А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Или, как он, зоологией… Авось, сделал бы что-нибудь путное – богом ведь, кажется, не обижен.
Да, уговаривал Саша. Предупреждал. Но ведь не уговорил… Не заставил! Во Владимире зашевелилось нехорошее чувство к брату. Свою дорогу Саша нашел безошибочно, а вот его наставить на путь истинный не сумел…
За окном стал пробиваться серенький осенний рассвет, и мысли потекли в другом направлении. Скоро русская граница. То есть долгая томительная стоянка. Проверка паспортов и досмотр вещей. Деловитые полицейские, мягкой осторожной рысцой пробегающие по вагону…
На сей раз Владимиру опасаться нечего. Кажется, впервые он возвращается в Россию без тайного груза, уложенного под ложное дно чемодана. Только письмо Герцена может служить уликой. К тому же – в нем имена: Бакунин, Серно-Соловьевич, Ламанский.
Владимир бесшумно спустился с полки, накинул на плечи пальтецо, вышел в тамбур. Открыл дверь вагона, и на него пахнуло сыростью раннего осеннего утра.
Он вынул из нагрудного кармана лист почтовой бумаги, исписанный таким знакомым почерком Александра Ивановича. Развернул его. Помедлил. Оторвал длинную полоску и, помедлив еще немного, решительно выставил руку вперед, в дверной проем, под струю мощного встречного ветра. Бумажная лента рванулась из пальцев, закружилась и умчалась вдоль вагонов.
Все было кончено.
Вместе с разорванным на узкие полосы герценовским письмом улетало в безвозвратное назад прошлое Владимира Ковалевскогр…
Гнусное подозрение долго еще отравляло существование Владимиру Онуфриевичу.
Следующим летом он вновь умчался за границу и в Ницце неожиданно столкнулся с Герценом. Встреча произвела на обоих крайне тягостное впечатление. Огареву Герцен писал:
«Лиза забыла у Висконти свою мантилью. Я с ней пошел и в дверях нос с носом встретился с Ковалевским – так что и разойтись нельзя было. Я руки не подал, но поклонился – сказал несколько слов. Глуп он был, и дерзок, и сконфужен. Я очень недоволен. И зачем же этот человек в Ницце, зачем он вообще беспрестанно ездит? Везде – как гриб. Лицо его стало ужасно – исхудал, вдвое прыщей».
И через несколько дней тому же Огареву: «К[овалевский] здесь и никуда не показывается. На мой вопрос „зачем он здесь?“ он отвечал: „По делам“. В Ницце – дела…»
Лишь позднее Александр Иванович окончательно отказался от каких-либо подозрений. 29(17) сентября 1869 года он написал Огареву, узнав о том, что Бакунин переводит на русский язык Маркса: «Почему же он держал под сурдинкой свои сношения с ним. Вся вражда моя с марксидами – из-за Бакунина. Так же, как в деле Ковалевского и в деле Оболенской, я ушел дальше бенефициантов – такова судьба».
Еще позже, после смерти Александра Ивановича, Ковалевский возобновил отношения с его семьей. Ему не раз говорили об искреннем сожалении, какое высказывал Герцен о происшедшем. И повышенной участливостью пытались загладить прежнее. Особенно сдружился Владимир Онуфриевич с Ольгой Герцен – давнишней своей ученицей. Когда она вышла замуж за французского историка Моно и поселилась в Париже, Ковалевский с особым удовольствием сообщил об этом брату. Научные занятия заставляли его часто бывать во французской столице, и он радовался, что в Париже есть дом, где он всегда будет принят как желанный гость.
Глава пятая
Издательская деятельность

1
В Петербург Ковалевский вернулся осенью 1866 года подавленный и оскорбленный. Он сузил контакты с окружающими, почти полностью ограничив их тесным мирком, с которым его связывали издательские дела. Кредиторы, владельцы типографий, книгопродавцы – вот тот ничего не дающий ни уму, ни сердцу круг, в который теперь оказался втиснутым Владимир Онуфриевич.
Оставались еще, правда, литераторы и ученые, переводившие для него и редактировавшие переводы. Но большинство из них смотрело на Ковалевского как на работодателя, к тому же весьма неаккуратного в расчетах. Мало с кем из них он мог подружить. Чуть ли не единственным исключением были Сеченовы.
Имя профессора Сеченова стало одним из самых громких в России еще в конце 1863 года, когда появился его труд «Рефлексы головного мозга». Статья предназначалась для «Современника», но цензура, чтобы не привлекать большого внимания, позволила печатать ее только в специальном медицинском издании. И все же «Рефлексы» сразу нашли дорогу к читателям. Экземпляры «Медицинского вестника» переходили из рук в руки, их перекупали за немалые деньги; о смелых идеях с энтузиазмом отзывалась радикальная печать. В правительственных сферах профессор Сеченов прослыл опасным материалистом, вредно влияющим на «молодые незрелые умы». В 1866 году, когда «Рефлексы» были отпечатаны отдельной книгой, цензура наложила на нее арест.
«Эта материалистическая теория, – обосновывал цензор, – приводящая человека, даже самого возвышенного, в состояние простой машины, лишенной всякого самосознания и свободной воли, действующей фаталистически, ниспровергает все понятия о нравственных обязанностях, о вменяемости преступлений, отнимает у наших поступков всякую заслугу и всякую ответственность; разрушая моральные основы общества в земной жизни, тем самым уничтожает религиозный догмат жизни будущей; она не согласна ни с христианским, ни с уголовно-юридическим воззрением и ведет положительно к развращению нравов».
Так «понял» цензор теорию Сеченова!
Против ученого возбудили судебное преследование, к чему он сам отнесся очень спокойно.
– Я возьму с собой в суд лягушку, – говорил он друзьям, – и проделаю перед судьями все мои опыты; пусть тогда прокурор опровергает меня.
Между тем Сеченов меньше всего походил на «пропагандиста». Он слишком был увлечен наукой; только научные вопросы заставляли светиться его большие ясные глаза, выделявшиеся на скуластом, заметно попорченном оспой, «калмыцком» лице. Иван Михайлович работал в лаборатории, читал лекции, писал научные статьи и переводил научные сочинения, а отдыхал в узком семейном кругу и очень мало где-либо бывал – отчасти из-за сложного положения его гражданской жены, у которой оказалось достаточно мужества, чтобы при устройстве своей личной жизни пренебречь мнением общества, однако не в такой степени, чтобы вовсе с ним не считаться.
Сеченовы снимали квартиру вместе с фиктивным мужем Марии Александровны Петром Ивановичем Боковым и вечера коротали втроем или в присутствии немногих друзей. Среди них особенно близкими были Надежда Прокофьевна Суслова (она училась за границей и в Петербург приезжала только на время каникул) и Владимир Онуфриевич Ковалевский.
Мария Александровна, дочь вышедшего в отставку свитского генерала Обручева, казалось бы, обречена была жить в деревне в ожидании «выгодной партии». Однако ее брат Владимир – блестящий молодой офицер, зная, что сестра хочет учиться, привез из Петербурга врача, взявшегося «лечить» якобы недомогавшую Марию. Скоро окружающие заметили, что молодой красавец врач увлечен очаровательной пациенткой.
В положенный срок состоялась помолвка, а затем и венчание. Мария Обручева, став Боковой, уехала со счастливым супругом в столицу. Лишь брат Марии да два-три друга знали: брак Боковых – не более чем фикция.
С Надеждой Сусловой Марию Бокову сблизило общее стремление к образованию. В 1860 году они вместе начали заниматься в Медико-хирургической академии у Грубера, а затем у Сеченова.
Суслова всю свою жизнь подчинила намеченной цели, и, глядя на эту по-крестьянски крепкую девушку, можно было не сомневаться, что она добьется своего, несмотря ни на какие препятствия.
Мария Александровна старательно тянулась за подругой, однако занятия в академии не могли полностью заслонить от нее соблазны и удовольствия, поглотить весь мир ее мыслей и чувств.
Петр Иванович Боков обожал «спасенную» им девушку. Человек мягкий и крайне деликатный, он избегал навязывать ей свое общество, но вскоре с нею, точнее, с ее братом случилась беда: Владимира арестовали за распространение прокламаций. Горько страдающая Мария Александровна осталась одна в большом чужом ей городе, и Петр Иванович, как мог, утешал ее в постигшем несчастье, делал все, чтобы она не ощущала себя заброшенной и забытой. Незаметно для самой себя девушка стала отвечать на его чувство; фиктивный брак превратился в действительный.
Но прошло несколько лет, и Марию Александровну увлекла крупная личность ее учителя. Благородный Боков не стал мешать ее счастью.
В 1864 году женщинам запретили посещать Медико-хирургическую академию, и Суслова, нимало не колеблясь, уехала доучиваться за границу. А Мария Александровна долго разрывалась между желанием отправиться вслед за подругой и нежеланием расстаться с Иваном Михайловичем. Пересилило второе. Молодая женщина стала работать над переводами, которые одна или вместе с Иваном Михайловичем выполняла для Ковалевского. Мария Александровна, правда, не чувствовала себя удовлетворенной. Она часто сетовала на то, что годы уходят, а медицина, которой она так увлеченно занималась когда-то, становится все более несбыточной мечтой. Не задушевные ли беседы с нею и Иваном Михайловичем, в противоположность жене полностью удовлетворенным своей деятельностью, снова пробудили в Ковалевском стремление бросить все и заняться естественными науками?
Как-то так получилось, что в отношениях с Марией Александровной у Ковалевского установился тон полушутливого ухаживания и полунарочитого восхищения. Видя, как веселят жену частые посещения Ковалевского, Иван Михайлович радовался вместе с ней. Однако постепенно ему стало казаться, что шутливая игра становится все более серьезной и может со временем вовсе перестать быть игрой. Он посчитал нужным вмешаться…
Впрочем, «сцены» не было.
И частые визиты Ковалевского не прекратились.
Уехав в заграничную командировку, Иван Михайлович писал Марии Александровне:
«Господь с Вами, мое неоценимое золото, ходите по вечерам к П[етр]у И[вановичу] [Бокову], ходите с ним кататься, ходите по театрам, приглашайте Ковалевского, только, ради бога, не очень скучайте, а главное – не наваливайте на себя от скуки слишком много работы».
Был ли Владимир Онуфриевич по-настоящему влюблен в Марию Александровну? Испытывала ли она к нему что-либо большее, чем простое дружеское участие? По всей вероятности, нет. И это было ясно Ивану Михайловичу. Замкнутая размеренная жизнь, какую вели Сеченовы, вполне отвечала наклонностям ровного и уравновешенного характера молодой женщины. Много ли общего могло быть у нее с Ковалевским, которого Иван Михайлович очень точно охарактеризовал человеком «неугомонным», «живым, как ртуть, с головой, полной широких замыслов», не могущим жить, «не пускаясь в какие-нибудь предприятия»?
С марта 1867 года Александр Онуфриевич стал сохранять письма брата. В них немало жалоб на одиночество, меланхолию, нелюдимость, которые развились у Владимира Онуфриевича «в последнее время». Эти письма вовсе не похожи на письма влюбленного, тем более влюбленного, пользующегося взаимностью.
2
Вызванное одиночеством тяжелое настроение Ковалевского усугублялось трудным финансовым положением. Сильно устав и измотавшись от постоянного натиска кредиторов, Владимир Онуфриевич не выдержал и в июле 1867 года укатил за границу. А ведение своих текущих дел поручил приятелю В.Я.Евдокимову.
Евдокимов когда-то учился в лицее вместе с братьями Серно-Соловьевичами. После ареста одного из них и бегства за границу другого над их книжным магазином нависла угроза конфискации, поэтому срочно оформили «продажу» магазина их другу А.А.Черкесову. Ближайший товарищ Александра Серно-Соловьевича, Черкесов почти неотлучно жил вместе с ним в Женеве, со страхом и ужасом наблюдая, как тот все глубже погружается в пучину неизлечимой душевной болезни. В Петербурге же от имени Черкесова книжным магазином управлял Евдокимов, и Ковалевского связывало с ним множество дел: магазин продавал большую часть его изданий.
Человек энергичный, деятельный, оборотистый, не забывавший, что магазин – предприятие не только коммерческое, но и «идейное», Евдокимов поднаторел в различных финансовых операциях. Но даже он пришел в ужас, когда попытался разобраться в том ворохе счетов и бумаг, которые ему оставил Владимир Онуфриевич. Письмо, посланное им в Париж Ковалевскому, настолько красноречиво обрисовывает финансовое положение издателя, что нам придется привести его почти целиком.
«Наконец-то Вы, Владимир Онуфриевич, подали о себе весть, а я было уж думал, что не дождусь от Вас ни строки. Да, милый друг, если бы я знал, или, точнее, если бы Вы получше и пооткровеннее объяснили, какую обузу Вы на меня взваливаете, то я, конечно, ни за какие бы коврижки не согласился взять на себя Ваши дела. Но… дело сделано, и мне волей-неволей приходится биться как рыба об лед с Вашими книгами, которые идут плохо, и с Вашими делами, которых такая масса, что у меня мороз дерет по коже.
Я снова повторяю, Владимир Онуфриевич, что Вы должны помочь мне выпутаться из Вашего дела, доставить кредит хоть в тысячи 2; т. к. иначе Вы запутаете дела мои так, что я их никогда не распутаю. Вдумайтесь хорошенько в цифры векселей, из которых я для Вас приложил бланки, сообразите, что выручаются за книги гроши, и скажите, как же я могу выйти из этого положения.
Вам легко говорить «продайте побольше книг», скажите, кому продать, когда никто их не покупает; не делать же мне аукциона. Салаев отказался, Вольф также (Салаев и Вольф – книготорговцы, оптовые покупатели Ковалевского. – С.Р.); к кому же мне еще обратиться? На сотню, другую рублей, по мне, продавать не стоит: такими продажами дела не поправишь.
Вот список Ваших векселей в Обществе взаимного кредита.
По векселедателю: Черкесову – августа 25 – 200 рублей; Черкесову – сентября 20 – 400 рублей; Черкесову – сентября 30 – 200 рублей; Черкесову – октября 5 – 400 рублей; Черкесову – декабря 20 – 300 рублей; Черкесову – января 30 – 200 рублей; Брауэр – ноября 4 – 400 рублей; января 21 – 600 рублей = 3100 рублей.
На предъявителя: Ламанского – сентября 15 – 400 рублей; личный – сентября 27 – 600 рублей; личный – сентября 20 – 600 рублей; личный – сентября 11 – 400 рублей; личный – ноября 6 – 300 рублей; личный – ноября 4 – 300 рублей; личный – ноября 2 – 300 рублей; Неклюдова – ноября 11 – 350 рублей; Ламанского – октября 30 – 280 рублей; Ламанского – октября 15 – 200 рублей; личный – декабря 11 – 600 рублей = 4730 рублей.
Векселя Ваши Покровской фабрике (очевидно, типография, печатавшая книги. – С.Р.): 11 августа – 438 рублей; 11 сентября – 600 рублей (переписаны на 6 месяцев с учетом); 15 сентября – 800 рублей (Отто говорит, что это вексель мой с Вашим бланком; переписать нельзя, потому что учтен у кого-то, уехавшего за границу); 20 сентября – 600 рублей; 25 сентября – 600 рублей; 27-го – 400 рублей; 30-го – 600 рублей; 11 октября – 300 рублей; 15 октября – бланк Печаткина – 150 рублей; 20 октября – бланк Сущинского – 400 рублей; 25 октября – бланк Печаткина – 150 рублей; 30 октября – 600 рублей; 30 октября – вексель Головачева, бланк мой и Ваш – 400 рублей; 11 ноября – бланк Сущинского – 600 рублей; 4 ноября – 400 рублей; 9 декабря – бланк мой и Ламанского – 330 рублей; 11 декабря – бланк мой – 500 рублей; 11 января – бланк мой – 600 рублей и 500 рублей [8968 рублей].
Прибавьте к этому бланки мои и Печаткина, и Вы увидите то, что сумма выйдет немаленькая, а если принять сумму, которую Вы должны магазину, то тогда можно вполне быть уверенным, что всей суммы ни за что не покрыть выручкой из продажи Ваших изданий. […].
Отвечайте скорее на это письмо и пишите Вейденштрауху.
Желаю Вам успехов и жму руку».

3
Письмо это Ковалевский получил в конце августа 1867 года. Он успел побывать в Ницце (о неожиданной встрече с Герценом мы уже упоминали), затем пересек с юга на север Францию, перебрался через Ламанш (о визите к Дарвину у нас речь впереди) и, наконец, остановился в Париже, где неутомимо, павильон за павильоном, осматривал экспонаты четвертой всемирной выставки. Словом, он успел отдохнуть, развеяться, набраться новых впечатлений. И вместо того, чтобы отвечать на письмо растерявшегося Евдокимова, упаковал чемоданы и через несколько дней был в Петербурге.
«Опять, Саша, беда случилась, – писал он брату в Триест уже 4 сентября, – 1-го не хватило денег, а 8 сентября, т. е. через четыре дня Вольф у меня берет книги, и тогда будут кое-какие деньги и я тебе вышлю их, а теперь прилагаю, что могу только на удовлетворение насущных потребностей. Торговля еще не началась почти вовсе, а дела тут скопились так, что едва живу. Ты знаешь, что моя Голгофа – Брем не кончается, и что будет еще два огромных тома: Amphibien, Fische und Wirbellose; как они втиснут это в два тома, не знаю. Оба тома, 5 и 6, уже стали выходить в Германии в перемежку выпусками […], и мне нужно поспевать за ними». И в конце письма:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40