А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Таблетки тоже не помогли. Наоборот, Милку тошнить перестало. «Будем ковырять», – сказал мне Коля по телефону. Слава богу, дело до этого не дошло. Милку погнали в школе на кросс в честь начавшегося в Москве пленума партии. Она, чтобы не возбуждать подозрений, побежала, и на финише ей стало плохо. Кровотечение.
Она, к счастью, попала к Коле в больницу, и все было кончено. Так что к тому дню, когда Клава возвратилась с похудания, Милка уже очухалась, сказала мне спасибо и забыла про Петю. Она получила записку от лучшей подруги Вали о том, что та теперь начала жить с Петей и пьет противозачаточные, не как моя дура, таблетки.
Входит в дом Клава. Смотрит на Милку и все понимает с полувзгляда. А я смотрю на Клаву и ничего не понимаю. Передо мной какая-то молодая стройная дамочка, грудки, как у Нонны Мордюковой, бедро невозможно тугое, нет на бусах янтарных тройного подбородка, щеки бледные, а не лиловые, глаза пошире стали, волосы как-то вспышнели и плечи постройнели.
«Боже мой, – говорю, – ты ли это, Клава? Ты красива, как жена Леонардо да Винчи – Мона Лиза!», – в те дни по телику как раз шел фильм про великого художника и рационализатора. На меня – ни капли внимания.
«Кто он?» – говорит Клава Милке. «Спортсмен Винцас из Вильнюса, – врет Милка. – Приезжал на первенство страны. Не бей меня, мамочка, мне плохо и обидно. Я больше не буду!..» – «Будешь, – говорит Клава, – но с умом или в замужестве. Тебе ясно?» – «Ясно, мамочка!..» И тут женщины долго рыдали и плакали, обнявшись друг с другом так, что я взревновал и стал ждать ночи. Я и так не переставал любить Клаву, но от ее похудевшей на сорок кило внешности кровь моя неслыханно забурлила и зачесались десны, как у мальчика.
Тут мы хватились Валеры. Час ночи – нет Валеры. Два часа – его нет.
Лежим с Клавой, и нам не до любви, хотя при закрытых глазах мне кажется, что рядом со мною не Клавочка, а какая-то другая незнакомая, но тем не менее родная и желанная дамочка, с которой я безобидно изменяю Клавочке в командировке. И вот наконец является эта скотина Валера – пьяный, как свинтус. Клава ни слова не сказала ему в упрек. Всунула свои два пальца ему в рот, его вырвало, она его вымыла в ванной, уложила спать, вернулась ко мне и говорит: «Он живет с женщиной. Надо ехать, Соломоша, иначе дети тут пропадут. Попала в них зараза времени». – «От времени, – вякаю, – никуда не денешься». – «Все решено, – говорит Клава, – едем, хуже, чем в этой помойной яме, где пьют с двенадцати лет и ебутся с грязными шлюхами, нигде не будет.
Едем!..» – «Хорошо, – говорю, – но сначала иди сюда, Клава».
Боже мой! Мы были в ту ночь молодыми людьми – и я и Клава; она клялась мне, что никогда еще за все годы так меня не желала и не получала такого неимоверного удовольствия и что все это от многодневного голода в клинике. Я таки просто выделывал чудеса на видоизменившейся стройной и легкой женушке, пока не изогнулся неудачно в один из интересных моментов и меня не пригвоздила к постели радикулитная заунывная боль…
Утром Валера с похмелья не пошел в школу. Четырнадцать лет человеку, а он уже жлухает с жадностью огуречный рассол и стонет, пьянчуга, от головной боли. «Ничего, сыночек, – говорит Клава, – вот-вот я тебя вылечу. Подожди чуток, подожди, миленький. Я вас обоих сейчас на ноги поставлю». Звонит куда-то наша мать по телефону. Затем собирает белье чистое, полотенца, вызывает такси и говорит мне: «Вставай, в баню едем». С трудом посадили меня в такси. Приезжаем в баню. Заходим в отдельный номер. Только мы в нем трое, больше никого. Одно из многочисленных Клавиных знакомств. Нас Клава раздела догола в предбаннике, сама осталась в лифчике и ситцевой юбке. Залез я кое-как на полок. Скорчило меня болью и перекособочило. «Ты, – говорю, – идиотка, Клава, жадность твоя вылечить авансом все болячки губит меня. Зачем я проверял этот проклятый радикулит?» Что делать? С одной стороны, нас мучают светлым будущим, с другой – будущими хворобами. «Ой, – говорю, – я отсюда уже не слезу, и мой сын – развратная пьяница, а дочь моя – бедная девочка с погибшей молодостью». Тут Клава, поддав с кваском, припечатала меня к полку своими ручищами, лежи, говорит, старая жопа, не вертухайся. И потек еврейский пот из моего тела от великой русской бани. Я не был новичком в парной, но в этот раз Клава наподдавала так, что обжигало ноздри, рот и припекало лысину. «Лежи, старый, лежи, в Израиле твоем и в Америке баньки такой не будет», – говорит Клава и овевает меня поначалу двумя веничками. И не вырваться из-под ее рук, не скатиться с полка от невозго пекла.
Погрелся я, потек как следует и спустился вниз отдышаться. В баньке голову в ледяную водицу окунул. Глотнул маленько.
Валера с мутными глазами, с распухшими губищами тоже прогрелся. Нам, надо сказать, полегчало. И тогда загнала нас Клава собственно париться.
Первым улегся Валера. Я стоял в сторонке и не переставал удивляться на Клаву. Не первой, конечно, молодости женщина, но, похудев, помолодела невероятно. Просто не килограммы, а годы скинула. Но я был голый и рядом с Валерой. Поэтому я сказал своим нездоровым мыслям: гей авек, бесстыдство!..
«Я тебе покажу, как пьянствовать, скотина, в твои годы! И не скули, а то сейчас еще поддам. Ты у меня этот день на всю жизнь запомнишь! Что пил? – говорила Клава, разделывая нашего гуляку. – На чьи деньги пил?! Не врать! Ни на чьи?.. Самогону нагнали?.. Ну вот я из тебя выгоню его. Беги под холодный душ и поваляйся…»
И вот принялась Клава за меня. Не перечислить тут всего, что она творила с моим бедным телом, а я, для того чтобы не помереть, запустил руку под Клавину юбку и гладил ее ноги и еще кое-что. Сначала Клава меня встряхивала и как бы перебирала косточку за косточкой, каждое ребрышко инспектировала, так что я весь похрустывал, разламываясь и ужасно беспокоясь за душу, обмиравшую под ложечкой. Казалось, покинет меня вот-вот душа от пекла и безжалостной костоломки… «Перевертайся!..» Я лег на живот, и Клава стала выщупывать сместившийся позвонок, черт бы его взял. Кажется, она к нему подобралась, приноровилась, и тут я на какое-то время после внезапного своего крика куда-то провалился от боли. Очухиваюсь. Клава обмывает меня прохладным веничком и говорит: «Болит?» – «Вроде бы нет». – «А тут?» – «Не чую…» – «А здесь?..» – «Нет…» – «Тогда слезай с полка. Отдохни. Гони сюда балбеса. Он у меня на всю жизнь трезвым человеком из бани выйдет».
Попарила Клава еще раз Валеру. Потом достает из сумки четвертинку мутноватой жидкости, наливает стакан и говорит: «Пей, Валера, опохмеляйся, как положено. С мужем мне повезло. Не пьет он. Зато сын решил стать алкашом.
Пей, не то шайкой по хребтине огрею». Да. Клава – она такая. Выпил Валера стакан и остаток от маленькой. Я смотрел и не вмешивался в это дело. Выпил он и закосел. Смеется, как идиотик, язык у него, словно у Брежнева, еле во рту ворочается, чушь несусветную несет, про триппер свой матери проговорился, кто, хвастает, его не хватал, тот не чувак. Вдруг он схватился за живот, закатил глаза под потолок, зашатался, голова у него, очевидно, закружилась. «Так, так, – говорит Клава, – хорошо тебе, стервец?..» – «Ой, мамочка, плохо, ой, никогда больше не буду». И его стало буквально выворачивать. Уложили его прямо на кафель, и он блевал в судорогах в сливную ямку.
Потом Клава промыла ему желудок, на это страшно было смотреть, потом снова пропарила, окатила холодной водой и уложила в предбаннике под чистую простынку, чтобы он слегка проспался. Я забыл сказать, что я тогда забыл про боль. Как будто у меня вообще не возникало радикулита. Серьезно. Мне хотелось в моем возрасте париться и париться. Я и парился. Вернее, мы с Клавой, когда наш алкоголик задрых, парились вместе. Уж я ее тоже побил березовым и дубовым. Хрустеть стала моя Клавочка, как спелый арбуз, и я вам скажу, Давид, что когда люди рады друг другу, когда они совместно счастливы, то им на годы наплевать, и они веселятся, как дети, даже если им не хочется заниматься половой жизнью. Каждому возрасту, я считаю, дано свое удовольствие. Но если, конечно, ты устроен так, что жена не перестает тебя будоражить, то и не стесняйся, разворачивайся вовсю. То, что было у нас в бане, поверьте, Константин Симонов не смог бы описать. Пока Клава голодала, я тоже порядочно изголодался и как с цепи сорвался. Ох, как нам было хорошо!
Дай бог, чтобы так хорошо было всем людям: и рабочим, и служащим, и банкирам, и маршалам, и Аркадию Райкину, и даже членам политбюро – черт с ними, пусть живут, раз они все-таки людьми родились, а политработниками их жизнь сделала, черт с ними. Правда, Давид?
– Не знаю, – отвечаю, – не знаю. Я тоже не злой человек, но ведь эти политруки и сами по-человечески не живут, и другим не дают, активно просто-таки мешают жить миллионам людей нормальной человеческой жизнью, не втянутой во всякие трудовые вахты, идеологическую борьбу и прочую объебаловку (демагогия).
Больше я Иванова на пленку не записывал, а рассказ его все же слегка отредактировал. Он немало чуши тогда напорол. Странная в нем, как и в его Клаве, была смесь ума и дурости. Упаковал я их. Притырил, как надо, Клавины цацки: два кольца, чудесный браслет и заколку с изумрудом – все, что от матери осталось. Только не думайте, что Иванов так быстро после той бани подал документы. Они тянули еще год, потому что Клава пошла по женским к гинекологу, и тот сказал, что у нее, очевидно, рак матки. Представляете?
Этому вонючему специалисту по дамскому хозяйству в голову не могло прийти, что женщина забеременела на седьмом десятке. Клава тогда действительно попала. Недаром она скинула сорок килограмм и разожгла и без того не утихавшую страсть супруга. Хорошо еще, она сама разобралась в своих делах и поняла, что у нее никакой не рак, а просто она попала. Клава немедленно написала письмо Брежневу. Его секретариат переправил письмо в Минздрав.
Минздрав направил к Ивановым комиссию гинекологов и геронтологов. Врача, не сумевшего разобраться, когда Клава сидела на «вертолете» (гинекологическое кресло), пошарили из женской консультации на эпидемию гриппа. Ивановых же уговорили лечь в клинику для описания их мощных организмов.
За Милкой и Валерой ухаживала Клавина сестра. Ивановы же провалялись в отдельной палате в обкомовской клинике, где их прямо разбирали по частям, замеряли, анализировали и так далее в попытках докопаться до секрета ихней немеркнущей с годами брачной любви. Это было смешно. Но подробности я расскажу при встрече. Напоследок Иванов написал небольшую статью для журнала «Советская геронтология». В ней он советовал всем простым людям доброй воли брать с него пример и начинать половую жизнь как позже, для того чтобы пользоваться мужской силой чуть ли не до гроба. Он доказывал, что в молодости и так преимуществ много и интересов: работа, спорт, БАМ, служба в армии, борьба с хулиганами и алкоголизмом, учеба, карабканье по служебной лестнице и так далее. Любовную же страсть, писал Иванов, теоретик херов, следует оставить как чудесную игрушку для старости, и тогда старость покажется сплошной молодостью…
Но родить Клава не родила, хотя очень хотела. Был выкидыш. Они уже собирались нести документы в ОВИР, когда позвонил из Москвы двоюродный брат Иванова и сообщил, что в ближайшие месяцы ожидается ужасная пандемия гриппа-гонконг. Клава, конечно, обрадовалась и сказала: «Пандемию переждем здесь». А Иванов по-бухгалтерски быстро подсчитал, во сколько им четверым обойдется лечение гриппа и возможных осложнений за границей. Цифра вышла чудовищная. Три месяца эта семья сидела на чемоданах и прислушивалась к температуре, состоянию носоглоток и к прочим симптомам. За это время Клава успела сделать себе (за деньги) пластическую операцию. Ей подтянули морщины на лице и шее и сняли с пуза приличный шмоток жира.
Надо сказать, что Валера, как только видел водку или портвейн, выскакивал из-за стола: его тянуло рвать. А Милка забыла про любовь начисто, словно ее не лишили невинности. Она даже написала в школе сочинение на вольную тему «Все мужчины сволочи, которые любят сорвать цветочек». Ей поставили двойку и вызвали Клаву в школу. Дирекция сочла, что Милка развращает (как познавшая раньше всех половой порок) своих подруг и школьных мальчиков. Таким не место в школе и в институте. Она получит волчий билет.
Клава плюнула на стол директора школы и ушла.
Через три месяца после этого они получили разрешение. На следующий день Иванов позвонил мне с просьбой упаковать и отправить его семью, что я и сделал. Повез вещички в Брест на досмотр. Сунул там тысчонку кому надо, и запаровозили Ивановы благополучно в Вену. А багаж их поехал в Израиль. Клава молодец. Она увезла все до последнего гвоздика, даже почтовый ящик с замочком взяла. И деньжат на отъезд порядочно поднакопила. Вы спросите: откуда они у нее? Я вам отвечу: эта потрясающая женщина играла с государством в «Спортлото» и неизменно выигрывала. Непонятно, что за способность угадывать не менее трех цифр была у нее, непонятно. Но каждую неделю ей присылала сестра из Москвы не менее ста карточек, и Клава их заполняла. Дважды – хотите верьте, хотите нет – она угадывала по пять цифр.
Это уже состояние. А по три и по четыре чуть не в каждом тираже. Мне бы ее фарт, а также и вам, дорогие.
Кстати, я от всей души уговаривал Иванова не ехать. Но он стоял на своем: я достаточно наунижался за свою жизнь, дети мои с согласия матери решили записаться в паспортах евреями, я не хочу с ними спорить, и я не хочу, чтобы они испытывали недоверие, разные слова, обиды и прочие антисемитские штучки. Я никогда не считал, будучи бухгалтером простым, что меня непременно должны любить как еврея другие люди. Нет. И я всегда считал ниже своего достоинства выклянчивать эту любовь, как поступают некоторые. Я не нервничал, вроде них, хотя мне такая нервозность понятна, когда в ничего не значащем замечании или дурацкой реплике они ищут и именно поэтому находят антисемитский смысл. Я добродушно проглатывал подъебку, поскольку сам ловил себя временами на том, что хохочу от армянских анекдотов, поддерживаю беседы о ненависти хохлов и поляков к русским или обсуждаю грузинское и азербайджанское засилье в торговле цветами, овощами и фруктами. Все мы, скажу я вам, хороши по части неуважительного отношения к другим нациям, все.
Но однажды я прочитал в «Правде» волнующую статью в защиту права населения какого-то малюсенького тихоокеанского острова на самоопределение и независимость, где были слова: «руки прочь!», «народы мира встанут на защиту!», «нет таких сил…» и прочая белиберда. Рядом с этой статейкой была другая, непрозрачно намекавшая, что у еврейского народа нет никакого такого права на историческую родину, потому что якобы еврейского народа не существует вообще, а есть лишь евреи-труженики и евреи – владельцы мирового капитала. Стошнило меня от этой логики. Грязно я от нее отрыгнул и вспомнил всей своей шкурой, что я умело забывал все, что я уничтожил в своем уме еще до того, как оно прочно засело в памяти и начало бередить душу, мешая с хорошим настроением относиться к людям и работе. А ведь до Клавы я жил исключительно жизнью других людей и бухгалтерской работой в тресте горозеленения. Короче говоря, я больше не желаю ни у кого одалживать пространство для жизни. Не знаю, как вы, а я расплатился с неплохими процентами для советской власти. Работа с юных лет, пятилетки, будь они прокляты, фронт, два ранения, и не в спину, заметьте, а в грудь, ничтожная зарплата и почти вся жизнь в коммуналке. Если бы не Клава, я после себя оставил бы четыре стены, брюки, пиджак и кое-что из посуды. Здесь прошла моя жизнь, здесь я встретил двух женщин, но отдать концы я хочу там, где никто меня не попрекнет, что я занял неизвестно на какой срок один квадратный метр могильной площади. И не желаю я больше выискивать, как мой двоюродный брат, в списках награжденных и всяких лауреатов еврейские фамилии. Не желаю перечислять по пальцам знаменитых евреев, не хочу с хрипотой в горле кричать, что это мы дали миру Карла Маркса. Думаю, что вообще насчет Карла Маркса нужно не кричать, а помалкивать. Кого он накормил? Меня или председателя горсовета, начавшего брать взятки за жилплощадь бриллиантами?
Может быть, он Кубу накормил или китайцев? Мы с вами их кормили и кормим из своего кармана, поверьте мне как бухгалтеру. А зачем мы их кормим? Мы их кормим для рекламы нашему бородатому вундеркинду. Хватит. Я не хочу гордиться Эйнштейном и Иосифом Кобзоном, которого я знаю лучше, чем физика, я буду думать до конца своих дней о тех, кто скитался по миру две тысячи лет и остался неизвестен. Плевать мне на национальную гордость и тщеславие.
Пусть лучше память и сострадание живут в моей душе. Громче всех гордятся обычно те, которые не способны ни на что другое. А за свой единственный в жизни грех, за то, что я мешал в домах отдыха половым сношениям простых людей, я наказан:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33