А-П

П-Я

 https://1st-original.ru/goods/lacoste-eau-de-lacoste-sensuelle-4108/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

она из другого теста. Пэтти Ларейн была умна по-настоящему — ее ум был единственным, что отделяло ее от серых и тупых низов. Эта же новая блондинка, вторгшаяся в мое одиночество, умом не блистала, но не очень-то в нем и нуждалась. Манеры пришли к ней вместе с деньгами. Если бы все остальное сложилось как надо, она могла бы встретить вас на пороге своего гостиничного номера, облаченная только в белые перчатки до локтей (и туфли на высоком каблуке).
— Ну, смелей — скажи, что тебе надоело, — ясно расслышал я. — Так всегда бывает, когда двое симпатичных людей едут куда-нибудь вместе. Эта вынужденная жизнь вдвоем порождает разочарование. Что, я не права?'
Очевидно, ей хотелось не столько услышать его ответ, сколько дать мне понять, что они совершают краткую увеселительную поездку и отнюдь не состоят в брачных отношениях. Все могло повернуться по-разному. Если смотреть на этого Твидово-фланелевого как на убойную скотинку, его запросто можно заменить на одну ночь. Поведение этой дамочки говорило о том, что первый ночной сеанс с ней будет самым что ни на есть полноценным — трудности могут возникнуть только потом. Но первая ночь явно пойдет за счет заведения.
— Вовсе мне не надоело, — отвечал Твидово-фланелевый тихим-претихим голосом, — вовсе нет. — Его голос проникал ей в уши, точно потрескивание радиоприемника, постепенно усыпляющее слушателя. Да, решил я, он определенно юрист. В его доверительной сдержанности сквозило что-то профессиональное. Он словно охмурял присяжных, помогая судье спасти дело. Баю-баюшки-баю…
Однако она и не думала сбавлять обороты!
— Нет, нет, нет, — выпалила она, слегка встряхивая лед в бокале, — это была моя идея приехать сюда. У тебя были дела в Бостоне — ладно, сказана я, почему бы не составить тебе компанию? Как ты на этот счет? Ты, понятно, не возражал. Папочка в экстазе от новых мамочек. И т.д. — Она сделала паузу, чтобы пригубить «чивви». — Но, милый мой, у меня есть один минус — я не выношу удовлетворенности. Стоит мне ее почуять, как сразу — прощай, любовь! Кроме того, Лонни, ты наверняка заметил, что я обожаю читать карты. Говорят, женщины не разбираются в картах. Это не про меня. Когда-то в Канзас-Сити — дай-ка припомнить… а, в семьдесят шестом! — я была единственной женщиной Джерри Форда в нашей делегации, которая могла по карте доехать от гостиницы до его штаб-квартиры. Так что это была твоя ошибка — показать мне карту Бостона и его окрестностей. Если ты слышишь в моем голосе эту интонацию, когда я говорю: «Милый, мне хотелось бы взглянуть на карту здешних мест», — берегись. Значит, у меня пятки чешутся. Лонни, с тех самых пор, как мы начали изучать географию в пятом классе, — она критически покосилась на тающие «стекляшки» в своем бокале, — я глаз не могла отвести от Кейп-Кода на карте Новой Англии. Торчит как мизинчик. Знаешь, до чего дети обожают мизинчики? Они им кое-что напоминают. Вот и я всегда хотела поглядеть на кончик Кейп-Кода.
Я должен сказать, что ее друг мне по-прежнему не нравился. У него был чересчур холеный вид человека, чьи деньги делают деньги, пока он спит. «Вовсе нет, вовсе нет, — говорил он, поливая своим оливковым маслом ее душевные царапины, — мы оба хотели сюда съездить, так что все в полном ажуре» и прочее, и прочее.
— Нет, Лонни, я все решила за тебя. Проявила характер. Сказала: «Хочу поехать в это местечко, Провинстаун». Да я бы и возразить тебе не дала. И вот мы здесь. Каприз на капризе — а в результате ты помираешь со скуки. И хочешь сегодня же вернуться в Бостон. Как тут безлюдно, правда?
При этих словах — всякая ошибка исключена — она прямо посмотрела на меня: взглядом, полным призыва подхватить ее реплику и презрения на тот случай, если ответа не последует.
Я заговорил. Я сказал ей:
— Вот и доверяйте после этого картам.
Видимо, это сработало. Поскольку дальше я помню себя уже сидящим с ними. Признаюсь — память у меня паршивая. То, что я помню, я помню ясно — иногда! — но частенько не могу связать вместе события одного вечера. Итак, дальше я помню себя сидящим с ними. Наверное, меня пригласили. Должно быть, я и впрямь пришелся ко двору. Даже он смеялся моим шуткам. Его звали Леонард Пангборн, Лонни Пангборн — несомненно, представитель славного семейства калифорнийских республиканцев, — а ее имя было не Дженнифер Уэллс, а Джессика Понд. Понд и Пангборн — теперь вам понятна моя враждебность? Они точно сошли с телеэкрана во время трансляции какой-нибудь мыльной оперы.
Мое общество ее здорово развлекло. Думаю, это потому, что я уже много дней ни с кем не разговаривал. Кроме того, в депрессии я или нет, какой-то подспудный юмор всегда во мне держится. Я стал сыпать разными историями про наш полуостров. Энергия била во мне ключом, как в осужденном, которому позволили провести один день вне тюремных стен, но и то сказать: мой флирт с Джессикой явно приносил плоды, и это почти избавило меня от хандры. Во-первых, я вскоре обнаружил, что ее притягивает солидная собственность. Красивые усадьбы на славных зеленых лужайках, с фигурной железной оградой пьянили ее, как агента по продаже недвижимости — удачно подобранный в пару к дому покупатель. Конечно, скоро я во всем разобрался. К деньгам, имеющимся у нее от рождения, Джессика добавила деньги, заработанные ею самой. У себя в Калифорнии она именно этим и занималась — успешно торговала недвижимостью.
Как, должно быть, разочаровал ее наш Провинстаун. У нас есть своя архитектура, но она старомодна: это типичные для Кейп-Кода домишки, двухэтажные спереди и одноэтажные сзади, с наружной деревянной лестницей и сараем для обработки рыбы. Мы сдаем жилье туристам. Из ста сданных приезжим комнат сто могут оказаться с наружными лесенками. Для человека, ищущего красивой жизни, в Провинстауне не больше приволья, чем среди двух десятков телефонных будок на перекрестке.
Может, ее обманули изысканные очертания нашей земли на карте: филигранно тонкий кончик Кейп-Кода загибается внутрь себя, словно носок средневековой туфли! Возможно, она воображала себе сплошные зеленые луга. А вместо этого ее взору предстали заколоченные досками лавчонки да главная улица с односторонним движением, такая узкая, что если у тротуара стоял грузовик, вы проезжали мимо него, затаив дыхание: не дай Бог ободрать взятый напрокат седан.
Разумеется, она спросила меня о самом эффектном доме в нашем городе. Он стоит на холме — это пятиэтажная вилла, единственная в Провинстауне, — и обнесен высокой фигурной оградой. От ее ворот до парадного входа чуть не целая миля. Я не мог сказать, кто живет там сейчас и на каких правах — съемщика или хозяина. Имя я слышал, но забыл. Это трудно объяснить чужакам, но зимой жители Провинстауна предпочитают сидеть по своим норам. Завязать знакомство с новоприбывшими не проще, чем перебраться с острова на остров. Вдобавок ни одного из моих знакомых, одетого в нашу зимнюю форму (рабочие штаны, сапоги и куртка с капюшоном), и в ворота этой усадьбы не впустили бы. Я полагал, что нынешний владелец нашего единственного импозантного дома — какой-нибудь богатый чудила. Так что я взял богача, которого знал лучше всего (а это, чего греха таить, был как раз бывший муженек Пэтти Ларейн из Тампы), перетащил его с юга на север, в Провинстаун, и сдал виллу ему. Я не хотел терять темп с Джессикой.
— А, этот дом! — сказал я. — Его хозяин — Микс Уодли Хилби Третий. Живет там совсем один. — Я помедлил. — Между прочим, он мой знакомый. Вместе учились в Экзетере.
— Ага, — сказала Джессика после солидной паузы. — Вы думаете, нам стоит нанести ему визит?
— Его сейчас нет. Теперь он редко бывает в городе.
— Жаль, — сказала она.
— Он бы вам не понравился, — сообщил я. — Уж очень чудной малый. В Экзетере он бесил всех учителей, потому что чихать хотел на форму одежды. Мы обязаны были посещать занятия в пиджаках и галстуках, а старина Уодли приходил разряженный, как предводитель Армии спасения.
Видимо, в моем тоне прозвучало какое-то обещание, поскольку она счастливо рассмеялась, но, едва заговорив снова — это осталось у меня в памяти, — я почувствовал, что продолжать мне ни в коем случае не следовало. Возникшее у меня ощущение было иррациональным, как необъяснимый запах дыма; знаете, мне иногда думается, что все мы похожи на радиостанции и некоторые истории категорически нельзя выпускать в эфир. Кроме того, внутренний голос настоятельно советовал мне воздержаться от продолжения (но я сознательно проигнорировал его — уж это-то можно сделать ради привлекательной блондинки!), и в тот самый момент, когда я искал нужные слова, в моем мозгу возникла картинка из далекого прошлого, яркая, как только что отчеканенная монета: Микс Уодли Хилби Третий, Уодли , неуклюже шагает по коридору в своих твидовых брюках, лакированных бальных туфлях и старом смокинге с обтерханными атласными лацканами (в котором он, к ужасу половины факультета, ежедневно являлся на занятия), а его пурпурные носки и лиловый галстук-бабочка сияют, словно неоновые вывески в Лас-Вегасе.
— Ну да, — сказал я Джессике, — мы его прозвали Доном Долдоном.
— Вы должны мне все про него рассказать, — попросила она. — Пожалуйста!
— Не знаю, не знаю, — ответил я. — Это довольно пакостная история.
— Прошу вас, расскажите, — произнес Пангборн.
Меня уже не надо было подгонять.
— Наверное, туг виноват его отец, — сказал я. — Должно быть, он здорово на него повлиял. Теперь-то он умер. Микс Уодли Хилби Второй.
— И как же их различали? — спросил Пангборн.
— Ну, отца всегда звали Микс, а сына — Уодли. Так что путаницы не возникало.
— А-а, — кивнул он. — И они были похожи?
— Не особенно. Микс был спортсменом, а Уодли был Уодли. В детстве няньки привязывали ему руки к кроватке. По распоряжению Микса. Он рассчитывал таким путем отучить Уодли от онанизма. — Я поглядел на нее, словно говоря: «Вот этой детали я и опасался». Она улыбнулась, и я понял это так: «Все нормально. Сидим у камелька».
И я стал рассказывать дальше. Я украсил свою повесть весьма живописными подробностями и дал им полный отчет о юности Микса Уодли Хилби Третьего, ни разу не укорив себя за сверхнахальное перенесение сценической площадки с флоридского побережья сюда, на северные холмы, — но ведь слушали-то меня только Понд с Пангборном. А какая им разница, сказал я себе, где все это происходило?
А рассказал я следующее. Жена Микса, мать Уодли, часто хворала, и Микс завел любовницу. Мать Уодли умерла, когда сын поступил в Экзетер, а вскоре после того отец женился на любовнице. Ни он, ни она не любили Уодли. Он отвечал им тем же. Поскольку они всегда запирали некую дверь на четвертом этаже дома, Уодли решил, что в ту комнату надо проникнуть. Но он приезжал домой лишь ненадолго, и только когда его вышибли с последнего курса, случилось так, что отец со своей новой женой ушли на какую-то вечеринку, а он остался в доме один. Подстегиваемый любопытством, он умудрился взобраться на четвертый этаж по наружным лепным украшениям и влезть в таинственную комнату через окно.
— Чудесно, — сказала Джессика. — И что же он там нашел?
Он обнаружил, сказал я ей, большой старомодный фотоаппарат с черной шторкой, установленный в углу на массивной треноге, а на письменном столе — пять альбомов в переплете из красной кожи. Это была необычная порнографическая коллекция. В пяти альбомах хранились большие сепиевые фотографии Микса и его подруги, занимающихся любовью.
— Той самой подруги, что стала его женой? — спросил Пангборн.
Я кивнул. По словам сына, первые снимки показались ему сделанными примерно в том году, когда он родился; по мере того как отец с любовницей становились старше, заполнялись очередные альбомы. Через год-другой после смерти матери Уодли, вскоре после нового брака, на снимках появился еще один человек.
— Это был управляющий усадьбой, — сказал я. — Уодли говорил мне, что он обедал с ними каждый день.
Тут Лонни хлопнул в ладоши.
— Невероятно, — сказал он.
На более поздних фотографиях управляющий занимался любовью с мачехой Уодли, а его отец сидел футах в пяти от них и читал газету. Парочка принимала разные позы, но Микс не отрывался от газеты.
— А кто их фотографировал? — спросила Джессика.
— Уодли сказал, что слуга.
— Ну, и семейка! — воскликнула Джессика. — Такое могло произойти только в Новой Англии. — При этих словах мы все расхохотались.
Я не добавил, что тот же самый слуга соблазнил Уодли в возрасте четырнадцати лет. Не повторил я и фразы Уодли на этот счет: «Всю остальную жизнь я пытался восстановить право собственности на свою прямую кишку». Возможно, в разговоре с Джессикой не следовало перегибать палку. Я еще не нащупал верной линии поведения, а потому осторожничал.
— В девятнадцать лет, — сказал я, — Уодли женился. По-моему, в пику отцу. Микс был убежденный антисемит, а Уодли выбрал в жены еврейку. Да еще с большим носом.
Это так их развеселило, что я продолжал, почти не раздумывая (впрочем, что делать — неумолимость рассказчика все равно не позволила бы мне пожертвовать такой ценной деталью):
— По словам Уодли, нос у нее доставал до самого рта, так что казалось, будто она нюхает собственные губы. Почему-то — может, потому, что он был гурманом, — это страшно возбуждало Уодли.
— Надеюсь, у них все утряслось, — заметила Джессика.
— Не совсем, — сказал я. — Жена Уодли получила хорошее воспитание. На мужнину беду, она узнала, что и у него есть порнографическая коллекция. Она ее уничтожила. Дальше — больше. Она умудрилась очаровать отца. Через пять лет после свадьбы она так угодила Миксу, что тот пригласил сына с невесткой к себе на ужин. Уодли отчаянно напился и в тот же вечер проломил жене голову канделябром. Удар оказался смертельным.
— Кошмар, — произнесла Джессика. — И все это случилось в том доме на холме?
— Да.
— И каким было официальное заключение? — спросил Пангборн.
— Что ж, верьте не верьте, но они не стали строить защиту на его невменяемости.
— Тогда он, наверное, получил срок.
— Получил. — Я не собирался им говорить, что мы не только учились вместе в Экзетере, но и встретились снова в тюрьме, куда попали в одно и то же время.
— Сдается мне, что отец контролировал процесс над сыном, — сказал Лонни.
— Наверное, вы правы.
— Конечно! Объявив его ненормальным, зашита вынуждена была бы представить суду те альбомы. — Лонни сцепил пальцы вместе и выгнул их. — Итак, — сказал он, — Уодли загремел в кутузку. И что ему посулили в качестве компенсации?
— Миллион долларов в год, — ответил я. — Прибавьте к этому ежегодный приварок к доверительной собственности за каждый год отсидки, да еще долю во владении усадьбой, которую они с мачехой должны были поделить после смерти отца.
— И вы точно знаете, что все это ему заплатили? — спросил Лонни.
Джессика покачала головой.
— Мне кажется, от таких людей трудно ожидать честной игры.
Я пожал плечами.
— Микс заплатил, — сказал я, — потому что Уодли стащил альбомы. И поверьте мне: когда Микс умер, мачеха продолжала блюсти соглашение. Микс Уодли Хилби Третий вышел из тюрьмы богатым человеком.
Джессика заметила:
— Мне нравится, как вы рассказываете.
Пангборн кивнул.
— Замечательно, — произнес он.
Блондинка явно была довольна. В конце концов, путешествие в это странное местечко доставило ей несколько приятных минут.
— И что, — спросила она, — Уодли собирается снова поселиться в этом доме?
Я замешкался с ответом, и тут Пангборн сказал:
— Разумеется, нет. Ведь наш новый друг все это выдумал.
— Знаете, Леонард, — сказал я, — когда мне понадобится адвокат, я непременно найму вас.
— Что, правда выдумали? — спросила она.
Я не намерен был криво улыбаться и говорить: «Ну, кое-что». Вместо этого я сказал:
— Да. Все до последнего слова. — И лихо опорожнил стакан. Очевидно, Леонард уже навел справки насчет, хозяина усадьбы.
Дальше я опять помню себя в одиночестве. Они перешли в ресторан.
Я помню, как пил, делал записи и глядел на воду. Одни заметки я клал в карман, а другие рвал. Звук рвущейся бумаги находил в моей душе смутный отклик. Я начал посмеиваться про себя. Я подумал, что хирурги, должно быть, самые счастливые люди на свете. Кромсать людей и получать за это деньги — вот оно, счастье, сказал себе я. Мне захотелось, чтобы Джессика Понд вновь очутилась рядом. Она встретила бы мою мысль восторженным кличем.
Теперь мне припоминается, что тогда я сделал более длинную запись, которую на следующий день нашел у себя в кармане. По какой-то причине я озаглавил ее «ПРИЗНАНИЕ». «Постижение возможности собственного величия всегда влечет за собой жажду убить ближайшего из недостойных». Вторую фразу я подчеркнул: «Уж лучше не стоит много о себе мнить! »
Но чем дольше я перечитывал эту запись, тем более укреплялся в той несокрушимой надменности, которая, наверное, и является самой драгоценной наградой для одиноких пьяниц. Меня возбуждала мысль о том, что Джессика Понд и Леонард Пангборн сидят за столиком меньше чем в сотне футов отсюда и думать не думают о серьезной опасности, каковую я, возможно, для них представляю; и я стал размышлять — должен сказать, без особенного азарта, скорее просто затем, чтобы скоротать очередной безрадостный вечер, — как легко было бы разделаться с ними. Ничего себе, да? Двадцать четыре дня без Пэтти Ларейн — и вот в кого я превратился! Я рассуждал так. Пара, состоящая в тайной связи, — причем оба партнера явно занимают высокое положение в своих калифорнийских кругах — задумывает прогуляться в Бостон. Они стараются не выдать своих планов. Возможно, они поставили в известность одного-двух близких друзей, а может, и нет; но после того как они взяли напрокат автомобиль и по чистой прихоти заявились в Провинстаун, преступнику — буде преступное деяние возымеет место — останется только отогнать их машину за сто двадцать миль обратно в Бостон и бросить на улице. Если тела тщательно закопать, то прежде чем здешние газеты опубликуют сообщение о розыске пропавших, пройдет как минимум несколько недель. Но разве к тому времени кто-нибудь из «Вдовьей дорожки» еще будет помнить их лица? И даже в этом случае, поскольку машину найдут в Бостоне, полиция решит, что они вернулись туда и встретили свой конец там. Я упивался логичностью этого чудного сценария, с удовольствием прихлебывал из стакана, с удовольствием думал о том, какую власть над ними дают мне подобные мысли… и вот тут-то — именно тут — и обрываются мои воспоминания о вчерашнем вечере. Наутро я уже не смог нарисовать сколько-нибудь вразумительную картину происшедшего.
Я не могу вспомнить, пил ли я снова с Понд и Пангборном. Вполне вероятно, что я накачался один, сел в машину и уехал домой. Если так, то я, должно быть, сразу лег спать. Хотя с учетом того, что я обнаружил утром, это не представлялось возможным.
Есть и другой вариант — он кажется реальнее сна, хотя полной уверенности в том, что это мне не привиделось, у меня нет. А именно: Пэтти Ларейн вернулась, и у нас произошла дикая ссора. Я вижу ее рот. Однако не могу вспомнить ни слова. Что это было — сон?
Кроме того, у меня осталось ярчайшее впечатление, что Джессика и Леонард все-таки присоединились ко мне после ужина и я пригласил их к себе домой (точнее, в дом Пэтти Ларейн). Мы сидели в гостиной, и эти двое внимательно слушали то, что я говорил. Похоже, тут я не ошибаюсь. Затем мы куда-то поехали на машине, но если это был мой «порше», то я не мог взять их обоих. Возможно, мы отправились на двух машинах.
Еще я помню, как вернулся домой один. И смертельно напугал своего пса. Это большой лабрадор, но он уполз при моем приближении. Я сел на краешек кровати и, прежде чем лечь, сделал еще одну запись. Да-да, точно. Я задремал сидя и упершись взглядом в блокнот. Через несколько секунд (или целый час?) я очнулся и прочел написанное: «Отчаяние мы испытываем, когда гибнут те, кто внутри нас».
Это было моей последней мыслью в ту ночь. Но ни один из этих сценариев не мог быть сколько-нибудь близок к правде — потому что, проснувшись утром, я обнаружил у себя на руке неизвестно откуда взявшуюся татуировку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В этот день случилось многое, но начинался он без особенной суеты. Честно говоря, я довольно долго лежал в постели, не решаясь разомкнуть веки и подставить глаза дневному свету. По доброй воле заточенный в этой искусственной темнице, я пытался собрать воедино свои воспоминанья о том, что произошло после моего ухода из «Вдовьей дорожки».
Эта процедура была для меня не нова. Независимо от количества выпитого я всегда доезжал до дома. Я возвращался целым и невредимым после таких доз, которые обеспечили бы любому другому ночлег на дне морском. Я входил в дом, добирался до кровати и просыпался поутру с ощущением, что мой мозг разрубили надвое. Я не помнил ничего. Но если дело ограничивалось этим и меня терзали лишь последствия надругательства над собственной печенкой, все было в порядке. О моих поступках мне потом сообщали другие. Если я не чувствовал ужаса, можно было считать, что ничего чересчур дикого я не отколол. Провалы в памяти — еще не самая большая беда для ирландца с национальной приверженностью к спиртному.
Однако после ухода Пэтти Ларейн я начал сталкиваться с новыми, более странными явлениями. Не загонял ли меня алкоголь в самые дебри душевных страданий? Могу сказать только, что по утрам мои воспоминания бывали ясными, но как бы разбитыми на мелкие осколки. Каждый фрагмент был достаточно четок, но общая картина казалась сложенной из кусочков от разных головоломок. Можно выразить это и иначе: мои сны стали такими же убедительными, как мои воспоминания, или память стала такой же ненадежной, как сны. В любом случае, я не мог отличить одно от другого. Это жуткая вещь. Утром в твоих мыслях царит полный хаос: что ты мог сделать, а чего не мог? Это словно блуждание в подземном лабиринте. Длинная крепкая нить, которой положено вывести тебя наружу, оборвалась где-то на полдороге. И теперь после каждого поворота надо гадать, то ли ты уже проходил здесь, то ли попал сюда впервые.
Я говорю об этом потому, что на двадцать пятый день проснулся и почти целый час пролежал с закрытыми глазами. Такого отчетливого ужаса я не испытывал с тех пор, как вышел из тюрьмы. Там я иногда просыпался с уверенностью, что кто-то плохой — находящийся гораздо ниже того предела, до которого мог докатиться я сам, — ищет меня. Хуже таких утр для меня ничего не было.
Теперь я был убежден, что сегодня непременно что-то стрясется, и это предчувствие наполняло меня ужасом. Помимо этого, имелся и другой сюрприз. Лежа в постели со свирепой головной болью, пытаясь нарисовать под закрытыми веками связную картину вчерашнего — это походило на просмотр фильма с многочисленными обрывами пленки, — ощущая свинцовый ком зловещего предчувствия в животе, я тем не менее обнаружил у себя эрекцию — полновесную и самую что ни на есть добротную эрекцию таранного типа. Я хотел отодрать Джессику Понд.
В ближайшем будущем я еще не раз вспомню об этой детали. Но лучше все по порядку. Когда твой разум похож на книгу с вырванными страницами — хуже того, на две книги, и обе с пробелами, — тогда порядок становится просто необходимым, как мытье полов в монастыре. Поэтому скажу только, что именно благодаря этой эрекции я избежал шока, в который поверг бы меня вид моей татуировки, ибо прежде чем увидеть ее, я о ней вспомнил. (Однако в ту минуту я не мог припомнить ни места, где меня кололи, ни лица художника.) Где-то этот факт был зафиксирован. При всех своих страданиях я испытывал любопытство. Как разнообразны приемы, которыми пользуется наша память! Вспомнить, что некое событие имело место (будучи неспособным зрительно представить себе какие бы то ни было связанные с ним моменты), было все равно что прочесть о ком-то в газете. Такой-сякой растратил 80000 долларов. В мозгу остался только заголовок; но факт сохранен. Итак, я вспомнил о себе вот это: у Тима Маддена есть наколка. Глаз я тогда еще не открывал. О татуировке мне напомнила эрекция.
В тюрьме я всячески избегал такого приобретения. Я и без того чувствовал себя конченым. Но все равно нельзя просидеть за решеткой три года и не узнать многого о татуировочной культуре. Так что о возбуждении я слышал. Каждый четвертый-пятый мужчина, в которого всаживают иглу, испытывает сильный прилив полового возбуждения. Вспомнил я и свою вчерашнюю тягу к мисс Понд. Была ли она рядом, когда художник трудился надо мной? А может, она ждала в моей машине? Распрощались ли мы с Лонни Пангборном?
Я открыл глаза. На наколке была липкая корочка крови: вчера ее заклеили каким-то хваленым пластырем, однако ночью он съехал. Но слово разобрать было можно. «Лорел» , — прочел я. «Лорел» — кудрявый синий росчерк в маленьком красном сердечке. Да, если вести речь об изобразительном искусстве, ни у кого не повернется язык обвинить меня в излишней оригинальности.
Мое веселье разбилось, как тухлое яйцо. Пэтти Ларейн тоже видела эту картинку. Вчера вечером! Пэтти вдруг ясно вырисовалась перед моим мысленным взором. Орала на меня в нашей гостиной. «Лорел? И у тебя хватает духу снова тыкать мне в нос своей Лорел?»
Да, но что из всего этого произошло на самом деле? Я отлично знал, что вымышленные разговоры могут казаться мне такими же реальными, как настоящие. В конце концов, я писатель! Двадцать пять дней назад Пэтти Ларейн исчезла с облюбованным ею черным самцом — высоким, угрюмым, безупречно сложенным малым, что все лето терся поблизости, готовый сыграть на той низменной тяге к неграм, которая гнездится в душах иных блондинок подобно потенциальному грому и молнии. Или, по моим представлениям, тлеет в их сердце, точно промасленная тряпка за дверью амбара. Впрочем, что бы Пэтти ни чувствовала, результат был налицо. Раз в год, а то и чаще, ей надо было оттянуться с каким-нибудь мистером Черняшкой. Желательно покрупнее. Среди них бывали и медлительные, и шустрые, как баскетболисты, но маленьких не было. Размер выводил их за пределы моей физической досягаемости — похоже, во время этих романов она тешила себя презрительными мыслями о том, что у меня не хватает мужской доблести даже на простецкую беготню по дому с заряженным револьвером. «Вроде твоего папаши в Северной Каролине?» — иронизировал я. «А что — слабо?» — отвешивала она смачно, дерзко, нагло, точно восемнадцатилетняя девчонка в ободранных джинсах на какой-нибудь южной бензозаправке. Да уж, страха передо мной она не испытывала. Меня жутко пугала мысль, что я и впрямь схвачусь за пистолет, но только не ради охоты за мистером Черняшкой. Он лишь присваивал себе то, чем соблазнился бы и я, будь у меня его бычья стать и проникнись я как следует его черной логикой. Нет, я боялся, что возьму ствол и не уйду из дома, пока не переправлю всю обойму в ее высокомерную — видал я, мол, вас всех — физиономию.
И тем не менее! Почему я рискнул обидеть жену упоминанием о Лорел? Я знал, что она — единственная женщина, которой Пэтти мне никогда не простит. В конце концов, впервые Пэтти увидела меня именно с Лорел — только тогда ее имя было Мадлен Фолко. И именно Пэтти в тот день настояла на том, чтобы звать ее Лорел. Потом я узнал, что Лорел — уменьшительное от Лорелеи: Пэтти сразу невзлюбила Мадлен Фолко. Стало быть, я сделал себе такую наколку в пику Пэтти? И она действительно была в этом доме? Или у меня в памяти отпечатался обрывок последнего сна?
Мне подумалось, что если жена и впрямь меня навещала, а потом уехала, то должны остаться какие-нибудь следы. Пэтти Ларейн всегда разбрасывала вокруг недоиспользованные мелочи. Зеркала должны быть испачканы помадой. Эта мысль побудила меня одеться и сойти вниз, но в гостиной не было ничего необычного. Пепельницы стояли чистые. Отчего же теперь я был так твердо уверен, что наша беседа мне не приснилась? Какой прок в доказательствах, если они заставляют тебя поверить в обратное? Мне пришло в голову, что единственным истинным признаком силы — так сказать, непоколебимой тоникой психического здоровья — является способность сносить вопрос за вопросом в отсутствие каких бы то ни было намеков на ответ.
Хорошо, что у меня возникла эта мысль, поскольку вскоре она мне пригодилась. В кухне, ночью, моего пса вырвало. Линолеум был запакощен содержимым его брюха. Хуже того — на куртке, которую я надевал вчера, запеклась кровь. Я проверил ноздри. У меня случались кровотечения из носа. Но на сей раз, похоже, дело было не в этом. Ужас, с которым я проснулся, приобрел другую окраску. В груди у меня, на вдохе, щебетнул страх.
Где я возьму силы, чтобы убрать кухню? Я повернулся и прошел через дом на улицу. Только на мостовой, ощутив, как забирается под рубашку ноябрьская сырость, я заметил, что вышел в шлепанцах. Не беда. Пятью широкими шагами я пересек Коммершл-стрит и заглянул в окна моего «порше» (ее «порше»). Место для пассажира было в крови.
Что за странная логика действует в таких случаях! Я поразился собственному спокойствию. Впрочем, с худшими похмельями всегда так — они полны самых непостижимых зияний. И на смену моему испугу пришла бодрость, точно все это не имело ко мне никакого касательства. Вернулось возбуждение, связанное с наколкой.
Затем я почувствовал, что замерз. Я пошел обратно в дом и сварил себе кофе. Пес пристыженно бродил по испоганенному полу, рискуя усугубить свою вину, и я его выпустил.
Мое хорошее настроение, вдвойне драгоценное для меня из-за его непривычности (так неизлечимый страдалец бывает благодарен судьбе за час без боли), не проходило, пока я убирал за собакой. С учетом похмелья это занятие изрядно вымотало меня, зато послужило самым радикальным и полновесным искуплением греха пьянства, в который я впал вчера. Хотя католик я только отчасти, да и то необразованный, поскольку Биг-Мак никогда и близко к церкви не подходил, а моя мать Джулия (наполовину протестантка, наполовину иудейка — и это одна из причин, по которой я не люблю антисемитских шуточек) так любила водить меня по самым разнообразным соборам, синагогам, квакерским молитвенным домам и лекциям по этической культуре, что настоящей духовной наставницы из нее не вышло. Поэтому ощущать себя католиком я не мог. Но ощущал. Дайте мне похмелье и поставьте на колени перед собачьей блевотиной — и я почувствую себя праведником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17