А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не торопясь отряхнула подол юбки, выбрала репьяхи. Подмалеванное лицо ее, ясные несмущающиеся глаза хранили какое-то холодноватое высокомерие. Или мне так показалось в потемках?
— Гордилась бы, что с пей молодые парни играют,— сплюнув, проговорил Варфоломей и выпустил Анфису. Он повалился спиной на траву, раскинул короткие сильные ноги в разбитых сапогах, горласто, фаль* шиво запел:
Я мальчишка ой-ей-ей! Насчет девок продувной.
Анфиса поднялась, незаметно показала подружке газетный сверток с остатками пеклеванного хлеба, вяленого чебака, огурцами. Дашка молча, словно бы лениво, последовала за ней, и женщины скрылись под выцветшим оранжевым месяцем, в черных зашуршавших кустах дубняка, терновника. Варфоломей проворно сел, проводил их заблестевшим взглядом.
— Слышь, Вихтор, — быстрым хвастливым шепотом заговорил он. — Покель ты тут разводил дела насчет
пилки, рубки дров, я со своей шлюхой время зря не тратил, оборудовал ее на два фронта. Согласная, понял? Чтобы при ей состоял. «Котом». Теперь еще старую шкуру Анфиску взнуздать — и на двух кобылах поеду. Я У их кассой заведовать буду. Еще в ножки поклонятся. Что мне теперь каменоломня?
Варфоломей вслух стал развивать план, как больше «выжать из баб». Я поразился тому, до чего обстоятельно он все продумал.
Вернулись женщины.
Между нами воцарилось скучное молчание людей, чуждых друг другу по духу, помыслам. Время близилось к полуночи, из балки внятно потянуло гниющим корнем, прохладой, стало зябко. Огоньки в хатах давно погасли, поселок спал. Лишь светились стрелки на железнодорожных путях, но, казалось, и полустанок погрузился в дрему: ни обходчика, ни хотя бы отдаленного паровозного гудка.
— Ночевать в сено пойдем? — наскучив бездействием, спросил Варфоломей. — По той бок дороги приметил я днем стожки, отсела версты за две. Чего ждать: айда?
Он встал, потянулся крепким телом, хрустнув суставами. Я почувствовал на себе вызывающий взгляд Дашки: заигрывала она со мной по-прежнему или хотела поддеть, выместить какую-то скрытую обиду? Проговорила с наигранным смешком, словно испытывая:
— Чего это кучерявый наш совсем притих. Ай выдохся?
— Пятые сутки еду. Не высыпаюсь.
— Нынче отдохнешь. Пошли местечко в сене выберем. Зазябнешь — погрею, я молодая, у меня кровь-то против Анфиски горячее.
Скрытое недоброжелательство почудилось мне в ее словах. Согласись я сейчас пойти с Дашкой, не рассмеялась ли бы она мне в лицо?
Я не ответил. Варфоломей вдруг схватил Дашку за руку, потянул в степь, к стожкам. Заломалась она для виду, бросила на меня высокомерный, презрительный взгляд: он уже тащил ее, как собственность, и вскоре их голоса, смех растаяли за дорогой в темной степи.
— Останемся тут, — шепнула мне Анфиса, и я не узнал ее голоса.—Теперь им, идолам, не до нас. Чего бороду-то хоронишь? Если бы жизнь лишь так потчевала.
Она внезапно сжала мою голову, притянула к себе, и я увидел ее странно огромные глаза. «Ты не бойся, я чистая». Кровь ударила мне в голову, больше я уже не рассуждал.
В небе под легким облачком блестел костяной, облысевший месяц. Где-то за дорогой, в хлебах скрипел коростель. Ветви дуба над нами пропадали в полутьме, колючий степной татарник рядом казался кустом. Мы с Анфисой лежали на пальто, и она говорила новым для меня тихим грудным голосом, переливающимся, как ручеек, по камушкам:
— Я ведь тоже баба, таких-то беленьких, почитай, не вижу. По ласке кто не скучает? Нет на свете ничего сильнее доброго слова, доброго дела. Вот теперь нам с тобой обоим хорошо. Перезорюем до утра, а там каждый в свою сторонушку.
Чувство благодарности потянуло меня к Анфисе. Я вдруг предложил ей вместе поехать на Урал, в Донбасс, поискать работу. Сейчас везде стройки открываются. На какие безрассудства не идет молодость?
Она засмеялась очень довольная и нежно, как-то по-матерински, пригладила мои грязные спутавшиеся кудри.
— Молод ты еще, Викторушка. Нет уж, как развидняется — ступай. Отвела я с тобой душеньку, и довольно. Тебе не дорога с' босяками. Прилепись до шахты, до завода, глядишь — в мастера выйдешь. Еще ловчей в контору: на книги ты дотошный. Слова мои слушай, я верно говорю. До таких, как Дашка, не подходи. Такие и здоровые хуже отравы: не сердцем они живут, ногами. Будь ты как Варфоломей, разве б я приласкала? Я ведь людей ой как вижу. А с тобой мы не пара, наскучу я тебе скоро. Мужика мне надобно искать в годах, грузней себя. Не задалась моя судьбина, вроде подстилки к скотине я, а крепко знаю: есть любовь на свете. Она, любовь, как вот колечко, зарытое в песке... может, год пройдет, может, пять, прежде чем сыщешь. Человек многое сыщет, коли не уронит руки. Гляди, и я еще свою долю найду.
Я рассказал ей о плане Варфоломея. Анфиса нахмурилась, долго не отвечала.
— Ему о больнице впору думать. А Дашке — как завтра ноги от него унесть подальше.
Промиловались мы всю ночь. Может, я потом задремал? Спиной сквозь рубаху я почувствовал сырость, поднялся и сел. Невысоко в небе запотевшим зеркальцем туманился потускневший месяц, на востоке поредело, трава была сырая, мокрая: выпала роса. На смутно выступившем из полутьмы хуторе кричали петухи.
— Вот мы и перезоревали ночку, — услышал я улыбающийся, с позевотцей голос Анфисы. — Попраздновали. Урвали у жизни клочок радости.
Она легко поднялась на ноги, расчесала свои густые чудесные волосы, оправила жакетку, юбку — все это просто, деловито. Удивительно: лицо у нее было совершенно свежее, губы румянились. Как Анфиса могла мне вчера показаться невзрачной?
Далеко из степи со стороны Лихой донесло гудок. Мы прислушались. Шел поезд. Судя по тяжелому, неторопливому перестуку, гулу колес, это был товарняк. Как раз па юг, в мою сторонушку.
— Ну вот тебе, дружок, и подвода готова.
Она обняла меня, крепко поцеловала. Я стоял растерянный, еще спросонок.
— Ступай. Удачи тебе в жизни. Мне надо тихонько Дашку взбудить. Просилась со мной на стройку, плакала: лечиться будет. Бросишь —совсем загниет. Нечего нам с ней мешкать на полустанке.
Я, как и вчера, подчинился женщине, чувствуя ее опытную мудрость. Анфиса вдруг перекрестила меня, точно напутствуя, и молча решительно пошла в степь к стогам. Да все-таки оглянулась, подарила' напоследок улыбку.
— Може, когда добрым словом вспомянешь. И помахала рукой.
Фигура ее растаяла в низком предутреннем тумане. От железной дороги накатился ярый грохот поезда, лезвием ножа блеснул прожектор локомотива.
Четверть часа спустя я уже сидел на порожней тормозной площадке и ехал в Шахты.
Восток наливался мутным светом, справа проплыли волглые от росы стожки сена. Полустанок, Анфиса, все случайные знакомые остались позади. Сколько у меня их промелькнуло в жизни? А сколько еще будет
впереди? Степной ветер пах чернобыльником, богородской травкой, полынью, и какая-то полынная горечь лежала у меня на сердце. Разлучился с зазнобой? Затосковал?. Зато нынче я понял, что и красота и молодость могут быть пустоцветными. Задушевность, сердечная чистота— вот родники, которые вечно будут притягивать напиться, некрасивое делать прекрасным.
Богат, красочен мир! Чудесные люди живут на свете! Как бы мне все это описать в будущих рассказах?!
ЗАЕЗЖЕЕ СВЕТИЛО
Зимой старший мой брат Владимир и обе сестры-учительницы переехали на Кубань в станицу Старо-Щербииовскую. И здесь мне, как и на донском хуторе, не удалось найти подходящую работу. Поступить на курсы колхозных счетоводов? А литература? Не засушит ли ее «цифирь»?
Давно миновало время, когда, взяв перо в руки, я начинал безудержно фантазировать и писал совсем не о том, о чем собирался, а то, что вдруг приходило в голову. Тогда казалось, не мысль моя водила рукой, а рука сама строчила, что хотела, и, перечитывая написанное, я лишь удивлялся: что это у меня получилось? Теперь я заранее обдумывал тему произведения, намечал героев. Раньше у меня их было всего двое, сейчас — несколько, и каждому я старался дать «характер». Изменился и мой словарь — «язык», как его назвал ночлежный воспитатель Фурманов. Я по-прежнему жадно сдирал из прочитанных книг поговорки, картины природы, но уже не строил фразу из ворованных слов, а хлопо-
тал о точном выполнении своего замысла. Я уже понимал, что каждым рассказом должен выразить что-то «типичное». Учеба у Чехова многому помогла. На свои прежние опусы я смотрел снисходительно и перестал обижаться, вспоминая, как два года назад редактор харьковского журнальчика «Друг детей» отклонил рукопись «Колдыбы».
«Теперь-то бы наверняка взяли, — размышлял я.— В мастерстве я здорово преуспел. Вот закончу «Ночлежку», отправлю им». Новый рассказ я закончил в феврале. Он так мне понравился, что я вдруг изменил решение, послал его прямо в московский еженедельник «Огонек» и с этого дня потерял покой. Что-то мне ответит редактор? Вдруг напечатает? Случилось ведь так у Куприна с первенцем «Последний дебют»? Я с жадностью ожидал прибытия в Старо-Щербиновку очередного «Огонька», дрожащими руками открывал красочную обложку, бегло просматривал — опубликовали? — и всякий раз сердце мое сжималось, будто его опускали в уксус.
Так миновал март, за ним апрель, на пыльных станичных улицах зацвела белая акация, настояв воздух горьковатым, приторным запахом. Я давно бросил охоту за «Огоньком», потерял всякую надежду на ответ из редакции, когда внезапно пришло письмо с московским штемпелем. Я торопливо вскрыл конверт и обмершими глазами прочитал рецензию — небольшой листок, размашисто подписанный «Л. Ушкин».
Отказ.
«Ваша рукопись нам не подходит». Это было как удар в челюсть. Но странно: я не огорчился. Слишком много времени прошло в ожидании, я успел переволноваться. Да к тому же я знал, что и молодому Короленко возвращали рассказ из «Отечественных записок», Мамину-Сибиряку из «Дела», Всеволоду Иванову из «Знания». Не один я такой. Главное, все-таки ответили и... даже похвалили. Похва-ли-ли!
«Рассказ вызывает интерес, у автора есть литературные способности» — эти слова я выучил наизусть. Кому я только не показывал письмо из редакции! Брату я читал его раз семь. Знали его хорошо и сестры, знали все мои знакомые. «Значит, меня уже заметили в Москве», —
в радостном волнении думал я. «Присылайте нам, что будет новое, — вспоминал я строчки рецензии.— Хорошо, если бы написали о колхозе. Только произведения свои желательно перепечатать на машинке».
Я вдруг решил ехать в Москву. Все одаренные люди добывали славу в столице. Редакция «Огонька» назвала «автором», приглашает сотрудничать. Иль я там не сумею заработать на кусок хлеба и пачку папирос? Хватит киснуть в глуши. На табачок и то одолжайся у брата. «Карету мне. Карету!» Надо только закончить новый рассказ «Карапет» о беспризорнике, попавшем в трудовую колонию. Вот еще беда — нет денег на дорогу. Володя купил себе новые хромовые сапоги и истратил всю получку. Что ж: потерпим.
В Старо-Щербиновке у меня был приятель Аристарх Дейнега. Он писал стихи, тоже бредил Москвою, редакциями. Мы с ним уходили за мутноводную Ею, далеко на дамбу, в кишащие лягушками, ужами плавни, и, ожесточенно отмахиваясь от гудевшего комарья, мечтали о том времени, когда начнем печататься, прославимся на всю Россию. Я вынимал из кармана заветную, уже полу-нетертую рецензию, читал вслух, хотя Аристарх, как и я, знал ее почти наизусть.
— Подписал «Л. Ушкин», — говорил я, тыча в листок и прихлопнув у себя на шее комара. — Интересно, кто это? Может, какой знаменитый писатель? Спрашивал я его книги в станичной библиотеке, да разве в этой глухомани что найдешь? Вот брошюры про супоросных свиней —пожалуйста! В Москве непременно разыщу его и покажу «Карапета». Может, понравится, напечатает в «Огоньке».
— За тобой скоро и я приеду, — говорил Аристарх и бил комара на руке. — Не больше как через год. Наверно, к этому времени ты издашь книжку, тогда помогай.
— Смело положись, — отвечал я покровительственно. — У меня поселишься. Конечно, нашему брату молодому писателю нельзя киснуть в провинции. Вот Л. Ушкин отклонил мой рассказ, а будь я в Москве, поправил бы, глядишь — и вышел! В Москве современные классики живут, есть у кого поучиться. Познакомлюсь, и они покажут, как лучше писать. Да и вообще столица— центр литературной жизни!
Я зажмуривал глаза и видел себя в Москве, как раз в самом центре этой литературной жизни. До чего мне опостылели станичные хаты в насунутых по самые брови камышовых крышах, заросшие крапивой плетни, кипящие тучи комарья вот над этими плавнями, лягушачье кваканье!
— Увидать бы хоть одного поэта, — задумчиво рассуждал Аристарх. — Варишься в собственном соку, не знаешь, что и как. Вот у меня образ: «Фасолина звезды». Свежо, верно? А учитель русского говорит: нельзя. «Золотые звезды» — так надо. Я ему: это раньше дворянин Фет писал, сейчас в литературе революция. Маяковский бы высмеял. А он: все равно нельзя. Фасоль продолговатая, крючком. Лучше тогда: звезды как горох. Так я уже читал в одном стихе «Звезды как горох», зачем подражать? Жил бы недалеко настоящий поэт, пошел бы к нему да спросил.
Парень он был дюжий, с белесыми недоверчивыми глазками, упрямым квадратным подбородком и по-муж-с'ки крупными, загорелыми руками. Аристарх кончил девятилетку, рвался в институт; отец его, зажиточный кубанский казак, и слышать не хотел о городе, ученье. «Деды наши на земле сидели, и тебе нечего рыпаться. Оженим — дурь-то из головы вылетит». Аристарх поклялся мне, что бросит «крутить быкам хвосты» и все равно уйдет из станицы.
Отъезд мой в Москву наметили на июль. Брат обещал с зарплаты дать денег на билет. «Как приедешь, — советовал он, — устраивайся учиться или работать». (Лично я считал, что в первую очередь начну печататься.) «Карапет» успешно шел к завершению и очень нравился мне. Он получался лучше «Ночлежки», а с «Кол-дыбой» и сравнивать нельзя. Теперь-то я окончательно овладел литературным стилем.
О журнальной рецензии услышала и семнадцатилетняя выпускница девятилетки, будущая учительница начальной школы Галя Остапенко. Я сам не знал, нравилась ли мне Галя? Чернобровая, смуглая, с полными губами цвета переспевшей вишни, с горячими, смеющимися глазами, ямочками на локтях, она то казалась мне прелестно созревшей невестой, то совсем легкомысленной девчонкой. Я находился в том возрасте, когда пар-
ней волнуют все девушки, и невольно спрашивал себя: не эта ли? Конечно, сердце мое принадлежит капризной фабзавучнице Клавочке Овсяниковой, но... не вышла ли она уже замуж? Я все еще лелеял мысль прославленным писателем приехать в Харьков и в модном костюме пройтись мимо ее окон — пусть пожалеет, что отвергла такого великого человека. Однако я охотно гулял с Галей Остапенко по пыльным станичным улицам, толковал о прочитанных книгах, сидел рядом в кино.
— Что вы за письмо получили, Витя? — спросила она меня при встрече.
Я залился краской удовольствия. Ничего нельзя было сказать мне более приятного, чем спросить об этом письме. Я сделал вид, будто не догадываюсь, о чем идет речь. Попросит ли Галя его показать?
— Какое письмо?
— Говорят, вам из редакции написали?
— А, вы о рецензии из «Огонька», — ответил я как мог небрежнее и таким топом, словно чуть не каждый день получал рецензии из разных редакций и забыл, из какой именно была эта.
— Покажите.
— Право, она, наверно, уже затерялась.
Я принял рассеянный вид, словно бы лениво сунул, руку в один карман пиджака, во второй и лишь после этого достал из внутреннего бережно положенный^ единственный в моей жизни конверт со штемпелей «Огонька». Краешком глаза я жадно косился на розо« вое ухо Гали, полуприкрытое черной, лоснящейся прядью волос, и вдруг увидел, что девушка прелестна и совершенно неотразима. Как я этого раньше не замечал? Конечно, я хранил верность Клавочке Овсяниковой, но та совсем не понимала мой талант и была равнодушна к искусству. В Гале же я сразу нашел бездну, вкуса, ума. Вон как интересуется литературой! Такая была бы достойной подругой в жизни молодого писателя.
— Так ваш рассказ не приняли печатать? — сказала Галя с обидным разочарованием.
Меня поразила ее внутренняя близорукость. Ведк в рецензии же ясно сказано: «...у автора ЕСТЬ литера турные способ-нос-ти!» Как же Галя этого не заметила? А эта фраза: «Присылайте что-нибудь новое»? Тоже не заметила? Да за того ли человека я ее принимаю? Имеется ли у Гали хоть крупица вкуса? Уж не обыкновенная ли она станичная мещаночка? Я сухо, уклончиво ответил:
— Мне еще в харьковском журнале «Друг детей» намекали на правила, как подавать произведения. Рецензент «Огонька» Л. Ушкин официально известил, что надо непременно перепечатать на машинке. Я ж послал от руки. Понимаете? Редакция предложила написать о колхозе.
— Будете писать? О нашем старо-щербиновском?
— Еще не решил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24