А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако новые известия о «товариществе» заставили его помчаться в Париж, а оттуда в Москву.
В Париже он мельком встретился с Софьей Васильевной и убедился, что она не намерена прощать его более чем странное поведение в последние месяцы.
«Мы расстались дружно, но, я думаю, прочно, – написал Владимир Онуфриевич брату, – и я вполне понимаю это и на ее месте сделал бы то же самое, поэтому не пытаюсь уговорить ее переменить решение, хотя мне и очень тяжело. Так в 40 лет одиночество становится тяжело, и просто страшно оглянуться и не видеть дружеского лица; конечно, сам виноват и имел все шансы, чтобы было лучше, но не умел пользоваться».
…Четырьмя годами раньше, то есть в 1878-м, когда Ковалевские еще жили в Петербурге, профессор Новороссийского университета Цитович опубликовал брошюру, в которой подверг ядовитой критике книгу профессора Посникова «Общинное землевладение». Цитович не только объявил труд совершенно бессмысленным и ненаучным, но и обвинил автора в том, что он проповедует вредные антиправительственные идеи, то есть фактически состряпал на него полицейский донос. «Отечественные записки» выступили в защиту Посникова; в ответ Цитович выпустил целую серию «летучих брошюр», в которых обрушился… на Чернышевского и его роман «Что делать?», на Писарева и его проповедь «реализма», на «нигилизм» и «ученых женщин».
«Полюбуйтесь же на нее, – писал Цитович о современной женщине, у которой нигилисты, по его словам, „развратили ум и растлили сердце“. – Мужская шапка, мужской плащ, грязные юбки, оборванное платье, бронзовый или зеленоватый цвет лица, подбородок вперед, в мутных глазах все: усталость, злоба, ненависть, какая-то глубокая ночь с отблеском болотного огня, – что это такое? По наружному виду какой-то гермафродит, по нутру – подлинная дочь Каина. Она остригла волосы, и не напрасно: ее мать так метила своих гапок и палашек „за грех“.
Цитович утверждал, что в основе нигилизма лежит необузданный произвол, что это прямое наследие крепостного права.
Выходки Цитовича возмутили всю передовую общественность, особенно университетских деятелей. Импульсивный Мечников свалился в сердечном припадке. Сильно негодовал Сеченов. Владимир Онуфриевич в несохранившемся письме к брату тоже с большой резкостью отозвался о «летучих брошюрах». Один лишь Александр Онуфриевич считал, что Цитович заслуживает снисхождения ввиду пережитых им невзгод и потрясений.
«Ты по своей личной доброте прощаешь людям вещи, которых нельзя прощать, – отвечал Владимир на возражения брата. – Я очень понимаю семейные причины, побудившие Цитовича написать его брошюру. Но разве то обстоятельство, что жена сбежала от меня, дает мне право писать грязнейший донос на всех учащихся и развитых женщин, особенно когда этот донос так в руки многим лицам. Я бы понял человека, который убил бы женщину, причинившую ему много горя, но не могу понять, ни извинить того, который из-за своего личного семейного несчастья бросает неслыханною грязью в целое поколение. Такая форма отведения своей души во всяком случае не может быть терпима. […] Что молоденькая живая женщина сбежала от такого юридического сухаря, каким он показался мне, – это совершенно естественно, и умный человек должен был бы понять это, – выливать же свое отчаяние в подобной брошюре – это верх непозволительности и не может быть оправдано ничем».
И вот сам Владимир Онуфриевич оказался в положении человека, от которого «ушла жена». Но он не винил в этом ни нигилистов, ни «ученых женщин», ни даже персонально Софью Васильевну. Сам виноват. Отныне эта мысль станет неотступно преследовать его, подтачивать силы, грызть сердце. Даже в катастрофе, разразившейся над «товариществом», он склонен был обвинять теперь только себя, считая, что слишком поздно понял истинное положение дел: «Моя такая судьба всегда и во всем опоздать и не догадаться вовремя».
Слухи о «мошенничествах» исходили от некоего Солодовникова, который недолго был главным бухгалтером «товарищества», но работал так скверно, что Рагозин разорвал заключенный с ним контракт. Желая отомстить своим врагам, Солодовников не остановился перед тем, чтобы измарать самого себя. Он подал заявление прокурору, в котором утверждал, что по указанию правления составлял заведомо ложные отчеты. Некоторые пайщики тоже подали иски. Они обвиняли членов правления в том, что те обманным путем всучили им паи и тем нанесли материальный ущерб. Так возникло следственное дело «О злоупотреблениях бывших членов правления „Товарищества Рагозин и К°“. Девять объемистых томов, составляющих часть этого дела, нам удалось разыскать, и мы не раз уже обращались к ним.
Следствие велось очень тщательно и долго. К разбирательству привлекались многие свидетели, приглашались эксперты, допрашивались истцы и обвиняемые. Но доказать виновность В.И.Рагозина, Л.И.Рагозина и других членов правления разных составов следователь Вознесенский не смог. Ковалевский так и не был допрошен, а Виктор и Леонид Рагозины все пункты обвинения парировали решительно: «Виновным себя не признаю». Леонид Иванович сопроводил свои ответы пространным разъяснением.
«Против кого же имели мы все (пайщики „Товарищества на вере“. – С.Р.) уговор? – спрашивал он и отвечал: – Против будущих пайщиков „товарищества“. Но этим будущим пайщиком являюсь я сам на 92 000 руб. […]. Разве люди, имеющие целью обманом вовлечь других в невыгодное […] дело, вносят в это дело все свои средства, средства своих родных и друзей, входят ли сами в долги, чтобы приобрести паи этого дела? В чем заключается моя корыстная цель? Я совершенно разорился в этом деле».
Однако само возбуждение следствия очень скоро привело «товарищество» к окончательному краху. Кредиторы учредили администрацию, и это означало, что все прибыли от продажи масел пойдут на погашение долгов. А над Владимиром Онуфриевичем сверх всех прочих несчастий нависла еще угроза судебного преследования.
Но, несмотря на крайне удрученное состояние, Ковалевский не изменил своих ближайших планов. 1 августа он уже писал брату из Лондона, а 10-го на трансатлантическом пароходе выехал из Ливерпуля в Монреаль.
3
Ковалевский пробыл в Америке до середины октября и остался бы дольше, если бы не письма брата о том, что его отсутствием крайне недовольны в университете. Владимир Онуфриевич пустился в обратный путь, перебирая в памяти все, что повидал за эти два месяца.
В Канаде он участвовал в съезде научной ассоциации и во множестве встреч, обедов, поездок, устроенных организаторами съезда для натуралистов. Затем в Соединенных Штатах он посещал металлургические и нефтеперерабатывающие заводы, университеты, и все поражало его в этой стране. Он видел завод, выплавляющий в день 50 тонн чугуна, на котором занято всего 50 рабочих. Причем наравне с ними и больше них трудился хозяин завода. Он то орудовал у печи, то спешил в лабораторию – делать химический анализ, то лез на опасную высоту – наращивать железную трубу. Ковалевского удивляла постановка образования в Соединенных Штатах, он даже собирался написать об этом письма в газету. Его изумляла уверенность американцев в неисчерпаемости природных богатств их страны и в том, что всякий, кто готов трудиться, может добиться успеха.
Словом, в Америке все оказалось необычным, и Ковалевский, отлично знавший не только Россию, но и Западную Европу, суммировал впечатления одной короткой фразой: «Какие янки работники деятельные, это представить себе трудно».
Но самым важным в его поездке были встречи с геологами и палеонтологами.
Владимир Онуфриевич списался с Агассисом, получил приглашение посетить его в Гарвардском университете, чем и не преминул воспользоваться. Еще более интересными были визиты к палеонтологам – Отниелу Маршу в Нью-Хейвене и Эдуарду Копу в Филадельфии.
Марш и Коп, крупнейшие знатоки американских ископаемых, состояли друг с другом в лютой вражде. Марш первый снарядил экспедицию за ископаемыми костями на Дальний Запад, но Коп располагал большими средствами и собрал самую крупную коллекцию. Марш, следуя идеям Дарвина и методам Ковалевского, разработал подробную естественную историю лошади, то есть опередил своего соперника как теоретик. Впоследствии Коп вопреки учению Дарвина и Ковалевского выступит с теорией предопределенной эволюции, которая на несколько десятилетий станет символом веры большинства палеонтологов. Но это произойдет потом. А пока и Марш и Коп соперничали в оказании знаков внимания ученому, проложившему путь, по которому следовали они оба.
Из писем Ковалевского явствует, что и в этом микросоперничестве победа досталась Копу. Ибо в Нью-Хейвене Владимир Онуфриевич провел всего несколько часов, тогда как у Копа прогостил две недели, которые посвятил изучению его богатейшей коллекции млекопитающих.
Свершилось, таким образом, то, о чем Ковалевский мечтал много лет. Его кругозор настолько расширился, что он почувствовал, будто стал выше на целую голову…
И все же он возвращался в Россию в таком подавленном настроении, что на одно несохранившееся его послание брат отвечал: «Твое письмо уж слишком все видит в черных красках».
Но утешительного действительно было мало. В Москве выяснилось, что агитация среди пайщиков, какую он вел против Рагозина, ни к чему хорошему не привела. Возбудив по примеру Солодовникова судебное преследование против бывших членов правления, а значит, и против самого Ковалевского, иные из них использовали то аргументы, которыми он сам их вооружил. Столь опрометчиво накупленные Владимиром Онуфриевичем паи не стоили ни гроша, тогда как долги нисколько не уменьшились, причем только «товариществу» он оказался должен целых 58 тысяч, что при строгом подходе можно было счесть за растрату.
«Откуда набралась такая огромная сумма?» – спрашивал себя Владимир Онуфриевич, и вся его деятельность последних лет проступала в сознании как что-то смутное и бессмысленное, словно он находился в состоянии какого-то лихорадочного опьянения. Как можно было так беззаботно брать в кассе «товарищества» деньги в счет жалованья, которое оказалось пшиком? Как можно было накупить в долг столько паев? Да что говорить об этом, когда немалые траты в бесчисленных поездках по делам «товарищества» он не заботился оформлять документально и просто записывал расходы на свой личный счет!
Как это могло произойти? Почему? В тысячный раз задавал себе Владимир Онуфриевич эти вопросы. Он понимал, что если не произойдет чуда, а на чудо он больше не надеялся, то ему не выплатить долгов до конца своих дней.
Вскоре, правда, он немного воспрянул духом. Ибо, посоветовавшись с товарищами-юристами, он узнал, что согласно закону кредиторы могут с него вычитывать не больше 2/5 жалованья, а на остаток все-таки можно было жить. «Периодически-непрерывное банкротство», как он выразился в одном из писем брату, уже не казалось ему таким ужасным. Тем более что Софа кое-как была обеспечена: поверенный в их делах в Петербурге, ведя расчеты с кредиторами, выкраивал теперь по двести рублей в месяц и по указанию Владимира Онуфриевича отсылал их Софье Васильевне в Париж. Она не только существовала на эти деньги, но еще пересылала часть в Одессу: Фуфа и ее няня жили у Александра Онуфриевича.
Ну а самому Владимиру много ли было нужно? Зато теперь уж он успокоился! Теперь его не впутаешь ни в какие рискованные предприятия. У него есть любимая наука, есть университет – чего же еще желать ученому?
Но именно в университете подстерегал его самый страшный удар, от которого уже невозможно было оправиться.
4
Брат, как всегда, советовал, не откладывая, взяться за докторскую диссертацию.
Но какая там диссертация, когда, приступив еще даже не к чтению, а только к подготовке лекций, доцент Ковалевский почувствовал, что нужные сведения как-то не укладываются в его голове. Он писал брату, что ему «ужасно трудно» и он не понимает, как удавалось читать в предыдущем году.
«Я внутри себя не имею ни одной научной идеи и просто не знаю, как буду работать [над диссертацией], когда даже лекции не могу составить хорошенько».
Страшный смысл этого признания не сразу дошел до сознания его брата, знавшего, как сильно подвластен Владимир настроению минуты, как часто шарахается из крайности в крайность.
Да и сам Ковалевский полагал, что лекции и научная работа не клеятся только из-за того, что банкротство и все, что с этим связано, неотступно преследуют его:
«Надо взять храбро положение, представить 2/5 жалованья на съедение, а на остальные 720 рублей жить как будет возможно. Если бы только это уже однажды установилось прочно, то и с этим можно бы примириться и засесть за работу», – уговаривал себя Владимир Онуфриевич. Одна мысль особенно терзала его: «Такое безумие, которое обнаружено было мною во всех делах, изданиях, домах, „товариществе“, доказывает какое-то абсолютное повреждение в голове и неспособность здраво обсуждать вещи. А если это приложимо к делам, то приложимо также к науке, а следовательно, и в ней я могу быть так же нелеп, как и во всем остальном».
Как! Крупнейший палеонтолог, основатель направления, на десятилетия определившего развитие науки, пользовавшийся уважением таких светил, как Дарвин и Гексли, Зюсс и Рютимейер, Геккель и Годри, предполагает вдруг, что нелеп как ученый!.. Конечно, само это предположение – верх нелепости. Но что не придет в голову, когда сидишь целыми вечерами над давно изученными книгами, делаешь из них выписки для лекций и чувствуешь, что память отказывается принять выписанное…
Это банкротство пострашнее финансового!
5
Кое-как он дотянул до конца семестра.
На рождественские каникулы мечтал поехать в Одессу: повидаться с дочерью, которая продолжала жить в семье Александра Онуфриевича, с братом, отдохнуть среди любящих и сочувствующих ему людей и ждал дня отъезда, как манны небесной, по собственному его признанию.
Но, когда подошло время ехать, со свойственной ему непоследовательностью вдруг переменил решение. Написал, что дорога ему не по карману, да и надо надписать этикетки к образцам в геологическом музее…
Брат продолжал настаивать на его приезде. И, не понимая до конца страшной перемены, происшедшей во Владимире, словно соль сыпал на раны. Убеждал, что если уж он твердо решил остаться в Москве, то пусть не этикетки надписывает (это с успехом выполнит и его ассистент Павлов), а принимается за диссертацию.
«Никакой ведь особой воодушевленности тут не нужно, – уверял Александр Онуфриевич, – простая казенная работа, как и всякая другая, которую человек может делать даже в тюрьме, а не то что сидящий в своем музее».
Владимир махнул на все рукой и поехал в Одессу.
Фуфа тотчас узнала его и светилась искренним счастьем оттого, что приехал папа. За время разлуки дочь мало выросла, но очень развилась, уже научилась читать, и Владимира Онуфриевича забавляло то трудолюбивое усердие, с каким она тыкала пальчик в каждое печатное слово. В четыре года она легко считала, и он увидел в этом «утешительный» признак, «что она напоминает своими способностями больше Софу, чем меня».
В теплом семейном кругу он немного успокоился, оттаял душой, и, хотя мрачные мысли не могли вдруг исчезнуть, они все же отступили куда-то назад. Он провел в Одессе если не счастливый, то все же благополучный месяц. Но, увы, то был последний благополучный месяц в его жизни…
Вернувшись в Москву и наведя справки о рагозинском деле, он узнал, что, возможно, «судебного преследования вовсе не будет». Но лекции, хотя по настоянию брата он и написал их в Одессе, опять пошли очень плохо. И он не знал, «как сделать это интересней и лучше».
Первая его лекция в начавшемся семестре состоялась в четверг, 20 января, но он с трудом дотянул ее до конца. И на каждую следующую шел, как на жестокую пытку. Затем, сказавшись больным, пропустил две лекции и наконец прочел кое-как о пресмыкающихся триаса, «но скомкал такой хороший предмет» в одну лекцию. Об этом он написал брату 31 января. И видимо, в тот же день принял роковое решение.
Ибо 1 февраля датировано его прощальное, но не отосланное письмо…
Настроение его последующих писем «такое печальное, что ужас», как отозвался Александр Онуфриевич. Однако собственные заботы, большая семья, внезапная болезнь Фуфы, за которую он боялся больше, чем за своих детей, не давали ему постигнуть истинный ужас, в каком обретался смятенный дух Владимира.
Отчаявшись создать что-то путное, он, как за якорь спасения, ухватился за давно опубликованную часть работы о пресноводном меле. Почему бы не защитить ее как докторскую диссертацию? Ведь его исследования «дали возможность приподнять хотя немного ту завесу, которая закрывала до сих пор от глаз геологов состояние, в котором находилась суша в продолжение мелового периода».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40