А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Можно назвать еще Гермеса и Тюммеля. Нежное мгновение еще трепещет у меня в руках от "Жизненных путей" Хиппеля. Эта книга тоже, наверно, обречена на забвение, но она очень мила, умна и талантлива.
Я чуть не забыл того, о ком здесь надо сказать непременно - о веселом озорнике, последыше из семейства Шельмуфского, об "Удивительных путешествиях и приключениях Мюнхгаузена". По-настоящему так и не стало известно, кто, собственно, отец этого жизнеспособнейшего бастарда. Бытовала легенда, которую охотно принимали на веру и которая, видимо, сохранится. Книга якобы выдумана из чистого баловства в Гёттингене около 1785 года знаменитыми своим шалопутством поэтом Бюргером и профессором Лихтенбергом. О том, что это, кажется, не совсем верно, недавно дал краткую справку Пауль Хольцхаузен в послесловии к неплохому изданию "Мюнхгаузена". Хотя и не Бюргер выдумал этого враля, немецкая литературная запись принадлежит все же ему. И несчастливец Бюргер, как бы в противовес трудностям, с которыми, несмотря на всю гениальность, творчество его прокладывало себе дорогу в постоянной борьбе, раскрываясь лишь перед теми, кто проникали в него глубоко и терпеливо, придал своему небольшому произведению такую форму, что из сомнительного пантеона литературы оно вскоре перешло в дома народа и стало просто безымянно странствующей народной книгой, подобной "Уленшпигелю" * или "Шильдбюргерам" **.
* Безымянное сочинение, позднее народная книга, "Потешная книга о Тиле Уленшпигеле, уроженце Брунсвика, о том, как он прожил свою жизнь", написанное около 1450 г. в районе Брауншвейга (изд. в 1515 г. в Страсбурге).
** Народная книга (изд. 1598 г.).
Питаемый Гёте рождается новый дух, "романтизм", о котором говорится так часто. В него до безумия, до пресыщения можно влюбиться и, превозмогая дурман, можно вновь далеко уйти от него. Но изжить его просто как нелепую болезнь было бы примерно то же, что объявить досадной ошибкой существование дедов. Ведь именно потрясающей плодотворности эпохи романтизма мы и обязаны появлением блистательной вереницы замечательных произведений.
По истории, надо бы сейчас сказать о Гёльдерлине. Но его "Гиперион" не относится к книгам, которые обычно рекомендуются читателям. По крайней мере, он не для тех, чью душу не задевает эта возвышеннейшая тоскующая песня! Мы же, другие, вновь и вновь возвращаемся к его прекрасной печали и навсегда сохраняем в душе пафос его удивительной музыки.
Тем с большим удовольствием рекомендуют обычно Жан Поля. Натурам поэтическим - для наслаждения, меланхолическим - как неисчерпаемый источник бодрости, филистерам - как чудодейственный горчичный пластырь. Жан Поль единственный немецкий писатель, у которого есть все прелести, все таланты, все задушевнейшие чувства романтизма и над которым распахнута прохладная высота звездного неба классического немецкого гуманизма. Кому, как не Жан Полю, немцу в каждой добродетели и каждом пороке, неисправимейшему идеалисту, как нельзя хуже воспитанному мальчишке-сорванцу и одновременно человеку матерому, следовало восстановить в правах чуть ли не дефективную историю немецкого романа-неромана и обнести ее солнечным и лунным нимбом кому, как не ему, нашему величайшему дилетанту и величайшему мастеру? К четырехтомному роману с сотней персонажей потехи ради навешивает он еще двухтомное "юмористическое приложение", сколь прекрасное, столь же и лишнее. И в тот миг, когда мы чувствуем, что хорошо сошлись с этим славным малым и уже вовсю хохочем над его неистощимыми анекдотами, непостижимый, он вдруг выпрямляется и, весь как грозное божество или по меньшей мере Иоганн Себастьян Бах, своими большими глазами вскидывает на нас взгляд, преисполненный величественнейшего человеческого достоинства. Рассказать о Жан Поле на сотне страниц столь же невозможно, как и в двадцати строках. А зачем это, собственно, делать? Когда разум склоняется перед тем, что превыше всякого разума. Знать одну из его книг и знать хорошо - обладать величайшим богатством, которого никогда не убудет, сколько из него ни черпай. Возьмите хоть "Озорные годы", хоть "Квинта Фиксляйна", "Зибенкеза" или "Вуца".
Перед изобильностью Жан Поля почти бедно выглядит Новалис. Но именно он ближе всех принял к сердцу "Вильгельма Мейстера" и с этим опасным образцом мужественнейше сражался почти до ненависти. "Генрих фон Офтердинген", крупный фрагмент, созданный столь храбрым чахоточным юношей, столь разумнейшим мистиком, нам безусловно необходим. Как и "Вильгельм Мейстер", начинается он тепло, задушевно, по-добротному повествовательно, чтобы затем, разрастаясь и ввысь и вширь, потерять очертания и исчезнуть за облаками. Это самое магическое и самое религиозное произведение собственно романтизма. Если Новалис хотя бы наполовину известен был так, как известен сейчас Метерлинк, тогда бы, возможно, мы и были достойны его.
Едва я подумаю о странно двуликой продукции Людвига Тика как прозаика, как тут же вспоминаю "Белокурого Экберта". Сколько прекрасного, глубокого и композиционно уравновешенного создал Тик, но эта сказка - его сильнейшее прозаическое произведение. В немногих рассказах, в том числе и романтических, нашла столь полное и непроизвольно мощное выражение таинственная первооснова душевной жизни, та бездонная пропасть страстей, психического наследства и ранних воспоминаний, которую мы называем бессознательным. Этой сказке присуща жизненная сила, как ни одному из более рационалистических и реалистических произведений Тика, неустанного рассказчика, оставившего около двадцати томов эпической прозы. Кроме "Экберта", в нашу библиотеку должны войти еще и несколько других его вещей, даже в том случае, если мы откажемся от двух больших романов проблематичного "Ловелла" и более приятного "Штернбальда". Необходима, например, его, к сожалению, незавершенная повесть "Мятеж в Севеннах"; к нашей библиотеке должны мы присоединить и восхитительную новеллу "Виттория Аккоромбона". Необычайно прелестна и одухотворена вереница рамочных диалогов в его юношеском собрании стихов "Фантазус", зажигательная динамичность их и изящество, пожалуй, уникальны в нашей литературе. Тик, автор еще и нескольких непонятно почему забытых стихов, куда более, чем Жан Поль, пал жертвой своей прижизненной сверхпрославленности. Теперь он практически только имя, хотя, возможно, у него и вправду было больше умений, чем силы, больше таланта, чем личных качеств. Мне бы не хотелось об этом судить. Только вот виртуозы (а Тик, помимо прочего, был еще и виртуозом) таких вещей, как "Экберт", никогда не писали.
Среди сочинений Брентано, трагически заблудшего гения, едва ли найдется такое, где магически то тут, то там не вспыхивали бы остроумие или глубокая мысль. Но, если смотреть на произведения Брентано отдельно от его личности, эти вспышки сливаются в морочащее глаза мерцание. Тому же, кто любит Брентано, многое дадут и его пресловутый "Годви" * и особенно сказки. Но человека, читающего их вчуже, они вскоре утомляют и разочаровывают. Ценность сохранили для нас только его небольшие вещи - "История о бравом Касперле", "Несколько Горемельников" да, пожалуй, фрагмент "Хроники странствующего школяра".
* "Годви, или Каменный образ матери" (1801-1802) - роман воспитания, написанный в подражание "Вильгельму Мейстеру" Гёте и повествующий о становлении романтической личности; это произведение, сильно пронизанное неприкрытой эротикой, вызвало много споров среди романтиков и было осуждено бюргерской общественностью того времени.
Трудно обстоят дела и с Арнимом. В его многотомных, ставших уже редкостью сочинениях заключены восхитительные сокровища. Счастье, что братья Гримм в свое время не передали ему и Брентано собранный ими материал для сказок (что чуть было не произошло!) *. Самая прекрасная вещь Арнима незавершенный роман "Хранители короны". Кто полюбит его, прочтет и "Изабеллу" и "Долорес" **, заинтересуется также новеллами. Удивительной изобильностью, восхитительной барочной перегруженностью отмечен стиль этих книг; поначалу они захватывают, а потом пресыщают. Но тяжелые эти напитки любы потайным знатокам, которые наслаждаются ими неторопливо, по каплям.
Шамиссо, истолкованный недавно одним остроумцем как великий преодолитель романтической несуразицы, в нашей благодарной памяти остается все-таки прежде всего автором насквозь романтического юношеского произведения, восхитительной новеллы "Петер Шлемиль". Удивительно при этом, что Шамиссо по рождению француз, что Германия поначалу была для него вынужденным пристанищем и лишь в дальнейшем стала отчизной, настоящей, избранной им самим, и что "Шлемиль" не только преисполнен подлинно немецкого романтического духа, но и написан тонко прочувствованным, лично-живым немецким языком. Удивительная история об утраченной тени толковалась по-разному, ее символика примечательным образом смыкается с народной сказкой, в которой она, естественно, глубоко коренится. Томас Манн высказался о ней недавно столь убедительно и прекрасно, что я позволю себе воздержаться от перепевов.
Немало немецких прозаических сочинений содержали стихи; достаточно упомянуть лишь "Миньон", "Арфиста", "Филину" ***. Но то, что новеллы и романы в своих эмоциональных кульминациях совершенно органично начали звучать как чарующие стихотворения, оказалось все-таки новым. В первом же своем романе с небрежной естественностью добился этого Эйхендорф, что было, видимо, некорректно, но необыкновенно прекрасно. Мир Эйхендорфа, несмотря на миниатюрность и детскость, лучисто непогрешимый; исполненный божества, подобный магическим переливам крыл мотылька, он просто прекрасен, в нем нет ни проблем, ни вопросов. "Бездельник" знаменит. Но не общеизвестно, что у Эйхендорфа имеются и другие сокровища, прежде всего - "Замок Дюранд". На чтение того и другого романа я не хочу подбивать никого. Но кто все-таки соблазнится, пойдет через сады и леса тихими и сокровенными тропами детства и без объяснений поймет, как пленительно восхитителен мир, как замечательно жить, и с благодарностью будет порой замечать, что за руку его ведет не ребенок, а сильный и, случись беда, неустрашимый мужчина.
* Гриммы, в 1806 году привлеченные Брентано к работе по сбору стихотворных текстов для "Волшебного рога мальчика", собирали также и сказки, которые Арним собирался издать как продолжение "Волшебного рога", а Брентано - использовать как материал для вольного переложения и опубликовать в запланированном им многотомнике сказок всего мира; эти намерения лидеров гейдельбергского романтизма не осуществились, и после 1810 года Гриммы начали подготавливать собственный сборник сказок. См. об этом: Гримм Я., Гримм В. Сказки, Эленбергская рукопись / Вст. ст., перев. и коммент. А. С. Науменко. М.: Книга, 1988.
** Новелла "Изабелла Египетская" (1812) и роман "Нищета, богатство, грех и покаяние графини Долорес" (1810).
*** Стихотворения, вставленные в первую часть "Вильгельма Мейстера" Гёте.
Но где же "швабская поэтическая школа" *, о которой узнали мы гимназистами и чье убиение рукою Гейне мы единодушно приветствовали, когда нам было по семнадцать? Разве все ее многочисленные последователи не создали ничего прозаического? Кое-что мне приходит на память, но мало, чрезвычайно мало. Сокровище (но не прозаическое, а поэтическое) - "Дорожные тени" Кернера. Очень тонки и великолепны и его "Картинки детства". И вслед за ним, уже совершенно похороненный, Густав Шваб основал свое негромкое бессмертие на прочнейшем фундаменте - любви молодежи. Его народные книги, и в особенности "Сказания классической древности", - по-прежнему свежи и неувядающи.
* Не спаянное определенной программой, объединение нескольких швабских поэтов позднего романтизма, писавших стихи в форме народных песен, деревенские идиллии и баллады; наиболее выдающиеся ее представители: Ю. Кернер, Г. Шваб, В. Ф. Вайблингер, К. Майер и др.; с этой школой были связаны и Э. Мёрике и В. Гауф; в творчестве ее поэтов на первый план выступали зачастую консервативные идеалы, обывательская ограниченность, провинциальное самодовольство; именно эти черты ее высмеивал Гейне, видя в них воплощение немецкого убожества и застоя в немецкой литературе.
Э. Т. А. Гофман, последний подлинно романтический рассказчик, демонический волшебник, жгуче любимый писатель, ночами напролет опьянявший своими книгами в юности! Бесполезно его ловить на встречающемся порой легком стилистическом озорстве, не удастся его развенчать и за сомнительность психологизма! Кто по значимости уравнивает Гофмана с По, более того - кому могут заменить Гофмана новейшие авторы фантастических ужасов, тот никогда у него не бывал в сокровенном святилище. Сила несравненнейшей личности Гофмана формировала и его несравненный язык, неподражаемый, музыкальный и почти всегда чуть лихорадочно торопливей: "Быстро ринулся я, забыв накидку и шляпу, в темную, бурную ночь!" И хотя его единственный обширный роман, "Эликсиры сатаны", не лучшее, что им создано, он обязательно должен быть включен в нашу библиотеку. Но включены должны быть и "Золотой горшок", и "Мадемуазель де Скюдери", и "Щелкунчик", и "Принцесса Брамбилла", и "Советник Креспель", и "Кавалер Глюк", и "Мастер Мартин". И во многих рассказах, фрагментах, нуждающихся еще в последней отделке, в том, что написано по-фельетонистски, - во многих этих малых вещах душа Гофмана вспыхивает зачастую удивительно чистым и мощным светом. Она не мерцает, не колеблется туда-сюда, как у многих романтиков, а повернута совершенно конкретно, в анфас: с насмешкой и ненавистью - к филистерам, толстосумам, прагматикам и с жаркой любовью - к искусству, красоте, всяческой идеальности! И эта прирожденная - почти болезненная, гротескная особенность Гофмана, эта искра лучшего немецкого национального чувства в нем сильно способствовала тому, что его искусство, так проявившееся, восторжествовало над многими метаморфозами вкуса. Некоторые причуды его техники и синтаксиса уже начинают казаться нам чуть устаревшими, и все же мы чувствуем в них нечто большее, чем просто дистанцию времени. Суть Гофмана, в какие бы провоцирующие цвета очередной эпохи и группировки ни были окрашены ее проявления, жива и поныне. Пару лет назад одна немецкая газета, опубликовав вещь Гофмана, а вслед за ней рассказ почтенного современного автора, задала читателям вопрос - которая из двух историй лучше. И читатели указали на современного автора с единодушием, ясно свидетельствующим о высоких достоинствах Гофмана.
С 1808 по 1819 год ректор и настоятель баденского лицея Иоганн Петер Хебель в своем народном календаре, "Рейнском семьянине", напечатал ряд очерков и коротких рассказов, которые вот уже сто лет вновь и вновь привлекают внимательного читателя своим непостижимым художественным совершенством; ныне, как и тогда, ими простодушно, самозабвенно зачитывается и народ, и молодежь. Его книга историй, знаменитая "Шкатулка", которую с удовольствием перечитывает каждый крестьянин Шварцвальда, и в самом деле лучший и совершеннейший подарок, какой когда-либо преподносил своей родине немецкий рассказчик, это вершина и сокровище немецкого повествовательного искусства. Хебель безоговорочно был бы нашим крупнейшим прозаиком вообще, если бы высота его искусства была тождественна высоте его личности, его человеческой сути. А это не так. Хебель тонкий и обаятельный человек, безусловно умный, но не великий, и содержимое благородных сосудов его произведений никогда не льется через край, не бывает непостижимо, не взрывает формы. Он мастер подробностей, и мастер первоклассный, в немецкой литературе единственный и непревзойденный. Он не испытал хоть сколько-нибудь заметного влияния ни Жан Поля, ни романтиков; одинокий и далекий от крупных течений своей эпохи, писал этот идиллик для обитателей маленьких городов и крестьян классические рассказы, в каждом из которых, словно в ювелирном изделии материал взят, повернут и заключен в оправу настолько точно, как не вышло бы лучше ни у какого мастера в мире. Для юго-западных немцев его истории дышат подлинно родной атмосферой; столь же отрадно осознавать особенности своей породы алеманы * могут только еще у Готфрида Келлера. На первом месте у Хебеля шутка, находчивость, кураж и наряду с ними унаследованная от стародавнего крестьянства близость к родной природе, добрая восприимчивость ко всему человеческому, сострадательная понятливость, где надо уравновешивающая шельмоватое ехидство. Но при всем господстве личности рассказчика, суверенного художника и даже виртуоза, нигде не примешано его сочувствия или гнева, не нарушена прочная отстраненность, и самую что ни на есть зримую его историю из наполеоновских войн овевает итожащий, претворяющий события в былое, испытанный повествовательный тон, тон календарного рассказчика, умеющего сочно поведать у теплой печи о приключениях в холодные зимние ночи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45