю о звездном часе моего отца.
Годы спустя один юрист поведал мне, что если показания двух свидетелей совпадают во всех деталях, то можно быть уверенным: вы слушаете ложь. В таком случае предание о моем отце почти целиком правдиво. Все версии были разными. Тем не менее сходились они вот в чем: как-то раз в тридцатых годах, когда итальянцы пытались выжить ирландцев из верхушки профсоюза портовых рабочих, мой отец — один из лидеров МАПР — ставил машину где-то в переулке Гринич-Виллидж, и вдруг выскочивший из подъезда человек шесть раз выстрелил в него из револьвера сорок пятого калибра. (Другие говорили, что калибр был тридцать восьмой.) Сколько пуль попало в отца, я не знаю. В это трудно поверить, но чаще всего называли число шесть, а когда он мылся под душем, я сам насчитал на его теле четыре огнестрельные раны.
В ту пору он славился своей силой. Силач среди портовых грузчиков — это уже феномен, но в тот раз он повел себя не хуже кадьякского медведя, так как посмотрел на своего противника и сделал шаг вперед. Стрелок (чей револьвер, я полагаю, к тому моменту уже опустел) увидел, что его жертва не упала. Он бросился бежать. Это звучит неправдоподобно, но мой отец погнался за ним. Они пробежали по Седьмой авеню в Гринич-Виллидж шесть кварталов (кое-кто называет восемь, кое-кто пять, а кое-кто четыре), но лишь в конце этой дистанции Дуги понял, что ему не догнать нападавшего, и остановился. Только тогда он заметил кровь, льющуюся из его башмаков, и ощутил головокружение. Он развернулся прежде, чем улица развернулась ему навстречу, и обнаружил, что стоит рядом с отделением неотложной помощи больницы Св. Винсента. Итак, он осознал, что находится в плохой форме. Он ненавидел врачей и больницы, но все же пошел туда.
Дежурный по отделению, должно быть, решил, что новый посетитель пьян. Перед его столом, пошатываясь, стоял огромный смятенный человек в окровавленной одежде.
«Присядьте, пожалуйста, — сказал дежурный. — Подождите своей очереди».
Хотя обычно, пока его друзья рассказывали эту историю, отец лишь хмурился да кивал, тут он иногда заговаривал сам. В пору моего детства свирепая неумолимость, которую обретал его взгляд, так будоражила мою чувствительную юную душу, что раз или два я даже чуть смочил трусы. (Конечно, в столь мужественной компании я держал этот секрет при себе.)
Вступая в разговор, отец хватал воображаемого дежурного за рубашку: его крепкая рука вытягивалась, пальцы сгребали невидимый ворот так, словно силы его были уже на исходе, но оставшегося еще хватило бы, чтобы размазать по стенке этот образчик служебной черствости.
«Займитесь мной, — глухим, угрожающим тоном произносил отец в гостиной моей матери. — Я ранен».
И это была правда. Его продержали в больнице три месяца. Вышел он оттуда совсем седым, и с профсоюзом было покончено. То ли такое долгое лежание в постели лишило его толики мужества, которого прежде всегда было у него в достатке, то ли сдала позиции ирландская верхушка — не знаю. А может быть, его сознание перекочевало в другое место — то далекое место, полное невысказанной скорби, где он и прожил весь остаток жизни. В этом смысле он ушел на покой еще до моего рождения. Возможно, он тосковал всего лишь по своей былой влиятельности, ибо перестал быть профсоюзным лидером, сохранив за собой только физическую мощь. Как бы там ни было, он занял у родственников денег, открыл бар на Санрайз-хайуэй, в сорока милях от Южного берега, и восемнадцать лет содержал его, не богатея, но и не прогорая.
Как правило, даже таких результатов добиваются только экономные хозяева, поскольку бары в основном пустуют. Однако бар моего отца был похож на него самого — большой, щедрый и управляемый лишь наполовину, хотя Биг-Мак и производил впечатление образцового бармена.
Он провел там восемнадцать лет, в белом фартуке и с рано поседевшими волосами, осаживая взглядом своих голубых глаз чересчур буйных посетителей, и кожа его так покраснела от постоянной накачки спиртным («Это мое единственное лекарство», — говорил он матери), что он стал казаться более вспыльчивым, чем на самом деле, — свирепым, как омар, совершающий последний рывок прочь из кастрюли.
У него сложилась устойчивая клиентура — славная субботняя компания, хотя в основном любители пива, и многочисленные летние гости: влюбленные парочки, прибывающие на уик-энд с Лонг-Айленда, и заезжие рыбаки. Он мог бы стать богатым человеком, но он пропивал часть доходов, еще больше возвращал через стойку, обрушивая шквалы бесплатной выпивки на самые дальние уголки зала, открывал людям такие огромные кредиты, что на них можно было бы похоронить всех их отцов, матерей, дядьев и теток, и одалживал деньги без всяких процентов, и не всегда получал их обратно, и отдавал их просто так, и проигрывал — короче, как говорят ирландцы (или евреи?), «пожил на славу».
Его любили все, кроме моей матери. С течением времени ее любовь угасала. Я долго гадал, с чего они вообще поженились, и пришел к выводу, что к моменту их встречи она наверняка была девственницей. Подозреваю, что их краткий и весьма бурный роман (ибо даже через много лет после развода голос матери дрожал, когда она вспоминала о первых проведенных с ним неделях) завязался не только благодаря полной несхожести их характеров, но и благодаря тому, что она была либералкой и хотела бросить вызов предубеждению своих родителей против ирландцев, рабочего класса и запаха пива в барах. Так они и поженились. Она была маленькой, скромной, миловидной женщиной, школьной учительницей из уютного городка в Коннектикуте, настолько же хрупкой, насколько он был крупным, и обладала хорошими манерами — настоящая леди, на его взгляд. По-моему, она всегда оставалась для него настоящей леди, и хотя он никогда не признался бы, что самое серьезное из его личных тайных предубеждений направлено как раз против этого, против изящной элегантности дамской ручки в длинной перчатке, он обожал ее. Его просто поразил факт собственной женитьбы на такой женщине. Увы — их семейная жизнь не удалась. По его выражению, ни один из них не смог потеснить другого ни на кунькин волосок. Кабы не мое присутствие, они вскоре погрузились бы в тоску и отчаяние. Но я был тут, и их брак держался, пока мне не исполнилось пятнадцать.
Возможно, он и вовсе не развалился бы, но мать допустила большую ошибку. Она победила в важнейшем споре с отцом и уговорила его переехать из нашей квартиры прямо над его баром в городишко под названием Атлантик-Лейнс, что оказалось тихой катастрофой. Без сомнения, этот переезд вызвал шок, сравнимый с шоком его деда, во время оно покидавшего Ирландию. Отец так и не смирился с единственной крупной уступкой, которую он сделал моей матери. Атлантик-Лейнс не понравился ему сразу же. Я знаю, что это звучит как название кегельбана; но основатели сего новоиспеченного города дали ему такое имя, поскольку от нас было две мили до океана и улицы собирались проложить почти по линейке. Однако проектировщики, видимо, активно использовали лекала. Так как само место было плоское, точно автомобильная стоянка, крутые извивы наших улочек не служили никакой разумной цели — разве что помогали не видеть соседских домов, абсолютно неотличимых от твоего собственного. Смешно, но, напившись, Дуги не мог найти дорогу обратно. Впрочем, смешного мало. Этот город выщелочил что-то из всех нас, выросших там. Я не могу определить это, хотя в глазах моего отца мы, дети, были до предела цивилизованны. Мы не болтались на углу улицы — в Атлантик-Лейнс не было прямых углов, — не собирались в шайки (вместо этого мы заводили себе «лучших товарищей»), и как-то раз, во время драки, мой соперник сказал в самом ее разгаре: «Ладно, сдаюсь». Мы остановились и пожали друг другу руки. Моя мать была удовлетворена, ибо 1) я победил, а это, как она поняла за долгие годы, доставит радость моему отцу, и 2) я вел себя по-джентльменски. Вежливо пожал ручку. Отец же был заинтригован. Вот что значит пригороды. Ты можешь ввязаться в драку, потом сказать «сдаюсь», и враг не станет праздновать победу, колотя тебя головой о тротуар. «Сынок, там, где я вырос, — сказал он мне (то есть на Сорок восьмой улице к западу от Десятой авеню), — сдаваться было не принято. Ты мог с тем же успехом сказать: „Умираю!“»
Как-то раз, за несколько лет до конца их брака, я подслушал разговор отца с матерью в гостиной в один из тех редких вечеров, которые он проводил дома. Я делал на кухне уроки и пытался не слушать, что они говорят. Обычно, оказываясь вместе, они часами сидели молча, и их обоюдная мрачность часто достигала такого накала, что даже голос телевизионного диктора начинал вибрировать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31