А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ну как могли рассказы про сумасшедших вылечить его, если бы он в самом деле был сумасшедший, чему я ни секунды не верю. Впрочем, ладно, Тереса, надо видеть во всем что-нибудь светлое. Не думаю, чтобы они попытались сжечь мои книги.
— Может, жечь-то они и не станут, да только отец Эррера сказал мне, чтоб я держала ваш кабинет под замком. Он сказал, что не хочет, чтоб вы утомляли себя чтением разных книжек. Само собой, до приезда епископа.
— Но ты же не заперла дверь, Тереса. Видишь — у меня уже есть две книжки.
— Это я-то стану запирать от вас вашу собственную комнату, когда мне больно видеть, как этот молоденький священник расселся тут, точно у себя дома? Но когда приедет епископ, все равно лучше спрячьте-ка книжки под простыню. Эти двое одним миром мазаны.
Отец Кихот услышал, как отец Эррера вернулся после мессы; он услышал стук посуды: Тереса, готовя ему завтрак, грохотала ею на кухне в два раза громче, чем когда готовила ему. Он обратился к отцу Коссаду, которого было куда приятнее читать в постели, чем отца Йоне. Отец Кихот представил себе, что вот отец Коссад присел у его кровати, чтобы выслушать исповедь. Сколько дней прошло с тех пор, как он лежит, — четыре или пять?
«Отец, со времени моей последней исповеди десять дней тому назад…» Его снова смутило воспоминание о том, как на него напал смех, когда он смотрел тот фильм в Вальядолиде, и ни тени желания, которое доказало бы, что он такой же, как все люди, и породило бы у него чувство стыда. Возможно, именно в кино он и подцепил это вульгарное выражение, которое употребил применительно к епископу? Но ведь в фильме не было епископа. А непристойное выражение вызвало смех у Тересы, доктор же Гальван даже повторил его. И отец Кихот мысленно сказал отцу Коссаду: «Если Тереса согрешила, рассмеявшись, а доктор Гальван согрешил, давая мне такой совет, — грех этот на мне, только на мне». Совершил он грех и похуже. Под влиянием вина он принизил Святого Духа, сравнив его с полбутылкой ламанчского. Да, список проступков, с которым он предстанет перед епископом, — безусловно, немалый, и это вызовет порицание, но боялся отец Кихот не епископа. Он боялся себя. У него было такое чувство, точно его задел крылом самый страшный из всех грехов — отчаяние.
Он наугад раскрыл «Письма о духовной жизни» отца Коссада. Первый отрывок, который он прочел, не имел к нему, насколько он мог понять, никакого отношения. «По моему убеждению, слишком частое общение с Вашими многочисленными родственниками и прочими мирянами служит препятствием на пути Вашего продвижения». Отец Коссад, правда, писал свои письма монахине, но все же… Священник и монахиня — это ведь почти одно и то же.
— Я никогда не хотел продвижения, — выкрикнул отец Кихот в пустоту, — никогда не хотел быть монсеньером, и у меня нет родственников, кроме троюродного брата в Мексике.
Уже без особой надежды он во второй раз раскрыл книгу, но теперь был вознагражден, хотя абзац, на котором задержался его взгляд, и начинался весьма обескураживающе: «Исповедовался ли я хоть раз в жизни по-настоящему? Простил ли меня Господь? В каком я нахожусь положении — хорошем или плохом?» Отец Кихот уже собирался закрыть книгу, но все-таки прочел дальше: «Я сразу отвечу: Господь пожелал сокрыть все это от меня, чтобы я слепо отдался на Его милость. Я не желаю знать того, что Он не желает мне показывать, и я готов брести во тьме, если Он вознамерится меня в нее погрузить. Его дело — знать, насколько я продвинулся, мое же — думать только о Нем. Обо всем остальном Он сам позаботится — я предоставляю это ему».
— Я предоставляю это ему, — громко повторил отец Кихот; в этот момент дверь в его комнату открылась, и голос отца Эрреры возвестил:
— Его преосвященство здесь.
Странным образом отцу Кихоту на миг показалось, что отец Эррера вдруг состарился — воротничок у него был все такой же ослепительно белый, но и волосы стали белыми, и, конечно же, у отца Эрреры не было епископского перстня на пальце или большого наперсного креста на груди. Но со временем у него будет и то и другое, безусловно, будет, подумал отец Кихот.
— Извините, ваше преосвященство. Если вы любезно согласитесь подождать меня, я через несколько минут присоединюсь к вам в кабинете.
— Оставайтесь там, где вы есть, монсеньор, — сказал епископ. (Титул «монсеньор» он произнес явно кислым голосом). Достав из своего широкого рукава белый шелковый платок, он смахнул им пыль со стула у кровати, затем тщательно оглядел платок, проверяя, насколько он испачкался, опустился на стул и положил руку на простыню. Однако отец Кихот, понимая, что в лежачем положении невозможно опуститься на колени, решил, что в таком случае можно и не целовать епископу перстень, и епископ, помедлив немного, убрал руку. Затем он поджал губы и, с минуту подумав, выдохнул одно-единственное:
— Мда!
Отец Эррера, точно телохранитель, стоял в дверях. Епископ сказал ему:
— Можете оставить меня с монсеньером… — Слово это, казалось, обожгло ему язык, так как он скривился. -…мы побеседуем наедине.
И отец Эррера исчез.
Епископ стиснул крест, висевший на его пурпурном pechera, словно таким путем надеялся обрести мудрость более высокую, чем свойственно человеку. Отцу Кихоту показалось, что гроза прошла, когда он произнес:
— Я вижу, вы чувствуете себя лучше.
— Я чувствую себя вполне хорошо, — ответил отец Кихот. — Отпуск пошел мне на пользу.
— Не думаю, если судить по донесениям, которые я получил.
— Донесениям — о чем?
— Церковь всегда старается держаться над политикой.
— Всегда?
— Вы прекрасно знаете мое отношение к вашему злополучному соучастию в деятельности организации «In Vinculis».
— Это был спонтанный акт милосердия, ваше преосвященство. Признаюсь, я, право, не думал… Впрочем, творя милосердие, человек и не должен думать. Милосердие, как и любовь, должно быть слепо.
— Вас произвели в сан монсеньера по причинам, не поддающимся моему пониманию. А монсеньор всегда должен думать. Он должен оберегать достоинство Церкви.
— Я же не просил, чтобы меня делали монсеньером. Мне вовсе не нравится быть монсеньером. Поддерживать достоинство приходского священника Эль-Тобосо уже достаточно тяжкое для меня бремя.
— Я не обращаю внимания на все доходящие до меня слухи, монсеньор. То обстоятельство, что кто-то является членом «Опус деи», еще не означает, что на его свидетельство можно положиться. Я поверю вам, если вы дадите мне слово, что не заходили в Мадриде в определенный магазин и не спрашивали там кардинальскую шляпу.
— Это не я про нее спросил. Это была шутка со стороны моего друга — вполне невинная…
— Невинная? Насколько я понимаю, этот ваш друг — бывший мэр Эль-Тобосо. Коммунист. Вы выбираете себе очень неподходящих друзей и спутников, монсеньор.
— Мне нет нужды напоминать вашему преосвященству, что господь наш…
— О, да, да. Я знаю, что вы сейчас скажете. Это место насчет мытарей и грешников всегда цитируется в оправдание многих дерзостных поступков. Апостол Матфей, избранник господень, был сборщиком налогов — мытарем, из презренного сословия. Это, конечно, так, но между сборщиком налогов и коммунистом — огромная разница.
— Я полагаю, в некоторых восточных странах это вполне совместимо.
— Напомню вам, монсеньор, что господь наш был сыном божьим. Ему все было дозволено, но для бедного священника вроде вас или меня, не осмотрительнее ли идти по стопам апостола Павла? Вы же знаете, что он говорит в своем Послании Титу: «Ибо есть много и непокорных, пустословов и обманщиков… каковым должно заграждать уста…» [Библия. Послание к Титу]
Епископ сделал паузу, чтобы дать отцу Кихоту возможность откликнуться на его слова, но никакого отклика не последовало. Возможно, он принял это за добрый знак, так как, продолжая беседу, отказался от «монсеньора», а употреблял более дружеское и товарищеское «отче».
— Ваш друг, отче, — сказал он, — видимо, очень много выпил и был пьян, когда вас обоих нашли. Он даже не проснулся, когда к нему обратились. Отец Эррера заметил также, что в вашей машине было много вина. Я понимаю, что в вашем нервном состоянии вино оказалось для вас великим соблазном. Я лично употребляю вино только во время мессы. Пить же я предпочитаю воду. Когда я беру в руки стакан, я представляю себе, что пью чистую воду Иордана.
— Наверное, не такую уж и чистую, — заметил отец Кихот.
— Что вы хотите этим сказать, отче?
— Ну, видите ли, ваше преосвященство, я не могу не думать о том, что сириец Нееман семь раз погружался в Иордан и оставил там всю свою проказу.
— Это древняя еврейская легенда о том, что было давным-давно.
— Да, я знаю, ваше преосвященство, и все же ведь это вполне может быть и правдивая история, а проказа — болезнь таинственная. Мы же не знаем, сколько евреев-прокаженных могли последовать примеру Неемана! Я, конечно, согласен с вами, что апостол Павел — надежный наставник, и вы, конечно, помните, что он писал Титу и другое… нет, я ошибся, это он писал Тимофею: «Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего…» [Библия. Первое послание к Тимофею. 6, 23].
В спальне воцарилась тишина. Отец Кихот подумал, что, наверное, епископ пытается найти еще одну цитату из апостола Павла, но он ошибался. Пауза означала перемену темы, а не смену настроения.
— Чего я никак не могу понять, монсеньор, это что, по словам жандармов, вы обменялись одеждой с этим… с этим бывшим мэром, коммунистом.
— Мы не менялись одеждой, ваше преосвященство, я только дал ему свой воротничок.
Епископ закрыл глаза. Потерял терпение? Или же молится, чтобы собеседник понял его.
— Но зачем же надо было меняться даже воротничком?
— Мэр считал, что в таком воротничке мне, должно быть, очень жарко, и я дал ему попробовать. Я не хотел, чтобы он думал, будто я в чем-то доблестнее его… Военным или даже жандармам, наверное, куда труднее в жару ходить в своей форме, чем мне — в воротничке. Нам все-таки повезло, ваше преосвященство.
— До слуха священника в Вальядолиде дошел рассказ об епископе — или монсеньоре, — которого видели выходящим из кинотеатра, где показывали скандальный фильм, — ну, вы знаете, того рода, какие у нас стали показывать после смерти генералиссимуса.
— Возможно, бедный монсеньор не знал, на какой фильм он шел. Название ведь иной раз может быть обманчивым.
— Самое возмутительное в этой истории то, что епископ или монсеньор — вы же знаете, люди могут перепутать из-за pechera, который мы с вами оба носим, — выходя из этого постыдного кинотеатра, смеялся.
— Ну, не смеялся, ваше преосвященство. Скорее улыбался.
— Я не могу понять, как вы могли пойти на такой фильм.
— Меня ввело в заблуждение совсем невинное название.
— Какое же это?
— «Молитва девы».
Епископ издал глубокий вздох.
— Иной раз хочется, — сказал он, — чтобы слово «дева» применялось лишь к богородице… ну, и еще, быть может, к членам религиозных орденов. Я вижу, вы вели очень уединенную жизнь в Эль-Тобосо и понятия не имеете, что в наших больших городах слово «дева» или «девственница» употребляется в своем сугубо преходящем смысле — часто для разжигания похоти.
— Признаюсь, ваше преосвященство, мне это в голову не пришло.
— Конечно, все это мелочи в глазах жандармов, сколь бы скандально это ни выглядело в глазах Церкви. Но мне и моему авильскому коллеге пришлось потратить немало усилий, чтобы убедить их закрыть глаза на то, что представляет собой уже серьезный криминал. Нам пришлось обращаться к высокому чину в министерстве внутренних дел — по счастью, он оказался членом «Опус деи»…
— И, насколько я понимаю, двоюродным братом доктора Гальвана?
— Это едва ли имеет прямое отношение к делу. Он сразу понял, какой несказанный вред нанесет Церкви появление монсеньора на скамье подсудимых по обвинению в том, что он помог убийце бежать…
— Не убийце, ваше преосвященство. Он же промахнулся.
— Ну, значит, бандиту, ограбившему банк.
— Да нет же, нет. Это был магазин самообслуживания.
— Я бы просил вас не прерывать меня мелкими уточнениями. Жандармы в Леоне обнаружили на том человеке ваши ботинки — внутри была четко написана ваша фамилия.
— Это дурацкая привычка Тересы. Она, бедняга, конечно, делает это из самых добрых побуждений — просто боится, что сапожник после ремонта может вернуть не ту пару.
— Не знаю, монсеньор, намеренно вы это делаете или нет, но вы все время стремитесь внести в наш вполне серьезный разговор какие-то тривиальные и не относящиеся у делу подробности.
— Извините… это не намеренно… просто я подумал, что вам может показаться странным, почему у меня ботинки с меткой.
— Странным мне кажется то, что вы помогали преступнику бежать от закона.
— У него ведь был пистолет… но он, конечно, не применил бы его. Он бы ничего не выиграл, если бы нас пристрелил.
— Жандармы под конец приняли такое объяснение, хотя этот человек выкинул пистолет и отрицал, что он когда-либо у него был. Так или иначе, жандармы, видимо, установили, что, во-первых, вы спрятали его в своем багажнике и солгали им. Это-то вы делали не под угрозой пистолета.
— Я им не солгал, ваше преосвященство. Пожалуй… словом, ответил немного уклончиво. Жандармы ведь впрямую не спросили, находится ли он у меня в багажнике. Конечно, я могу в свое оправдание заявить, что был под «большим моральным давлением». Отец Герберт Йоне отмечает, что преступник, привлеченный к суду, — а если стать на точку зрения закона, то я преступник, — может заявить: «невиновен», пользуясь общепринятой формулой, а на самом деле это означает: «Я не виновен перед законом, пока моя вина не доказана». Отец Йоне даже считает, что преступник может квалифицировать обвинение как клевету и представить доказательства своей предполагаемой невиновности, но тут отец Герберт Йоне, по-моему, заходит слишком далеко.
— Да кто такой этот отец Герберт Йоне?
— Выдающийся немецкий теолог-моралист.
— Слава богу, что не испанец.
— Отец Эррера с великим уважением относится к нему.
— Так или иначе, я приехал сюда не для того, чтобы рассуждать о теологии морали.
— Я всегда считал это крайне запутанным предметом, ваше преосвященство. К примеру, я не могу не удивляться по поводу концепции закона природы…
— И не для того я приехал, чтобы рассуждать о законе природы. У вас поразительный дар, монсеньор, отвлекаться от предмета.
— Какого предмета, ваше преосвященство?
— Тех скандалов, которые вы вызвали своим поведением.
— Но если меня обвиняют во лжи… разве это не из сферы теологии морали?
— Я очень, очень стараюсь поверить… — И епископ снова издал долгий вздох, что побудило отца Кихота с жалостью, но не без удовлетворения подумать, уж не страдает ли епископ астмой. -…повторяю: очень стараюсь поверить, что вы тяжело больны и не понимаете, в каком опасном находитесь положении.
— Ну, мне кажется, это можно сказать про всех нас.
— Про всех нас?
— Я имею в виду — когда мы начинаем задумываться.
Епископ издал какой-то странный звук — отцу Кихоту это напомнило Тересиных куриц, когда они несутся.
— Ах, — произнес епископ, — к этому-то я и подхожу. Опасные мысли. Ваш спутник-коммунист, безусловно, навел вас на такие размышления…
— Ни на что он меня не наводил, ваше преосвященство. Просто дал мне повод задуматься. Видите ли, в Эль-Тобосо… я с большой теплотой отношусь к хозяину гаража (он так хорошо смотрит за «Росинантом»), а вот мясник — тот, в общем-то, человек премерзкий… я вовсе не хочу сказать, что люди мерзкие — совсем уж никудышные, и, конечно, есть монашки, которые готовят превосходные пироги, но в этот свой отпуск я почувствовал такую свободу…
— И похоже, это была весьма опасная свобода.
— Но ведь Он же даровал нам свободу, верно? Потому Его и распяли.
— Свободу… — повторил епископ. Слово прозвучало как взрыв. — Свободу нарушать закон? Вам, монсеньору? Свободу ходить на порнографические фильмы? Помогать убийцам?
— Нет, нет, я же сказал вам — он промахнулся.
— И взять себе в попутчики коммуниста! Рассуждать с ним о политике…
— Да нет же, нет. Мы дискутировали на более серьезные темы, чем политика. Хотя, должен признаться, я до тех пор понятия не имел, что Маркс столь благородно защищал Церковь.
— Маркс?
— В высшей степени непонятый человек, ваше преосвященство. Уверяю вас.
— Какие же книги вы читали во время этой… необычайной… экспедиции?
— Я всегда беру с собой святого Франциска Сальского. На сей раз, чтобы доставить удовольствие отцу Эррере, я взял с собой и отца Герберта Йоне. А мой друг дал мне почитать «Коммунистический манифест»… Нет, нет, ваше преосвященство, это совсем не то, что вы думаете. Конечно, я не могу согласиться со всеми мыслями, которые там изложены, но Маркс крайне трогательно воздает должное религии — он говорит о «священном трепете религиозного экстаза» [Маркс К.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21